Текст книги "Храни её"
Автор книги: Жан-Батист Андреа
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 24 страниц)
В предисловии к своей монографии, посвященной «Пьете» Виталиани, Леонард Б. Уильямс чуть ли не ставит ее в один ряд с печатью Соломона, Ковчегом Завета или философским камнем – предметами мифологическими, эзотерическими, сокрытыми от взглядов смертных и легендарными как раз потому, что их никто и никогда не видел. В данном случае, подчеркивает он, ирония в том, что Ватикан добивался как раз обратного, схоронив ее в недрах горы. Задача была просто погасить скандал и разобраться в странной реакции, которую вызывало это произведение. Но пожелай Церковь сотворить миф, питающий вожделенный и тайный интерес, лучше придумать она бы не могла. Отдать «Пьету» на хранение Сакре и ее монахам было ошибкой, по мнению Уильямса. Под спудом тлеет пожар.
Прежде чем рассказать об истерии, сопровождавшей первые появления «Пьеты», Уильямс посвящает страницу ее краткому описанию. Первым делом он напоминает о том, что статую сначала называли «Пьета Орсини» по имени заказчиков. После получения скульптуры они сделали все, чтобы она перестала ассоциироваться с их именем, и преуспели, поскольку сегодня в конфиденциальных документах статуя значится только под именем своего создателя – Микеланджело Виталиани.
Его «Пьету» многое роднит с прославленный предшественницей – творением Микеланджело Буонарроти, выставленным в соборе Святого Петра в Риме. Работа Виталиани – круглая скульптура высотой метр семьдесят шесть, шириной метр девяносто пять и глубиной восемьдесят сантиметров. Однако, в отличие от шедевра Возрождения, она, видимо, не предназначена для экспонирования на высоте. Ее цоколь имеет толщину всего десять сантиметров.
Верная традиции, «Пьета» представляет собой Богородицу, которая держит на руках распростертое тело Сына после снятия с креста. В этом статуя кажется довольно близкой римской модели. Христос покоится на коленях у Матери. Анатомически эта скульптура даже более точна, чем у Буонарроти. Точнее, они сопоставимы, но Виталиани, в отличие от великого предшественника, не стремится идеализировать своего Христа. Последствия распятия видны по ригидности тела, перенасыщенного молочной кислотой. Как это ни парадоксально, но передать трупное окоченение в таком твердом материале, как мрамор, – дело непростое. Оно требует гениального резца, поскольку ригидность тела проявляется только на контрасте. Например, с умиротворенностью лица, полуулыбкой на губах Сына. Виталиани не приукрашивает своего Христа, но он все равно прекрасен, его безволосые щеки запали в агонии, глаза закрыты – веки только что опустила ласковая рука Матери. При взгляде на статую возникает тревожное впечатление, что она живая, – и это снова отличает ее от иератического творения Буонарроти. «Живая» здесь отнюдь не метафора: многие зрители, слишком долго разглядывавшие ее, клялись, что заметили движение. Контраст достигает апогея в персонаже Марии – она поразительна. Мать смотрит на Сына с нежной улыбкой, со странным отсутствием ужаса и горя, в чем многие искали разгадку ее воздействия и истерической реакции зрителей. Дева – сама нежность. Прядь волос выбилась из-под платка и упала на левую щеку. Лицо сосредоточенно и безмятежно и полно жизни, которая только что покинула ее Дитя. Уильямс поправляет себя. В ее чертах скорее не безмятежность, а почти надежда – последнее, что мы ожидаем там найти.
Каждый, кому довелось ее увидеть, мгновенно понимает, что перед ним истинный шедевр, признает Уильямс с редкой для его стиля сентиментальностью. Сам он после первого визита даже не решался писать о ней. Хотя ему, в силу профессии, не раз доводилось видеть вблизи главные шедевры искусства. И ни один не произвел на него такого эффекта, не вызвал физической реакции, которую он не в силах проанализировать. Научный руководитель его докторской диссертации, вручая ему диплом с отличием, произнес такую удивительную фразу: «Вы столько лет учились, и все впустую, Уильямс». Здесь невозможно вычленить ничего из признаков подлинного искусства, здесь все необъяснимо, ибо художник сам не ведает, что творит.
Уильямс прекрасно понял, что пытался ему сказать учитель. Искусство – не разум. Но и Уильямс не обычный академический исследователь. У Уильямса великолепное чутье. И это чутье подсказывает ему, что Мимо Виталиани, создавая свою «Пьету», точно ведал, что творит.
– Хорошенько запомни, что я тебе сейчас скажу, – ругала меня мама.
Я пришел домой из школы весь в синяках – пытался доказать некоторым тупицам, что я не полпорции, а целое, полноценный человек, и жаловался маме, что не убедил их.
– Ладно, а ты говори себе так, – продолжала мама. – «Вместо того, чтобы сделать меня высоким, красивым и сильным, Господь сделал меня красивым, сильным и невысоким. Значит, и удача у меня тоже будет другой. Она никогда не придет сразу, она не будет таким мелким ярмарочным призом в беспроигрышной лотерее, когда каждый получает мелочь и, значит, никто – крупный куш. Добрый Боженька приберег для меня удачу получше». Ты будешь выигрывать со второго раза.
Я почти поверил в эту чушь, когда после более чем двухлетнего отсутствия вернулся в Пьетра-д’Альба. Глухой ветер стелился по земле и доносил с плато искаженные рельефом звуки: то как будто свирель, то странные стоны, как скулеж собаки, завидевшей хозяина. Франческо по моей просьбе высадил меня у выезда из деревни, а сам в сопровождении секретаря, который вел машину, поехал дальше на виллу Орсини. Я со щемящим сердцем прошел перекресток с дорогой на кладбище, рефлекторно обыскал наше дупло. Пейзаж соответствовал моему настроению. Было еще туманно, влажно. Но глаз различал за белой пеленой зеленое колыхание леса, который только и ждал первого солнечного луча, чтобы проснуться.
Показалась мастерская, все та же и в то же время другая. Камень почистили, стыки фасада промазали заново, старую черепицу заменили. В сарае приятно пахло свежей черной смолой, покрывавшей деревянные стены. Пустая эспланада между двумя зданиями была благоустроена: кто-то разбил клумбы, притащил камни с соседних полей и ровно их обложил. Клумбы еще пустовали, но черная земля, перекопанная месяцем ранее, вот-вот расцветится космеями и другими весенними цветами. Глина, которая летом трескалась от засухи, а зимой превращалась в месиво грязи, теперь была покрыта белым гравием.
Когда я вошел на кухню, Анна вскрикнула от испуга, а потом сразу засмеялась, узнав меня. Ее живот округлился, и не успел я обнять ее, как ворвался Абзац с молотком в руке. Он тоже стал ликовать. Меня встретили как родного, как члена семьи. Мы пили густой горький кофе, стоя на пороге дома, чтобы отогнать холод, щипавший нос. Абзацу было почти двадцать два, они с Анной поженились три месяца назад. Я не сведущ в этих делах и не определил по размеру ее живота, был брак причиной или следствием беременности, да меня это и не волновало. Они были счастливы и всё извинялись, что захватили главный дом, после того как два месяца назад из него съехал дядя. Я отказался жить в доме. Я не мог представить себя домовладельцем – еще несколько дней назад я носил с собой запах сточных канав Флоренции. Я буду спать в сарае, мне надо осмотреться. Отныне мы с Абзацем станем компаньонами, условия партнерства определим потом, но пока что ясно одно: ничего не изменится. Он продолжит столярничать в сарае, я займу мастерскую дяди. Ни одна бумага в этом регионе не ценилась надежней рукопожатия.
Я сразу написал матери. Из четырех писем, написанных мною за два года жизни во Флоренции, отправлено было только три: одно я потерял в ночной пьянке. Я описывал в письмах свои славные будни, похвалы и поощрения, которые получал со всех сторон. Я надеялся, что ее письма с описаниями безоблачной жизни в Бретани, на краю света, в деревне с названием Пломодьерн, менее лживы. Теперь в кои-то веки я мог сказать правду: я добился успеха. У меня есть крыша над головой, работа. Я предложил ей переселиться ко мне, как только захочет.
К вечеру явился Эммануэле, одетый в синие штаны с красной полосой польского копейщика – антикварная редкость! – и куртку защитного цвета. Увидев меня, он заплакал. Потом встал на колени, припал ухом к животу Анны и произнес младенцу длинную галиматью, по окончании которой поднял глаза к небу и подытожил:
– Не хватало нам только этого!
Мы поужинали на кухне вчетвером – свежим хлебом, вялеными кисловатыми помидорами и малосольными анчоусами, только что прибывшими из Савоны. Я наверстывал двухлетнюю историю Пьетра-д’Альба, в которой не произошло ровным счетом ничего. Орсини и Гамбале все так же враждовали между собой. Виола так и не появлялась на публике после падения. Ходили слухи, что она искалечена, изуродована, о чем Франческо, без сомнения, предупредил бы меня, будь оно правдой, ведь мне предстояло завтра ее увидеть. Электричество в имение Орсини так и не провели. Болезнь уничтожила треть померанцевых деревьев, и запах нероли уже не чувствовался так сильно при южном ветре. Никто не умер, даже старый почтальон Анджело, всем объявлявший о своей неминуемой и близкой кончине.
Как и матери, я представил друзьям подслащенную версию своего пребывания во Флоренции, проще говоря, врал как сивый мерин. С негатива последних двух лет исчезли Бидзаро, Сара и остальные. Я немного злился на себя, хотя и не понимал в полной мере, что, отсекая воспоминание о них, я калечу прежде всего себя. Мне было восемнадцать, а в восемнадцать никто не хочет выглядеть таким, как есть.
Абзац закурил длинную прямую трубку и предложил мне тоже сделать несколько едких затяжек под Млечным Путем. Анна пошла наверх спать. Я завидовал тому, как они переглядываются, как ищут контакта их руки, не зная усталости и пресыщения. Потом, совершенно вымотанный, я вернулся к себе в сарай, чтобы до следующего дня путешествовать во времени.
В ту ночь я спал так, как не спал уже много месяцев, – на тюфяке из свежей соломы, в сладком запахе золотистой травы, еще хранящей призрачную зелень. Мне снилось, что тысячные косяки анчоусов текут по улицам Флоренции, сверкая ртутными боками. «Это к удаче», – сказала мне Анна на следующее утро с абсолютной и заразительной убежденностью полного профана. Я стал над ней подшучивать, притворяться, что совсем не верю в приметы. И неожиданно сам стал надеяться, что легендарная фортуна Виталиани – известная своим отсутствием – наконец-то обратится ко мне лицом.
Днем в мастерскую прибыл секретарь Франческо. Он вручил мне два конверта. Первый содержал аванс в две тысячи лир. Я отдал половину Абзацу и Анне, которые вытаращились на банкноты и сначала наотрез отказывались их принимать. Они согласились, только когда я объявил им, что деньги даю для ребенка и на установку новой печки, которая будет хорошо обогревать весь дом. Во втором конверте было рукописное приглашение на открытке с тисненым гербом Орсини: «Маркиз и маркиза Орсини, их сыновья Стефано и Франческо и дочь Виола рады пригласить Вас на виллу Орсини на ужин, который состоится 3 января 1923 года в 20:30».
Затем секретарь проинформировал о проектах, которые мне предстояло делать в этом году: реставрация двух статуй на фасаде виллы, обследование всех барельефов и, при необходимости, их восстановление и, наконец, создание скульптурной группы на тему Дианы-охотницы для фонтана в рамках запланированного расширения владений. Он сообщил адрес моей студии в Риме, недалеко от Ватикана. Этажом выше находилась предназначенная для меня квартира. Я сообщил, что намерен работать преимущественно в Пьетре, где живут мои друзья. Перед тем как уйти, он вытащил из багажника машины чехол. В нем лежал костюм моего размера. Франческо, очевидно, предугадал мой ответ. Когда я облачился в новый костюм, Анна с Абзацем так и скорчились от смеха и весь день потом называли меня «государь мой» и «ваше высочество». За исключением нескольких деталей, которые Анна поправила с помощью иголки, костюм пришелся мне впору. Мне в жизни не доводилось надевать костюм. Мой гардероб представлял собой пеструю коллекцию подростковых нарядов или взрослой одежды, перекроенной, надставленной, укороченной, тысячу раз латанной.
Все умещалось в чемодане на колесиках.
Секретарь снова заехал за мной на машине в восемь часов. Друзья провожали меня, подтрунивая, махали руками вслед. Всю короткую дорогу до виллы я репетировал возможные сценарии моего воссоединения с Виолой. Вдруг она будет держаться холодно, как в последнем своем письме больше года назад? А может, это просто способ скрыть эмоции и радость от встречи со мной? Меня ее молчание сильно обидело. Поэтому я решил разговаривать вежливо и держать дистанцию, как и подобает скульптору, работающему на Ватикан. Только, главное, не пережать, не разозлить ее – вдруг она сожалеет о нашей размолвке и хочет загладить вину.
К моменту приезда я рассмотрел все возможности, забыв при этом, что Виола неуловима и не подчиняется прогнозам, охотникам, гравитации и, более всего, обычной человеческой норме.
– Господин маркиз и госпожа маркиза.
В гостиную, где мы их дожидались, эффектно вошла чета хозяев. Она в малиновом платье с широким воротом, он в мундире с эполетами, способными исторгнуть у Эммануэле слезы восторга. Частые визиты в район отеля «Бальони» и общение с представителями высшего общества, которые развлекались на трибунах цирка, сделали меня знатоком роскошных тканей. Я понял, что мужчины больше не надевают по вечерам мундиры, чтобы не прослыть старомодными или, хуже того, провинциальными. Женскую моду уловить было труднее, настолько быстро она менялась – подолы укорачивались и удлинялись со скоростью движущихся картинок из альбомов моего детства. Но Джандоменико и Массимилиа Орсини, маркиз и маркиза Пьетра-д’Альба существовали в своих нарядах с несгибаемой величавостью былых времен, не лишенной изящества. Они выглядели бы респектабельно и в лохмотьях.
Я с некоторым разочарованием обнаружил, что я не единственный гость – нас было человек десять. Стефано подмигнул мне и издевательски осклабился, Франческо представил меня остальным: герцогу и герцогине, двум сотрудникам министерства, густо увешанному медалями генералу армейского корпуса, какому-то миланскому адвокату и актрисе, чье имя я хорошо запомнил, – Кармен Бони. Потому что, во-первых, она была красива, и еще потому, что однажды утром 1963 года я совершенно случайно прочел, что ее насмерть сбила машина в центре Парижа. Возможно, были еще пара человек, но они не оставили впечатления. Я сподобился шампанского, впервые в жизни, – стал потягивать его с тем же пресыщенным видом, что и остальные, изображая человека, которого уже ничем не удивишь. Пузырьки ударили в нос, я закашлялся, но подавил приступ с грехом пополам. Чтобы прийти в себя и выровнять дыхание, я внезапно заинтересовался картиной, изображавшей одну предприимчивую нимфу, которая подглядывала из-за кустов за купающимися солдатами. Вилла не изменилась со времени моего последнего посещения, погруженная в те же оттенки зеленого цвета. Но я впервые заметил трещины на барочных завитушках стен, потертость диванов, более или менее прикрытую подушками, плесень в углу потолка и осыпающуюся шпатлевку по периметру немытых окон. Заползая в щели, по дому гуляли сквозняки. Скрип и потрескивания иногда примешивались к звукам граммофонной пластинки, крутившейся в углу. Вилла сопротивлялась всеми стенами, всеми балками, вырываясь из пасти зимы. Былой упругости и высокомерия не осталось.
Теперь ждали только Виолу. Я влил в себя три бокала шампанского, но захмелеть мешало долгое знакомство с флорентийским алкоголем, способным заглушить любую боль. Наконец дверь в большую гостиную снова открылась. Сначала я никого не увидел. Затем вошел слуга и что-то прошептал на ухо маркизу.
– Виола, вероятно, не сможет к нам сегодня присоединиться, – объявил последний. – Ей нездоровится. Поэтому мы можем без промедления перейти к столу.
Я перехватил взгляд Франческо – он сдвинул брови. И тут же улыбнулся мне, пожал плечами, и все прошли через двойные двери, ведущие в столовую. Я толком не запомнил тот ужин, разве что напротив сидел миланский адвокат. Красивый мужчина с оживленным взглядом, довольно забавный, пока не заметишь, что все его забавные истории вращаются вокруг него. Он говорил: «Бартоломео рассказывал мне на днях…», и всем собравшимся, кроме меня, сразу становилось ясно, что он, конечно же, имел в виду Бартоломео Пагано, нашего национального Мациста, бывшего докера из Генуи, ставшего актером и кумиром всей Италии. Помимо унаследованной адвокатской конторы, этот Ринальдо Кампана вкладывал деньги в кинематограф. И тот платил ему сторицей, судя по покрою его костюма, наручным часам и тому необъяснимому ореолу самодовольства, который окружает некоторых богачей.
Я закончил трапезу совершенно пьяным. Это было тяжелое тупое опьянение, которое могло сойти за строгую сосредоточенность. Перед десертом Франческо поднял бокал за мое прекрасное решение, ибо отныне мне предстоит нести факел Орсини вместе с ним, и призвал двух чиновников навестить меня при желании в моей мастерской, если, конечно, «синьор Виталиани выразит согласие». Господин Виталиани его выразил, во хмелю даже не удивившись, что его обзывают синьором.
На обратном пути я попросил секретаря высадить меня на главной дороге: мне-де нужно немного прогуляться. Пришлось настаивать, потому что накрапывал дождь. Оставшись один, я побежал назад к вилле Орсини, прямо через поля, пролез сквозь каменную ограду там, где была брешь, и по стенке пробрался под окно Виолы. Ставни тремя этажами выше были открыты, но сквозь шторы не просачивалось ни капли света. Я осторожно кинул камешек в оконный переплет, но не добросил. Второй раз тоже мимо. Третий камушек отскочил от фасада и упал мне на голову. Он был невелик, но хватило, чтобы причинить адскую боль. В ярости я пнул вьющийся розовый куст, который осыпал меня дождем мертвых листьев. Между двумя ливнями снова выглянула луна, и я оказался лицом к лицу со своим отражением в окне первого этажа. Струйка крови на виске, темные космы, упавшие на лоб, лист прилип к щеке. Я редко заглядывал в зеркала (из-за внешности) и даже подходил к ним как можно реже, только когда брился. Но мать была права. Я был красив, с неожиданно гармоничными чертами лица, с глазами почти лилового цвета, которые она мне подарила. На меня смотрело лицо сильного человека. Лицо мужчины, которого отец научил не смиряться. Но поскольку смирение движет миром и позволяет нам мириться с тысячами смертей, которые губят наши мечты, это было еще и лицо нелепого человека. Промокшего до костей, ошеломленного, неспособного смириться с поражением, случившимся так давно, что он единственный его не заметил. Я не был наивен. Недомогание Виолы именно в вечер назначенной встречи не было случайным. Посыл ясен: наша история окончена.
В последующие дни к нам приходил каменщик, чтобы привести в порядок мастерскую, которую Абзац не открывал с дядиного отъезда. Стены укрепили и побелили известью, редкие стекла – все треснутые – заменили. Абзац непременно хотел сам отреставрировать старый дубовый верстак, тянувшийся вдоль южной стены почти на пять метров. Потом он на два дня пропал и вернулся уже за рулем трофейного грузовика, который выгодно купил на подаренные мной деньги. Теперь он мог доставлять заказы по всему региону, и мир стал еще чуточку ближе. Из Генуи до нас добрался коммивояжер с каталогом инструментов – такого выбора я никогда не видел. Прибыли два блока прекраснейшего мрамора, а также мой первый официальный заказ, подписанный неведомым секретарем Ватикана. По словам Франческо, то был прямой, но конфиденциальный заказ от монсеньора Пачелли, который хотел преподнести его папской резиденции в Кастель-Гандольфо. Сюжет: святой Петр получает ключи от рая. Первая статуя, после которой обо мне по-настоящему заговорят.
В тот вечер после ужина я вышел подышать ночным воздухом. Наше плато представляло собой реторту, в которой смешивались ветры и запахи со всех сторон, порождая тончайший летучий аромат. Зима в Пьетра-д’Альба. Стоило повернуть голову, и аромат менялся, улетучивался, постоянно перекомпоновывался по мере поступления воздушных потоков то со склонов Пьемонтских гор на севере, то с южного откоса, ограничивающего плато. Нероли и кипарис, иногда мимоза мерцали на базовой ноте ветивера и древесного угля. Я закурил одолженную Абзацем трубку, добавив в букет немного от себя: аромат сена, ладана и конского седла. Эмпирематические, они же гарные, нотки, сказала бы Виола, она где-то прочитала этот термин много лет назад, и запомнила – как всё.
Я уже два года не читал книг. Но не все узнается из них. Я познал загульное пьянство, с восторгом и отвращением листая его сумрачные страницы. И все же мне недоставало бумаги, запаха вощеного дерева и пыли библиотеки Орсини. «Приключения Пиноккио» – последняя книга, которую Виола дала мне прочитать перед аварией. Не подумав, я сделал то, что запрещал себе все эти дни: вернулся к вилле Орсини.
В окне Виолы тихонько пульсировал красный свет фонаря, накрытого шарфом.
В дупле лежал конверт. Я не помню, как выскочил из мастерской. Только увидел свет, наш сигнал, и вот я уже я здесь – запыхавшийся, с горящими от холода легкими. В конверте простой листок, почерк Виолы – более убористый, чем прежде, экономный в усилиях, но узнаваемый по непомерно длинным палочкам и петлям под строкой: «Завтра вечером, в четверг, на кладбище».
Была среда, значит, она положила письмо вечером этого же дня. Вызов со свойственной Виоле безапелляционностью – как я мог не увидеть ее сигнал? Мне ведь делать больше нечего, только сидеть и дожидаться, пока она подаст знак. Я вернулся в мастерскую. Разбудил Абзаца и попросил отвезти меня на станцию Савона, откуда на следующее утро я сяду на первый поезд.
– Первый поезд? Первый поезд куда?
– В Рим.
Если Виола думает, что может игнорировать меня в течение двух лет, сказаться нездоровой, когда я наконец вернусь, а затем вызвать, когда ей вздумается, то она ошибается. Я больше не бедный французик, без роду и племени, свалившийся сюда холодной ночью 1917 года. Да, это она вылепила меня и обтесала, признаю. Но я не ее Пиноккио. Я не ее марионетка. Пусть теперь сама дожидается. Я ухожу из дома. Точно как Пиноккио – я понял это только теперь.
У меня не было конкретного плана. Возможно, я вернусь через месяц, а может, через два, и мы начнем все на равных, раз мы оба нанесли обиду, раз мы оба попрали нашу дружбу.
Я уехал, не зная, что возвращение займет больше пяти лет. Или, точнее, ведь дата моего возвращения выбиралась совсем не случайно, – тысяча девятьсот девяносто один день и семнадцать часов.








