412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жан-Батист Андреа » Храни её » Текст книги (страница 1)
Храни её
  • Текст добавлен: 28 июля 2025, 07:30

Текст книги "Храни её"


Автор книги: Жан-Батист Андреа



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 24 страниц)

Жан-Батист Андреа
Храни её

Посвящается Беренис


Эта книга очень французская – мастерская, четко структурированная, выверенная до малейшей детали – и очень итальянская – щедрая, избыточная карнавальная, скрежещущая, страшная, жалкая и лихая. Потому что такой персонаж, потому что такая эпоха. Потому что такая жизнь.

 Алла Беляк, переводчик 

Дизайн обложки Юлии Бойцовой

Их тридцать два. Тридцать два человека еще живут в этот осенний день 1986 года в аббатстве, в конце пути, способного устрашить любого пешехода. За тысячу лет ничто не изменилось. Ни крутизна откоса, ни головокружительная высота. Тридцать два твердых сердца – надо иметь твердость, чтобы жить на краю бездны, и так же тверды были их тела в пору молодости. Через несколько часов их станет одним меньше.

Братья встали в круг у постели умирающего. Много было таких кругов, много прощаний с тех пор, как Сакра приняла их в свои стены. Много было мгновений благодати, сомнений – и тел, вздыбленных в борьбе с грядущим мраком. Были и будут другие прощания, и потому они терпеливо ждут.

Этот умирающий не похож на других. Он единственный в этих стенах, не давший обета. И все же ему разрешили прожить здесь сорок лет. Каждый раз, когда возникал спор, вопрос, прибывал человек в пурпурной мантии, всегда новый, и принимал решение. Он останется. Он – часть этого места, такая же неотъемлемая, как монастырь, его колонны и романские капители, чья сохранность многим обязана его таланту. Так что не будем сетовать: он платит за постой натурой.

Одни кулаки видны из-под бурого одеяла справа и слева от головы – восьмидесятидвухлетнему младенцу снится страшное. Лицо желтое, кожа как пергамент, натянутый на острые углы. Лоб блестит, вощится от жирной лихорадки. Рано или поздно силы должны были ему изменить. Жаль, что он не ответил на их вопросы. Человек имеет право на свои тайны.

Впрочем, им кажется, что они знают. Не всё, но главное. Иногда мнения расходятся. В борьбе со скукой люди с пылом начинают судачить. Он преступник, расстрига, враг режима. Кто говорит, что его здесь удерживают силой – теория несостоятельная, ибо он уезжал и возвращался, – другие утверждают, что он скрывается здесь для собственной безопасности. А есть и самая популярная версия, и самая тайная, потому что романтика проникает сюда только из-под полы: он здесь, чтобы хранить ее. Ее, застывшую в мраморной ночи в нескольких сотнях метров от маленькой кельи. Она терпеливо ждет уже сорок лет. Все монахи Сакры видели ее хоть раз. Всем хотелось бы снова ее увидеть. Нужно только спросить разрешения у падре Винченцо, настоятеля, но мало кто отваживается. Возможно, страшась нечестивых мыслей, – по слухам, они возникают у тех, кто подходит к ней слишком близко. А нечестивых мыслей у монахов и так хватает, когда им являются в сердце тьмы ангелоликие грезы.

Умирающий дергается, открывает глаза, закрывает их снова. Один из братьев уверен, что видел в них радость, – он ошибается. Пациенту осторожно промокают свежей тряпицей лоб, губы.

Он снова мечется, на этот раз все сходятся во мнении.

Он хочет что-то сказать.

Конечно, я хочу сказать. Я видел, как человек летает, все быстрее и быстрее, все дальше и дальше. Я видел две войны, крушение империй, я срывал апельсины на бульваре Сансет, неужели мне нечего рассказать? Простите, я свинья. Вы меня одевали, кормили, хотя сами были почти нищими, когда я попросил у вас убежища.

Но я слишком долго молчал. Закройте ставни, мне больно от света.

Он мечется. Брат мой, закройте ставни, ему как будто мешает свет.

Тени бдят надо мной, заслоняя сияние пьемонтского солнца, голоса приглушены подступающим сном. Все случилось так быстро. Всего неделю назад меня видели то в огороде, то на стремянке – вечно находился какой-то ремонт или работа. Возраст притормозил движения, но и оставшееся восхищало – при рождении никто не дал бы за меня ломаного гроша. А потом однажды утром я не смог встать с кровати. В их глазах я прочел, что настал мой черед, что скоро зазвонят в колокол и отнесут меня в садик, выходящий на гору, где зарастают маками несколько столетий аббатов, переписчиков и миниатюристов, певчих и ризничих.

Он совсем плох.

Скрипят ставни.

Все сорок лет, что я здесь живу, они скрипели. Наконец-то темно. Черная тьма, как в кино – я видел его рождение. Пустой горизонт, поначалу ничего не видно. Слепящая равнина, но если смотреть не отрываясь, память наполняет ее тенями, силуэтами, которые становятся городами, лесами, людьми и животными. Они выходят, встают на авансцене – мои действующие лица. Кого-то я узнаю, они не изменились. Изумительные и нелепые, выплавленные в одной реторте, неотделимые друг от друга. Монета трагедии – редкий сплав золота и мишуры.

Теперь счет идет на часы.

Счет на часы? Не смешите меня. Я давно уже мертв.

Свежий компресс. Ему как будто легче.

С каких это пор мертвецы не могут рассказать свою жизнь?

Французик – il Francese. Я всегда ненавидел это прозвище, хотя меня называли и похуже. Все мои радости и беды шли от Италии. Я рожден землей, где красота всегда в загоне. Стоит ей уснуть на пять минут, и уродство безжалостно перережет ей глотку. Гении растут здесь как сорная трава. Людям все равно – петь или убивать, рисовать или обманывать, и все церковные стены описаны собаками. Не зря же именно итальянец Меркалли дал свое имя шкале разрушений, шкале силы землетрясений. Одна рука сметает то, что построила другая, а чувства одинаково сильны.

Италия, царство мрамора и отбросов. Моя страна.

Но ничего не попишешь, родился я во Франции в 1904 году. Пятнадцатью годами раньше, только поженившись, мои родители покинули Лигурию и отправились искать счастья за границей. Им выпала удача называться макаронниками, получать плевки и издевки за то, как раскатисто, с руладой произносили «р», хотя ведь и слово «рулада», насколько я знаю, начинается с раскатистого «р». Отец чуть не погиб в 1833 году во время погрома в Эг-Морте[1]1
  Беспорядки на солевых приисках юга Франции, куда традиционно нанимались сезонные рабочие-итальянцы. В результате погрома, которому не смогли помешать власти, погибло официально восемь, неофициально – до ста пятидесяти итальянцев. Чтобы не допустить эскалации конфликта, все обвиняемые французы были оправданы.


[Закрыть]
, который стоил жизни двум его друзьям: трудяге Лучано и старику Сальваторе. С такими эпитетами их и запомнят.

В семьях детям запрещали говорить на родном языке, чтобы их «не принимали за итальяшек». Надраивали им смуглые щеки хозяйственным мылом, надеясь, что будут белее. Только не в семье Вита-лиани. Мы говорили по-итальянски, ели как итальянцы. Мы думали по-итальянски, то есть с кучей превосходных степеней, часто поминая Смерть, обильно проливая слезы, не давая отдыхать рукам. Проклясть человека – что попросить передать соль. Не семья, а цирк, и мы этим гордились.

В 1914 году французское государство, в свое время так мало радевшее о защите Лучано, Сальваторе и прочих, объявило моего отца несомненным и настоящим французом, вполне достойным призыва в армию, тем более что какой-то писарь, переписывая свидетельство о рождении, по ошибке или для смеху омолодил его на десять лет. Отец пошел на войну понуро, без всякой патриотической бравады. Его собственный отец погиб в 1860 году во время экспедиции Тысячи[2]2
  Одна из военных экспедиций генерала Гарибальди для объединения Италии (1860–1861 гг.). Его противником была сицилийская ветвь обширной европейской династии Бурбонов.


[Закрыть]
. Вместе с Гарибальди Нонно Карло завоевывал Сицилию. Его убила не бурбонская пуля, а не слишком чистоплотная проститутка из порта Марсала; впрочем, эту деталь в семье предпочитали не афишировать. Но в том, что он умер, никто не сомневался, и мысль была усвоена твердо: война убивает.

Убила она и моего отца. Однажды в мастерскую в долине Морьен, над которой мы жили, пришел полицейский. Мать каждый день открывала двери в надежде, что явится заказчик, а муж по возвращении сможет выполнить работу, что в один прекрасный день люди снова начнут обтесывать камни, восстанавливать водостоки и сооружать фонтаны. Жандарм сделал приличествующее ситуации лицо, еще больше скуксился при виде меня, прокашлялся и стал объяснять, что прилетел снаряд, такие вот дела. Мать, державшаяся очень стойко, спросила, когда тело вернут на родину, и жандарм принялся сбивчиво объяснять, что на поле боя много всего: и лошади, и другие солдаты, а снаряд все разнес и в результате не разобрать, кто где, и даже кто человек, а кто – лошадь. Он чуть не плакал, и мать предложила ему стакан амаро «Браулио», – на моих глазах ни один француз не сумел проглотить его без жуткой гримасы – сама она заплакала только много часов спустя.

Конечно, я всего этого не помню или помню плохо. Я знаю какие-то факты, что-то восстанавливаю, расцвечиваю красками… Только теперь краски утекают у меня из-под пальцев в этой келье на горе Пирчириано, которую я занимаю вот уже сорок лет. Я и сегодня – ну то есть несколько дней назад, когда мне повиновался язык, – плохо говорю по-французски. А французом меня никто не называл с 1946 года.

Через несколько дней после визита жандарма мать объяснила мне, что во Франции она не сможет дать мне необходимое образование. Ее живот круглился новым братиком или сестричкой, которые так и не родились, по крайней мере живыми, – и она осыпала меня поцелуями, объясняя, что отсылает меня для моего же блага, что отправляет меня домой, на родину, потому что верит в меня, потому что видит мою любовь к камню, хотя я так молод, но она точно знает, что мне предстоят великие дела, и она не случайно дала мне великое имя.

Из двух испытаний, выпавших мне в жизни, имя, несомненно, было самым легким. Но ненавидел его я страстно.

Мать часто спускалась в мастерскую, чтобы посмотреть, как работает муж. Она поняла, что беременна, когда ребенок взыграл от звука резца, бьющего о камень. А до этого момента она не щадила себя, помогая отцу двигать огромные глыбы, что, возможно, объясняет дальнейшее.

– Он будет скульптором, – объявила она.

Отец в ответ что-то буркнул в смысле, что поганая это работа, что, пока одолеешь камень, сточишь себе руки, спину и глаза, так что, если твое имя не Микеланджело, лучше в такое не впрягаться.

Мама кивнула и решила дать мне фору.

Меня зовут Микеланджело Виталиани.

Я познакомился с родиной в октябре 1916 года в компании пьяницы и бабочки. Пьяница знавал моего отца и избежал призыва благодаря состоянию своей печени, но теперь дело принимало такой оборот, что и цирроз мог оказаться ненадежной защитой. Забривали даже детей, стариков и хромых. Газеты писали, что наша берет, что немчура скоро станет древней историей. В нашем сообществе прошлогодняя новость о переходе Италии на сторону союзников была воспринята как залог победы. Вернувшиеся с фронта пели другую песню – если кто еще был настроен петь. Ingegnere Кармоне, как и другие итальяшки, сгребал соль в Эг-Морте, а затем открыл бакалейную лавку в Савойе, где самолично потреблял большую часть запасов спиртного. Теперь он решил вернуться. Если уж подыхать, так лучше дома, говорил он, для храбрости макнув усы в монтепульчано.

Его домом был Абруццо. По доброте душевной Кармоне согласился по пути доставить меня к дяде Альберто. Отчасти потому, что жалел меня, а еще, я думаю, ради глаз моей матери. У матерей вообще особенные глаза, но у моей радужка была странного синего, почти фиолетового цвета. Из-за этих глаз случилась не одна драка, пока отец не навел в этом деле порядок. У камнетеса тяжелая рука, мне еще предстояло в этом убедиться. Отцовы конкуренты быстро сдались.

На платформе вокзала Модана мать лила крупные фиолетовые слезы. Обо мне позаботится дядя Альберто, тоже скульптор. Она клялась, что скоро приедет, вот только продаст мастерскую и наберет денег. Все займет несколько недель, максимум несколько месяцев – у нее на это ушло двадцать лет. Поезд свистнул, изрыгнул черный дым, вкус которого до сих пор стоит у меня во рту, и унес прочь выпивоху ingegnere вместе с ее единственным сыном.

Что ни говори, а в двенадцать лет тоска длится недолго. Я не знал, куда летит этот поезд, зато знал, что сам никогда не ездил на поезде – или не помнил об этом. Возбуждение вскоре сменилось дурнотой. Все неслось мимо так быстро. Стоило углядеть какую-то деталь, ель, дом, как они тут же исчезали. Поля, пригорки – разве им пристало бегать? Все это не укладывалось в голове, хотелось спросить у ingegnere, но тот храпел, разинув рот.

К счастью, случилась бабочка. Она влетела на станции Сен-Мишель-де-Морьен и села на стекло, между мной и пролетавшими мимо горами. После недолгой борьбы со стеклом она сдалась и застыла в неподвижности. То была не бабочка-красавица, не одна из тех красочных золотистых фей, которых я увижу позже весной. Просто заурядная летунья, серенькая, с голубизной, если сильно прищуриться, обычный мотылек, оглушенный потоком света. Сначала я хотел поймать ее и помучить, как все мальчишки, но потом понял, что, если смотреть на нее, единственную спокойную точку в этом взбесившемся мире, дурнота проходит. Посланная дружественной силой, чтобы ободрить меня, бабочка просидела на месте несколько часов и, возможно, впервые подсказала мне, что в мире всё совсем не то, чем кажется, и бабочка – это не просто бабочка, а история, нечто огромное, сжатое в крошечном пространстве, – что подтвердит несколько десятилетий спустя первая атомная бомба и, возможно, даже больше – то, что я оставляю, умирая, в подвалах красивейшего аббатства страны.

Проснувшись, ingegnere Кармоне поведал мне о своем проекте, потому что у этого человека был проект. Он был коммунистом. «Ты знаешь, мальчик, кто это такие?» Я не раз слышал, как кого-то обзывали коммунистом. В нашей итальянской общине во Франции вечно народ спрашивал: «А он, часом, не из этих?» И я фыркнул в ответ: «А как же! Это мужики, которые лезут к другим мужикам».

Ingegnere захохотал. В каком-то смысле да, коммунист – человек неравнодушный, который предлагает путь изменения мира, только не одним мужикам, а всем людям. «Но вообще-то любовь бывает разной, нет одного единственно правильного способа любить людей, понимаешь?» Я никогда не видел его таким серьезным.

Семейство Кармоне владело землей в провинции Аквила, дважды обиженной географией. Во-первых, это единственная провинция региона Абруццо, не имеющая выхода к морю. Во-вторых, здесь регулярно случаются землетрясения, как и на родине моих предков – в Лигурии, разве что Лигурия оказалась хитрее и заполучила выход к морю.

С участка Кармоне открывался приятный вид на озеро Сканно. Ingegnere планировал построить башню на гигантском шарикоподшипнике и поселить в ней местных пролетариев. Взимая с них весьма умеренную квартплату, он мог бы сносно прожить остаток жизни, тем более что, как праведный коммунист, себе он уготовил последний этаж. Предполагалось, что здание в течение дня будет вращаться вокруг своей оси благодаря двум упряжкам лошадей, сменяемым каждые двенадцать часов. Таким образом, все без исключения жильцы, без разделения на счастливчиков и обездоленных, смогут раз в день наслаждаться видом на озеро. Возможно, со временем лошадей заменит электричество, хотя Кармоне понимал, что вряд ли оно заберется так далеко. Но он любил мечтать.

Шарикоподшипники выгодны еще и тем, что в случае землетрясения отсоединят конструкцию от земли. При землетрясении в двенадцать баллов по шкале Меркалли – именно он познакомил меня с этим именем – такое здание имеет на тридцать процентов больше шансов устоять, чем обычная постройка. «Тридцать процентов – вроде и не так много, но поскольку баллов двенадцать – это тебе не хиханьки, – пояснил он, тараща глаза, – это колоссально».

При последнем взгляде на бабочку меня сморило, и мы въехали в Италию, пока ingegnere ласково просвещал меня насчет разных видов разрушений.

Мы встретились с Италией как старые друзья и тут же упали друг другу в объятия. Сходя с поезда на вокзале Турина, я засуетился, споткнулся о подножку и, раскинув руки, шлепнулся на платформу. Минуту я лежал, не думая плакать, ощущая благодать, как священник при рукоположении. Италия пахла ружейным кремнем. Италия пахла войной.

Ingegnere решил взять фиакр. Это было дороже, чем идти пешком, но мать же дала ему конверт с деньгами. «Вино налили – надо пить, – сказал он, – деньги дали – надо тратить! И давай-ка мы заодно купим бутылку красненького из По на дорожку, если не возражаешь».

Я не возражал, а восторженно разглядывал новый мир: солдат, прибывавших в увольнение, солдат, отправлявшихся на фронт, носильщиков, машинистов поездов и целую толпу каких-то темных личностей, косящихся на меня, – их функции или поползновения мне, ребенку, казались загадочными. Я никогда в жизни не видел темных личностей. Мне казалось, что в ответ на мое упорное разглядывание они как бы по-доброму говорят: «Ты тоже из наших». Хотя, возможно, они просто косились на синюю шишку, растущую у меня посреди лба. Я шел сквозь лес ног, блаженно замирая от новых запахов: креозота и кожи, металла и пушек, ароматов сумерек и полей сражений. А еще стоял шум и грохот, как в кузнице. Все вокруг скрипело, пищало и дробно стучало – здесь в исполнении неграмотных людей создавалась конкретная музыка, вдали от залов, где много позже ею станет натужно восхищаться толпа снобов.

Сам того не осознавая, я прибыл в разгар футуризма. Мир был сплошная скорость – шагов, поездов, пуль, перемены участи или данного слова. Все эти люди, вся эта масса вокруг словно бы тормозила всеми копытами. Тела ликовали, неслись к вагонам, окопам, затянутому колючей проволокой горизонту. Но что-то кричало между двумя жестами, двумя порывами: дайте хоть каплю пожить.

Позже, когда моя карьера пошла в гору, один коллекционер с гордостью показал мне свое последнее приобретение – футуристическую картину «Восстание» Луиджи Руссоло. Кажется, дело было в Риме, в самом конце тридцатых годов. Владелец считал себя просвещенным любителем, знатоком абстрактного искусства. Он был кретин. Не побывав в тот день на станции Порта Нуова, просто невозможно понять эту картину. Никто не понимает, что в ней нет ничего абстрактного. Это фигуративная живопись. Руссоло просто фиксировал то, что бросалось в глаза.

Ни один двенадцатилетний парень, конечно, не формулирует для себя увиденное в таких выражениях. В то время я просто смотрел по сторонам, широко раскрыв глаза, пока ingegnere утолял жажду в распивочной в конце перрона. Но я все это увидел. Знак, что я не такой, как все, – если это еще надо доказывать.

Мы покинули станцию под легким снегом. Едва мы вышли, как путь нам преградил карабинер и спросил у меня документы. Не у моего провожатого, а только у меня. От холода и стакана красненького пальцы слушались Кармоне с трудом, но он протянул ему мое свидетельство о рождении. Карабинер придирчиво осмотрел меня – наверное, эту строгость он напускал на лицо по утрам, выходя на работу, а вечером скидывал, а может, таким и родился.

– Так ты французик, малыш?

Мне не нравилось, когда меня называли французиком. А уж еще меньше – малышом.

– Сам ты французик, cazzino.

Карабинер чуть не подавился: cazzino было любимым оскорблением на задворках, где я рос, но карабинеры не для того идут служить в нарядной форме, чтобы их оскорбляли и сомневались в размерах их мужского достоинства.

Будучи грамотным специалистом, ingegnere достал из кармана материнский конверт и чуть подмазал заклинившие шестеренки. Вскоре мы пошли дальше. Я отказался сесть в фиакр и выбрал трамвай. Кармоне поворчал, сверился с картой, расспросил пару людей и выяснил, что трамвай высадит нас недалеко от нужного нам места.

Ерзая на деревянном сиденье, я проехал насквозь свой первый большой город. Я был счастлив. Я потерял отца и не знал, когда снова увижу мать, но да, я был счастлив и пьян от всего, что ждало меня впереди, от этой глыбы будущего, на которую еще предстояло взобраться и обтесать ее по себе.

– Скажите, синьор Кармоне…

– Да?

– А что такое электричество?

Он уставился на меня в изумлении, потом вроде бы вспомнил, что первые десять лет своей жизни я провел в савойской деревне и никуда из нее не выезжал.

– Вот оно, мой мальчик. – Он указал на фонарный столб, увенчанный красивым золотым шаром.

– Вроде свечки, да?

– Только никогда не гаснет. Это электроны, бегающие между двумя кусками угля.

– А что такое электрон? Вроде феи?

– Нет, это наука.

– Что такое наука?

Хлопья кружились в воздухе, легкие, как девичье платье. Ingegnere отвечал на мои вопросы терпеливо и без высокомерия. Вскоре мы проехали мимо огромного строящегося здания – Линготто[3]3
  Район Турина, где в 1923 г. открылся самый крупный завод «Фиат».


[Закрыть]
, где через несколько лет автомобили «Фиат» будут въезжать по спиральному пандусу на крышу и проходить первую обкатку после сборки на расположенном там треке. Настоящая Сакра-ди-Сан-Микеле[4]4
  Знаменитое древнее аббатство, расположенное на горе около Турина, где, например, разворачивается действие романа Умберто Эко «Имя розы».


[Закрыть]
от механики! Пригороды редели, дороги уступали место колеям, и вот трамвай остановился в каком-то поле. Последние три километра пришлось идти пешком. Я благодарен этому Кармоне за то, что он доставил меня так далеко, несмотря на холод и непростое время. Мы шлепали по грязи, и я представлял себе, как глаза моей матери уже блекнут в его памяти, кажутся не такими фиалковыми. Но он не отступился отданного слова и привел меня к двери дяди Альберто.

Пришлось долго теребить колокольчик и колотить в створку двери, прежде чем Альберто, в грязной майке, соблаговолил открыть. Те же мутные, испещренные красными прожилками глаза, что и у ingegnere: обоих роднила неумеренная любовь к винограду. Мать письмом сообщила ему о моем прибытии, так что особо объяснять было нечего.

– Вот вам новый подмастерье, Микеланджело, сын Антонеллы Виталиани. Ваш племянник.

– Не люблю, когда меня называют Микеланджело.

Дядя Альберто опустил на меня глаза. Я думал, он спросит, как тогда меня лучше звать, на что я бы ответил: «Мимо». Так меня всегда звали родители, и с этим прозвищем я проживу еще семьдесят лет.

– А я его не возьму, – сказал Альберто.

Я снова забыл одну деталь. А ведь это деталь важная.

– Не понимаю. Я думал, Антонелла… синьора Виталиани вам написала и все согласовано.

– Написала. Но такого ученика не возьму.

– И позвольте спросить почему?

– А мне не сказали, что он недомерок!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю