Текст книги "Свое имя"
Автор книги: Юрий Хазанович
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 27 страниц)
С тех пор как уехал Тимофей Иванович, Марья Николаевна, работая, часто беседовала с ним, рассказывала ему о себе, о Мите, о Леночке и Егорке, делилась радостями и печалями, советовалась…
Вот и сейчас под стрекот машины она молча разговаривала с Тимофеем Ивановичем:
«Димушка-то вчера еще ровно был дитё, а нынче… Ты бы послушал его. Я, говорит, выбрал себе дорогу. А выбрал он твою тропку, Тимоша, льнет к паровозному делу. Тебе это по душе, знаю. И я тоже возрадовалась. Да вот не заладилось у него, и парень перепугался, отступил. Хватит ли у него характеру, не ведаю. Максим Андреич, спасибо, направляет. А я думаю, был бы ты, Тимоша, на месте, взял бы парня под свою руку, и все враз пошло бы на лад. Верно говорится: «Малые дети тяжелы на руках, а большие – на сердце». Сейчас посоветовала ему пойти в депо – пускай переломит гордыню, честь пускай бережет, – и сама в толк не возьму, верный дала совет или нет. И еще боюсь, как бы парень не укатил на паровозе подале от занятий, от школы… Сказала ему про Максима Лндреича, про гонорок, а может, не нужно было говорить? Видишь, Тимоша, каково мне. Шибко уж маятно одной. А ты забыл про нас. Егорка уже почти все буквы знает, деду, говорит, письмо буду писать. А ты вовсе нам не пишешь. Знал бы, как тяжело мне без тебя! Сам ведь избаловал, теперь не сердись. Нынче осенью (ты не забыл?) тридцать годков будет, как мы с тобой рядышком идем. Подумать только, тридцать годочков! А ровно с горки скатились. Да… Говорю вот, говорю с тобой, а ты и не отвечаешь…»
Марья Николаевна вздохнула и тихо запела несильным голосом:
Вы, цветы-то мои, цветики,
Вы, цветы мои, лазоревые,
Вас-то много было сеяно,
Вас немножко уродилося —
Уродился один алый цвет…
Отчаянно залаял Жук. Она смолкла, перестала шить и, сняв очки, приподняла на окне занавеску.
За невысокой калиткой стоял человек в военном а глядел во двор. Надо было бы сейчас же выйти, спросить, зачем он пришел, но неожиданный и непонятный холодок сковал сердце, неодолимой тяжестью разлился по телу. Марья Николаевна не могла двинуться с места.
Лишь когда Митя открыл перед незнакомцем дверь, когда заскрипели половицы под незнакомыми шагами, она, с трудом передвигая невероятно отяжелевшие ноги, вышла в прихожую.
Лицо солдата было окрашено той особенной бледностью, по которой нетрудно угадать человека, недавно покинувшего госпиталь. Левый пустой рукав воткнут в косой карман поношенной солдатской шинели. На правом плече – вещевой мешок.
Солдат поклонился, пошевелил обескровленными губами, хотел что-то сказать, но у него вдруг пропал голос, и он виновато посмотрел на Митю, потом на Марью Николаевну.
– Заходите, заходите, – поспешно пригласила Марья Николаевна.
Осторожно ступая, вошел солдат в столовую. И только теперь Митя и Марья Николаевна одновременно заметили то, что он держал в единственной руке. Это был сундучок. Старенький железный сундучок, побитый во многих местах, с облупившейся зеленой краской, с аккуратными душничками и маленьким, будто игрушечным, медным замочком, черепановский сундучок, который и Митя и Марья Николаевна узнали бы среди тысячи других.
Стараясь не греметь большими кирзовыми сапогами, солдат сделал несколько шагов, хотел поставить сундучок на пол, но раздумал и осторожно опустил его на кушетку. Потом снял пилотку, вытер внутренней ее стороной вспотевшее лицо и, достав из кармана гимнастерки маленький ключик на кожаном шнурке, осторожно положил на крышку сундучка.
Закрыв глаза, Марья Николаевна шагнула к кушетке, опустилась на колени, обхватила руками сундучок, прижалась к нему щекой.
Митя непонимающе смотрел на дрожащие плечи матери и вдруг бросился к ней, обнял эти худенькие трясущиеся плечи и зарыдал. А солдат понуро стоял посреди комнаты и мял, мял в единственной руке выгоревшую пилотку.
Прямо с поезда отправился он в депо и у нарядчицы, красивой девушки с золотисто-соломенными косами, уложенными вокруг головы, спросил, как разыскать семью машиниста Тимофея Ивановича Черепанова.
– Вы с фронта? – встав из-за стола, живо спросила она. – Привет, наверное, привезли?
Тогда он сказал, какое тягостное задание выпало на его долю. Девушка слушала его, широко открыв зеленоватые умные глаза. Потом шумно втянула в себя воздух, закрыла лицо руками и выбежала из нарядческой. А дорогу растолковал ему какой-то паровозник. Если бы довелось пешком шагать из госпиталя на Урал, он, пожалуй, не устал бы так, как за эту дорогу от паровозного депо до черепановского дома…
Марья Николаевна оторвалась наконец от сундучка. Поддерживаемая сыном, неверными шагами подошла к солдату и похолодевшими пальцами стиснула его руку.
– Как же это? Где же это, товарищ дорогой? Ой, горе наше великое! – причитала она.
Митя силой подвел мать к стулу, затем подал стул гостю.
С каким отчаянием ловили они каждое его слово! А рассказ был короткий. Бронепоезд уральцев громил фашистов нещадно. Немцы стали охотиться за ним. Пытались накрыть артиллерийским огнем, пробовали подорвать – не выходило. И вот, когда наши вели бой за небольшой белорусский город, фашисты выпустили на бронепоезд семерку пикирующих бомбардировщиков…
Бронепоезд маневрировал, его зенитчики подожгли два самолета, а остальные набросились на него с еще большей яростью.
Наши освободили город, а разбитый бронепоезд остался чадить на дороге. Убитых схоронили тут же, под насыпью. Черепанова, тяжело раненного, перевезли в лазарет. Там он и умер через два дня.
– В одной палате мы лежали, – тихо рассказывал солдат, царапая пальцами грубое сукно шинели. – Он, как узнал, что я с Урала, из Кедровника, слово с меня взял, что повидаю вас. «Заодно, говорит, передашь мое хозяйство…»
В открытую дверь постучали. Вошел Максим Андреевич, снял фуражку. Увидев его, Марья Николаевна закрыла лицо руками и снова зарыдала.
– Осиротели мы, Максим Андреич, голубчик. Сгинул Тимоша…
Старик кашлянул в кулак, вздохнул, сцепил за спиною пальцы и прошел по комнате.
– Горе нынче кругом, Николаевна, – сказал он. – А ты мать, ты крепче горя будь, тебе сына на дорогу выводить…
И вдруг Максим Андреевич увидел на кушетке черепановский сундучок с душничками и с медным замочком. Он подошел к кушетке, постоял, провел ладонью по крышке сундучка, и скупые, горькие стариковские слезы потекли по его щекам, заблестели на желтых прокуренных усах.
Когда Марья Николаевна отняла от лица руки, на пороге стоял Кузьмич, вызывальщик. В одной руке он держал ушанку, другой опирался на толстую суковатую палку, скорбно наклонив лысую голову.
Марья Николаевна безутешно посмотрела на него.
– Кузьмич… – задыхаясь от слез, вымолвила она. – Заходите, Кузьмич… Больше вам уж не надо будет сюда. И дорогу забудете к нам… Некого в наряд вызывать, отробился Тимофей Иваныч…
– Не говори так, Николаевна, – ласково вмешался Максим Андреевич. – Кто знает, может, ему еще доведется и к Димитрию твоему ходить…
Кузьмич заморгал единственным глазом, сказал глухим, сипловатым голосом:
– Верно, верно, Марья Николаевна. Жизня-то идет…
Митя подумал, что Максим Андреевич сказал это не потому, что верил в него, а чтобы как-то утешить мать.
Солдат сидел, упершись локтем в колено и глядя в пол. Вдруг он вскинул голову, точно прислушиваясь к чему-то, быстрым движением потер лоб, сказал с укоризной:
– И как же это я… Чуть не забыл… Он достал из нагрудного кармана белые старинные большие часы с толстым выпуклым стеклом и белой серебряной цепочкой; Митя вмиг узнал их.
Марья Николаевна вздрогнула, потянулась вперед и обеими руками взяла часы Тимофея Ивановича.
В комнате стало так тихо, что все услышали, как на узких ладонях Марьи Николаевны тикают часы, отмеряя неудержимое время.
Ночной разговорВечером пришли Максим Андреевич с Екатериной Антоновной, тетя Клава, трое соседок.
Пили остывший чай и вполголоса, как говорят при покойнике, вспоминали Тимофея Ивановича, его жизнь, слова, сказанные им когда-то, его привычки. Марья Николаевна, откинувшись на спинку стула, неестественно прямая, молча сидела возле стола, кутаясь в шерстяной платок. Время от времени она тихо сокрушалась, что плохо расспросила солдата, которого с печальной иронией называла «гостем», даже не догадалась узнать, где он живет.
Мите было невмоготу. Голова горела, твердый горячий ком застрял в горле, душил и жег. Он встал из-за стола и, не замеченный никем, вышел.
По темному небу неслись рваные, лохматые тучи. Над городом они внезапно вспыхивали багровым пламенем, но ветер гасил его, и тучи становились похожими на дым гигантского пожара. Ржавая луна то и дело исчезала, и горы, со всех сторон окружавшие город, казались зловеще черными.
Откуда-то донеслись всплески громкого говора, смех. Митю передернуло: как можно смеяться! В доме напротив распахнулось окно, и послышались звуки радио: тоненький голосок беззаботно распевал про маленькую Валеньку, которая была чуть побольше валенка. Он сцепил зубы, чтобы не завыть, ухватился рукой за шершавую доску калитки, боясь, что не сдержится и запустит камнем в ненавистное горланящее окно.
От дерева на той стороне улицы отделилась девушка в светлом платье. Митя увидел ее, когда она пересекала улицу, направляясь к нему. Впервые он не обрадовался встрече с Верой, Зачем она здесь?
Вера молча протянула руку. Никогда еще они не здоровались за руку. Ее неожиданное появление, это рукопожатие удивили Митю, но он был рассеян и не заметил, с каким вниманием рассматривала его девушка.
Вера сказала, что вышла погулять, потому что «растрещалась» голова, увидела лунатика, поглядывающего на небо, присмотрелась и узнала что-то знакомое…
Митя не понял, о чем она говорит, но не признался. Он вымученно улыбнулся в ответ на ее скупую улыбку и решил, что ни словом не обмолвится об отце – ведь у Веры отец на фронте…
Молчание затянулось. Вера сказала, что этак можно разучиться говорить. Он беспомощно посмотрел на нее: о чем говорить?
– Пройдемся, что ли, измерим улицу, – предложила Пера.
Они медленно пошли вверх по темной, почти безлюдной улице Красных Зорь. Вера стала рассказывать, что читала сегодня хорошую книгу и очень позавидовала ее герою.
– Представь себе, живет семнадцатилетний юноша, готовится к выпускным экзаменам, и в это самое время арестовывают и сажают в крепость его брата. Любимого брата. Решается судьба родного человека, а тут нужно сидеть и грызть гранит науки, иначе пропали десять лет учебы. И в день экзамена – известие; брата казнили. Можешь себе представить? А он все-таки пошел на экзамен. И сдал. Блестяще сдал…
Митя шел неверными, заплетающимися шагами, словно не видел перед собой дороги.
– Так это же Володя Ульянов… – сказал он тихо.
Его обожгла мысль, что Вера знает обо всем. И, наверное, только это удерживало ее от насмешек над потопом, над «успехами» вольного потомка крепостных Черепановых. Еще, пожалуй, вздумает успокаивать? Нет, спасибо, не нужно ни сочувственных слов, ни вздохов, ничего не нужно!
– Чему же ты позавидовала? Что твоего брата не казнили? – жестко усмехнулся Митя.
Вера не ответила на колкость.
– Воле позавидовала, – сказала она. – Подумать только: какая сила воли!
Они проходили мимо школы. Газон перед зданием, будто снегом, был запорошен белыми цветами. В больших темных окнах вспыхивали зловещие отсветы полыхающих облаков, и от этого на душе становилось еще беспокойнее.
«Скоро опять сюда. А с чем приду? Что успел?» – подумал Митя и отвернулся.
– К чему завидовать? – сухо проговорил он. – Навалится горе на человека, и сила воли откуда-то появится…
– В том-то и дело, что нет, – грустно ответила Вера. – Что-то не чувствую, чтобы она появилась.
– А на тебя, по-моему, и не навалилось ничего.
– Как сказать. Конечно, со стороны не много увидишь…
– Случилось что? – быстро спросил Митя.
Вера молча махнула рукой.
Они миновали школу и вошли под высокие своды старых сосен и берез. Это была небольшая рощица, оставленная строителями в память о лесе, который здесь рос когда-то. Но жители поселка называли эту рощицу парком. Центром парка была клумба, похожая на огромную пеструю тюбетейку; к ней радиусами сбегались дорожки-просеки, освещенные редкими слабыми лампочками.
Только сейчас, когда они рядом присели на скамье, Митя заметил перемену в Верином лице. Соломенные косы с бантиками не свисали ученически за спиной, а были уложены венком вокруг головы; тонкие, чуть курчавые на висках волосы светились. Но главная перемена заключалась в выражении ее лица: Митя никогда не видел его таким сумрачным и растерянным.
– Все сошлось одно к одному: и с отцом, и с Алешкой и у меня самой…
Митя слушал, напрягая внимание, преодолевая удивительную, неизвестную раньше рассеянность.
Еще год назад все было так благополучно в их семье, так ясно в Вериной жизни, и вот все рухнуло: семья, планы, надежды…
«Нет, она ничего не знает, – думал Митя. – Ну ушел отец, ну нельзя в этом году поехать в институт, – разве это самое страшное?» Митя согласился бы на все: пусть бросил бы их отец, пусть Митя никогда не добился бы своей цели, пусть злился и обвинял бы, как Алешка, только бы отец был жив. Живой, он еще, может, вернется, и снова будет семья, и все будет хорошо и благополучно, а его отец никогда уже не вернется… Да, если бы Вера знала, что случилось в Митиной жизни, она поняла бы, что значат все ее беды и огорчения. Но ведь каждому тяжело свое горе. Ведь оттого, что у кого-то еще большая беда, собственная беда не покажется другому легче.
И Митя пожалел, что в начале разговора у него вырвались недобрые и необдуманные слова, и стал искать слова, которые могли бы утешить Веру.
– Ты уж сажи не пожалела. А разобраться – что у тебя рухнуло? – сказал он негромко. – Если хочешь знать, отец еще может вернуться. Да, да, одумается и вернется, так бывает. А планы твои… С ними тоже ничего не случилось. Просто отодвинулись малость, и всё.
– Как будет, не знаю. А пока… пока это называется: не везет, – горько усмехнулась Вера.
И, хотя совсем недавно Митя думал о себе в тех же выражениях, он передразнил Веру:
– Везет – не везет… Ерунда это, по-моему.
Помолчав, она спросила мечтательно и доверчиво:
– А ты думал когда-нибудь, что такое счастье?
В другой раз он, возможно, попытался бы схитрить, перевести разговор на шутку, но сегодня язык не поворачивался говорить неправду.
– Нет, по-серьезному как-то не приходилось…
– Подтверждаешь мою мысль, – живо отозвалась Вера. – Когда человек счастлив, он о счастье не думает.
Митя скривил губы: «Что и говорить! Счастливец!»
Наклонив голову, она взглянула исподлобья:
– А я думаю, счастье – это… это когда все, что ты задумал, сбывается. Может, не сразу, но сбывается…
– «Сбывается»… – с насмешкой повторил Митя. – Это как же, само по себе, вроде чуда? А по-моему, не так. Вот ты наметила себе цель и идешь. Дорога трудная, то одно, то другое мешает, назад тянет. А ты идешь и идешь. Иногда раскисаешь, как сейчас: «Все рухнуло, не дойду, нету никаких надежд». И все равно идешь. И наконец добиваешься своего и чувствуешь – недаром шла, ты нужна, тебя ждали. Вот это счастье!
– Как хорошо ты сказал! – вздохнула она.
«Жаль, ко мне не подходит. По всем статьям», – подумал Митя.
– Ты прав, – сказала Вера. – Наверное, если бы все получалось легко, сбывалось само собой, какой интерес был бы жить!
Мимо, громко разговаривая, прошла группа юношей и девушек. Потом показалась рослая неторопливая парочка.
– Узнаешь? – шепнула Вера.
Это были Чижов и Маня Урусова. От их крупных фигур на дорожку падала одна большая тень. Склонившись к девушке, Чижов негромко ворковал. Митя долго смотрел им вслед: «Есть счастливые люди! И на работе и на душе – кругом хорошо…»
Когда шаги Чижова и Мани затихли, стало слышно, как сорвался с дерева сухой лист и полетел вниз, цепляясь за такие же сухие и звонкие листья. Вертясь, он упал на Верины колени.
– Осень, – сказала Вера, разглаживая пальцами шершавый листок. – Четвертая осень – и все война…
Он долго смотрел в ее темные глаза и вдруг улыбнулся.
– Знаешь… Ты только не смейся. Захотелось мне изобрести такую штуку, вроде прожектора. Прожектор со смертельным лучом. Прошелся этим лучом – смерть. И поставить бы такие прожекторы на передовой – только сунься! Быстрее бы кончилась война. Здорово было бы, а?
Запрокинув голову, она рассмеялась, и Митя обрадовался, что немного отвлек, развеселил ее. Ни на минуту не забывал он о своем горе, но Верин смех вдруг еще сильнее, резче напомнил обо всем. Митя испытывал такое чувство, словно допустил что-то грубое, кощунственное, словно задел память об отце. В такое время он разгуливает, смешит. А что там дома? Гости, может, уже ушли? Как мама, Леночка? Домой, сейчас же домой!
А Вера как будто и не собирается уходить. Но все равно он поднимется сейчас: пора…
Внезапный порыв ветра прошелся по верхушкам деревьев. Встрепенулись чуткие поникшие ветви берез, беспокойно зашумели сосны. Стайкой пронеслись сухие листья. Вблизи сорвалось несколько шишек и гулко ударилось о землю. Голубоватая вспышка, похожая на вспышку электросварки, осветила полнеба. Деревья неожиданно вырисовались черными великанами. Где-то далеко загрохотало.
– Гроза, – сказала Вера поднимаясь.
Снова налетел ветер. Сосны закачались, зашумели тревожнее, глуше. Небо опять вздрогнуло, озаренное мертвенно-холодным светом.
– Страшно как! – прошептала Вера и взглянула на Митю. – А тебе что, нравится гроза?
– Очень!
Вдали, за рощей, по насыпи шел поезд. Были ясно слышны стук колес, шипение пара, натужное дыхание паровоза на подъеме. Потом ветер донес свисток: поезд будто прощался с городом. Спустя минуту глухие волнистые перекаты грома заглушили шум поезда, но Мите все еще слышался надрывный, тревожащий душу прощальный свисток.
– Вера, – сказал он нетвердым голосом, – разве ты не знаешь… Ведь у меня и на работе, и…
Она слегка вздрогнула. Пристально посмотрела на него и чуть слышно, точно, у нее пропал голос, проговорила:
– Не надо об этом, Митя. Но я верю, верю в тебя… – И, словно не желая дать ему опомниться, схватила за руку: – Что же ты остановился? Бежим!
Шаги за дверьюВ доме было тихо. Пахло валерьянкой.
Гроза давно прошла, бронзовая луна, словно начищенная лохматыми тучами до блеска, сияла перед домом. Тень от оконного переплета распласталась на светлом полу большим черным крестом.
Митя поймал себя на том, что думает об отце в прошедшем времени: он любил, он говорил, он был… Был. А память никак не мирилась с правдой.
Однажды, придя с работы, Тимофей Иванович не смог попасть в дом. Привычно нажал захватанную до блеска железную ручку, калитка не открылась. Толкнул коленом – калитка не поддалась. Что за чертовщина, почему днем заперлись? Тимофей Иванович нервно забарабанил по калитке костяшками пальцев. Никто не отозвался. Он постучал еще раз, уже раздраженнее. И вдруг заметил на почерневшем от времени брусе черную пуговку электрического звонка. Чудеса!
Он поднял руку и не очень решительно надавил кнопку. Из прихожей донеслась частая, переливчатая трель. И почти в ту же секунду что-то заскрипело, звякнуло и калитка сама медленно отворилась.
Тимофей Иванович вошел во двор, оглянулся. Истинные чудеса: во дворе никого не было. А калитка тут же неторопливо притворилась, над щеколдой задвигались железные рычажки, и большой ржавый крючок сам упал в скобу. Две веревочки тянулись от рычажков вдоль забора и исчезали в отверстии, высверленном в раме окна; на земле янтарно желтели свежие деревянные опилки.
С любопытством, даже с уважением Тимофей Иванович, потрогал веревочки, причмокнул языком, пробормотал: «Хитро!» – и, заглянув в открытое окно, увидел спрятавшийся за цветочным горшком русый Митин ежик.
Митя давно уже сидел у окна, нетерпеливо посматривая на улицу.
Наблюдения, произведенные из-за цветочного горшка, не дали результатов. Он не смог определить настроение отца и, схватив книжку, сел за стол.
Скрипнули ступеньки крыльца, открылась входная дверь. Сейчас отец поставит в прихожей сундучок, скинет спецовку и, умывшись на кухне, появится в столовой. Если даже он рассердился из-за дыры в раме, то за это время жар немного спадет. Но отец, не раздеваясь, шел прямо в столовую. Митя ниже склонился над книжкой.
– Так, так, – значительно начал Тимофей Иванович.
«Сейчас будет», – подумал Митя и тут же почувствовал, что правое ухо очутилось в тисках, жестких, но вполне милосердных.
– А ну, подними голову, товарищ Митяй!
Голос был строгий, не обещавший ничего доброго, но это «Митяй» говорило, что отец настроен миролюбиво. Большие, глубоко сидящие темные глаза его светились улыбкой. Тиски разжались.
– Где видал такое устройство? – спросил отец.
– Нигде.
– А как же?
– Сам…
– Добро, – с гордостью, как показалось Мите, сказал отец и крепко взял его за плечи. – Механик!
Вспомнился Мите единственный в его жизни случай, когда он испытал на себе отцовскую руку: «Не ты Черепанов, а я Черепанов», хвастливую болтовню в школе, первую встречу с Самохваловым: «Такую фамилию – Черепанов – знаешь?» Слова, сказанные Максиму Андреевичу и начальнику депо, разговор с Урусовой… Доброе отцовское имя! Он играл и бахвалился им, как игрушкой. Прилаживался к нему, стараясь попасть под его свет и показаться лучше, чем был на самом деле. Но в этом добром свете, исходившем от отцовского имени, еще резне проступали темные Митины стороны, яснее было видно всем, как он мал и смешон. «Иждивенец!» – верно сказал тогда старик. Не будь Тимофей Иванович знатным человеком, не так был бы заметен и сам Митя и его пропал. Отцовская слава держала его на свету, и все видели малейшую его неловкость, не совсем верный шаг или промах. Нет, отцовское имя не только не помогало – преследуя Митю, оно делало его почти безликим, оно, казалось, мстило ему за все: за то, что он не дорожил им, не берег, а теперь омрачил это имя. Нет, не похвалил бы его отец за все-все…
Он с ожесточением радовался, что случился поток, что он провалил испытания, что его не допустят на паровоз. Пускай! Очень даже хорошо! Зато кончится весь обман, зато вылезет он из «чужих сапог», о которых говорил Максим Андреевич, зато скинет с сердца холодную, сковывающую тяжесть, которая давила его все это время…
В столовой раздались осторожные, шаркающие шаги. Возле двери затихли. Митя приподнялся на локте. Ему показалось, будто он услыхал дыхание матери. Как, наверное, одиноко и страшно ей сейчас! Надо бы выйти к ней, но разве найдутся слова, которые утешили бы ее! Разве есть на свете такие слова!
Днем он с нетерпением ждал Леночку, надеялся, что она со своим неунывающим характером успокоит мать. А получилось не так. Леночка пришла с работы, взглянула на мать и стала допытываться, что случилось.
Марья Николаевна с удивительным спокойствием отвечала, что ничего не случилось.
– Мама, я вас прошу… Вы скрываете что-то… Почему у вас заплаканные глаза?
– Вон ты о чем! – попыталась улыбнуться мать. – Да я лук чистила… Ну, давай мойся, я сейчас на стол соберу…
Марья Николаевна торопливо ушла в кухню, а Леночка посмотрела на каменное лицо Мити, на стол, на швейную машину и направилась к буфету. Митя следил за ней с замиранием сердца. Словно какая-то сила притягивала ее к тому месту, где мать спрятала бумагу, привезенную солдатом.
Леночка постояла в раздумье возле буфета, потом медленно отвернула вышитую салфетку и осторожно, будто с опаской, взяла бумагу. Она держала ее обеими руками, точно листок был очень тяжелым. И все-таки не удержала. Покачнулась, выронила бумагу и, схватившись за спинку стула, вместе с ним грохнулась на пол.
Шаги послышались снова. Это мать пошла к Лене. Какое надо иметь сердце, чтобы в нем для всех нашлось место, чтобы вынести такое несчастье! Когда отец бывал в поездках, она постоянно беспокоилась и тихо радовалась, когда он возвращался. Не переставая думала о Ване: «Хотя бы у них там, на Дальнем Востоке, было спокойно!» Оберегала Леночку, ходила за внуком, надышаться не могла на своего меньшего, на Димушку. А теперь бродит по ночному дому одна со своим горем, ломает тонкие, задубевшие от работы пальцы.
Но нет, она не одинока. Митя не оставит ее, никогда не оставит. И никогда ничего не сделает ей наперекор. Когда-то, очень давно, тетя Клава спросила у него, кого он больше любит, отца или мать. «И маму и папаню», – ответил Митя. Тетя Клава засмеялась: «Хитрый, чертенок!» А он не хитрил, он и сейчас сказал бы то же самое. У него были секреты с матерью: скрывали от отца двойку, пока не удавалось исправить отметку. Иногда секретничал с батей: когда тот хотел взять его с собой на паровоз и боялись, что мать станет возражать. А теперь она одна у него. И он сделает все, чтобы она жила хорошо, не хуже, чем прежде, и чтобы ей никогда не было стыдно за сына…