355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Белостоцкий » Прямое попадание » Текст книги (страница 16)
Прямое попадание
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 01:36

Текст книги "Прямое попадание"


Автор книги: Юрий Белостоцкий


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 26 страниц)

XIX

– Я приехала сюда, товарищи, издалека, за много сотен верст, чтобы обнять своего сына Виктора, которого не видела так долго, и много что ему сказать. Вы же знаете, у матери всегда есть что сказать сыну. Но Виктора здесь с нами нет, моего Виктора сбили, и мне было больно об этом узнать. У меня сердце разрывается и за его боевых друзей – Глеба Овсянникова и Георгия Кошкарева. Их тоже нет. Но здесь есть вы, их друзья-однополчане, а вы такие же для меня сыновья, как Виктор, поэтому все, что я хотела и собиралась сказать сыну, я скажу вам…

Так начала свое выступление на митинге мать лейтенанта Башенина – Елизавета Васильевна.

Митинг шел на аэродроме, под открытым небом, прямо на стоянке третьей эскадрильи, как раз невдалеке от капонира, в котором должен был стоять самолет лейтенанта Башенина. Сейчас капонир пустовал, и рядом с капонирами занятыми, из которых внушительно выглядывали уже расчехленные, с подвешенными бомбами пикировщики, он был как бельмо на глазу. Настя видела, как кто-то из командования полка, кажется замполит, перед началом митинга показал рукой матери Башенина на этот пустовавший капонир и что-то при этом сказал и мать Башенина потом долго и неотрывно смотрела с напряженным вниманием в пустое чрево этого капонира и нервно теребила ремешок от сумки, которую не выпускала из рук все это время, пока проходил митинг.

Настя сначала стояла довольно далеко от трибуны, под которую на скорую руку приспособили два обычных грузовика с открытыми бортами, поставленных впритык друг к другу, и не могла хорошенько разглядеть, что же это за женщина была такая – мать лейтенанта Башенина. И все равно, даже увидав ее издалека, она была приятно удивлена и в то же время чуточку разочарована. Настя ожидала увидеть среди делегатов малозаметную, убитую горем сухонькую старушку, поминутно прикладывающую скомканный платочек к глазам и страшно робевшую при таком многолюдстве, какое здесь было. Мать же Башенина оказалась совсем не старой, никак не старше лет сорока – сорока пяти, и довольно крупной, особенно по сравнению с замполитом, человеком сухощавым и низкорослым, который стоял слева от нее на этой импровизированной трибуне и все время, пока кто-то из сопровождавших делегацию политработников из штаба воздушной армии открывал митинг, что-то ей объяснял, почтительно придерживая за локоть. Насте особенно бросилась в глаза ее фигура с гордо посаженной головой – было и в фигуре, и в посадке головы что-то от величественности и женской мягкости одновременно, как если бы эта женщина знала, что на нее все время смотрят, и старалась смягчить эту гордую и полную величия осанку простодушной улыбкой на открытом лице и плавными движениями рук. А вот была ли она красива, что у нее за глаза, Настя со своего места разобрать не могла. А разобрать хотелось, и она, внезапно осмелев, хотя до этого стояла ни жива ни мертва, начала пробираться вперед, оставив остальных девчат, пораженных ее храбростью, там, где их поставила, по существу не распуская строя, а только скомандовав «вольно», Глафира. Правда, пробираться на глазах у всех, когда люди стояли довольно плотно, было не совсем удобно. Но что-то такое нашло на Настю, накатило, и она, где извиняясь, а где и поработав локтями, вскоре очутилась почти у самой трибуны и увидела, опять же к своему тихому разочарованию, что у матери Башенина было совсем простое русское лицо, никак не соответствовавшее ее величественной осанке. И глаза у нее, хотя и крупные, тоже как-то не соответствовали тому, что сначала приятно удивило Настю: в них как бы не хватало блеска или яркости, а может, и глубины. Но все равно Настя была взволнована – ведь эта женщина была матерью того человека, который, живой он или мертвый, стал ненароком ее судьбой в эти дни, а если и не стал, то заставил много и мучительно о себе думать. Потом, когда это первое впечатление прошло, Настя заметила, что веки у матери Башенина воспалены, а под глазами, глядевшими почти что неотрывно все в тот же пустовавший капонир, темнели круги, и подбородок, когда она была вынуждена что-то отвечать замполиту или командиру полка (последний стоял от нее справа и тоже, как и замполит, иногда обменивался с нею короткими фразами), у нее как бы твердел и чуть вздрагивал, хотя она и заставляла себя при этом улыбаться. Насте было понятно, откуда у нее и эта краснота век, и круги под глазами, и подрагивающий при разговоре подбородок, но удивляться выдержке этой женщины, выдержке, граничившей, как ей казалось, с хладнокровием, все же не переставала. И все, верно, потому, что это была не ветхая старушка с бескровным морщинистым лицом и заплаканными глазами, какой она ее себе представляла сначала, а женщина видная, крупная и, вероятно, деловая, для которой главное в жизни – работа, долг, а уж потом все остальное. Но когда вскоре председательствующий на митинге, полковник по званию, предоставил ей слово, и она заговорила, и Настя услышала ее голос, то поняла, что ошиблась, что не так-то уж она, эта крупная и уверенная с виду женщина, невозмутима и хладнокровна, как могло показаться с первого взгляда. Уже по тому, как она осторожно, будто боясь оступиться, подошла к краю настила, как обвела потухшим взглядом стоявшую перед нею в полном молчании толпу, как произнесла, через силу разорвав побелевшие губы, первые слова, Настя почувствовала в ней глубоко страдавшую мать, которая потеряла горячо любимого сына, мать до мозга костей, а уж кем она еще была, врачом или учительницей, счетоводом или просто заводской работницей, теперь уже не имело для Насти никакого значения. Настю особенно взволновал ее голос. Нет, он был не трагическим, как это принято понимать в буквальном смысле слова, в нем не было надрыва, не было отчаянья и безысходности, наоборот, в наступившей тишине он прозвучал в первый миг даже как-то чересчур буднично и сухо, словно не с трибуны, но потом, когда это первое впечатление прошло, в нем появилось так много глубины и задушевности, что Насте показалось даже, будто эта женщина находилась вовсе не на трибуне, а где-то у себя дома и начала тихо беседовать с кем-то из своих родных или близких, совершенно не заботясь о том, какое она производит впечатление. И Настя почувствовала еще, что этой женщины она нисколько не боится, что эта женщина добра и сердечна, что ей доставляет удовольствие не только слышать ее голос, но и смотреть сейчас на нее, видеть ее глаза, которые от слова к слову набирали блеск и яркость, которых так не хватало сначала, видеть, как ветер слегка трепал ее гладко зачесанные назад коротко подстриженные волосы, как она клонила голову набок, когда хотела кого-то рассмотреть в толпе, словно там у нее были знакомые, как вздымала высоко грудь, когда на мгновенье замолкала, чтобы перевести дух или откинуть со лба закинутую ветром прядь волос. Настя смотрела на нее теперь во все глаза и чувствовала, что эта женщина ей нравится, и чем дальше, тем больше, и лейтенант Башенин, наверное, был счастлив, имея такую мать. Потом, сама того не замечая, она начала отыскивать сходство этой женщины с ее сыном и находить, что они, по всей вероятности, очень похожи друг на друга, хотя сказать определенно, в чем проявлялось это сходство, не могла. Но все равно ей было приятно находить это сходство, оно как бы укрепляло ее в чем-то очень важном и одновременно помогало ей во всем понимать эту женщину, глубже чувствовать ее боль и страдания.

– Когда наша делегация уже садилась в поезд, чтобы ехать сюда, к вам на фронт, – продолжала между тем мать Башенина, и голос ее, хотя и негромкий, был слышен далеко окрест, – ко мне на перроне подошел один старичок. Вчера получил четвертую похоронную, сказал он мне, погиб последний, четвертый сын. А у тебя, слышал, сынок летает на бомбардировщике, вот ты и передай, говорит, ему и его товарищам мою нижайшую просьбу, ну и от себя, мол, накажи по-матерински тоже: пусть за каждого моего убитого сына они сбросят на фашистов не меньше как по бомбе, а если по две, то еще лучше. А то уже больно, говорит, старуха моя убивается, ревмя ревет. Может, и успокоится. Я заверила его, что передам. Но сына моего Виктора нет, и я передаю просьбу этого старика, как и все другие, вам, дорогие товарищи, вам, с кем вместе летал мой Виктор, – и при этих словах, сказанных с надеждой и мольбой, мать Башенина на какое-то время выжидательно остановила свой взгляд на рядах летчиков, стоявших чуть особняком от остальных участников митинга, в основном поэкипажно, справа от трибуны, как раз напротив пустовавшего капонира, который она в этот миг тоже видела хорошо. Затем, как бы укрепившись в чем-то, заговорила опять, и голос ее снова зазвучал призывно и страстно, и снова, после короткой тишины, стал слышен далеко вокруг, хотя она его и не повышала:

– Вот вы сейчас, товарищи летчики, как я знаю, сразу же после этой встречи полетите на задание, полетите за линию фронта, навстречу опасности и смерти. Так вот, летите без страха, летите смело, говорю я вам, и не забывайте там, за линией фронта, и об этой просьбе старика, отомстите и за его четырех сыновей, пусть у его старухи побыстрее высохнут слезы, пусть успокоится ее старое сердце, если оно теперь вообще когда-нибудь сможет успокоиться. Летите и мстите, я тоже, как и она, глубоко несчастна, я тоже мать, потерявшая сына, и знаю что говорю. Другого мне сказать вам сейчас нечего. Только это…

В рядах летчиков при этих ее словах произошло какое-то неясное движение, как если бы кто-то не выдержал и начал пробиваться, работая локтями, вперед или собирался крикнуть что-то в ответ на эти выстраданные слова с трибуны, да ему помешали. А может, Насте все это просто показалось, потому что, когда она невольно повернула голову в их сторону, летчики стояли не шелохнувшись, будто окаменелые, и только плотно сцепленные губы, решительно нахмуренные брови да исподлобно горевшие взгляды говорили о том, что они сделают все, о чем бы ни попросила их эта несчастная женщина. Настя невольно задержала взгляд на лейтенанте Козлове – он стоял ближе всех от нее – и удивилась выражению его лица. Привыкнув считать его за эти дни робким и неловким, она сейчас увидела, что Козлов, хотя и стоял в своей обычной, несколько комичной для его короткого роста, позе, скрестив руки на груди, и почти не смотрел на трибуну, а все больше себе под ноги, был так откровенно бледен, что острые скулы на его белых щеках, казалось, вот-вот прорвут кожу и из них брызнет кровь. И глаза у него сейчас не глядели как обычно, по-детски наивно и беззащитно, в них Настя тоже увидела что-то такое, отчего сразу же подумала не без ознобного восторга, что не зря же его представили к званию Героя. Она перевела взгляд на старшего лейтенанта Кривощекова – Кривощеков стоял рядом с Козловым, по правую руку. Этот был более спокоен и сдержан, чем Козлов, но и у него в глазах, подсиненных ресницами, горел мрачный огонь. А вот Василий Майборода, на которого, она затем невольно перевела взгляд, поддавшись какому-то неосознанному любопытству, был, в отличие от Козлова с Кривощековым, абсолютно спокоен и смотрел все это время на мать Башенина своими яростно веселыми глазами с какой-то лихостью, а когда мать Башенина, вскинув вверх руки, точно бы благославляя их, произнесла с напряжением: «Летите и мстите!», он молодцевато приосанился и заулыбался шире некуда. Настя знала, что Майборода летать любил и умел, летал бесстрашно, но слишком уж как-то увлеченно, порою забывая об опасности, а может, и забавляясь этой опасностью. А это среди летчиков осторожных, особенно пожилых, считалось предосудительным. Но все равно Настя любила этого добродушного здоровяка, оказавшегося ее земляком, и сейчас, когда она смотрела в его сторону, очень хотела, чтобы и он в это время тоже посмотрел бы на нее и улыбнулся. Но улыбнулся Насте, да еще не один раз, не Майборода, продолжавший не спускать веселого взгляда с матери Башенина, а совсем другой человек, стоявший много дальше, чем Майборода. Когда Настя, снова обострив слух, собралась повернуть голову к трибуне, она вдруг почувствовала каким-то особым, может, чисто женским чутьем, что на нее кто-то пристально смотрит, ну прямо горячит глазами спину. Она искательно огляделась по сторонам и увидела того самого молоденького бледнолицего лейтенанта, что накануне в землянке летчиков смотрел на нее с открытым обожанием и преданностью и она еще не очень-то обрадовалась этому его слишком уж обнаженному проявлению чувств. Вот этот лейтенант, как и все сейчас, уже в комбинезоне, опоясанном ремнем, на котором висели финка с пистолетом, с планшетом через плечо, стоял как бы на стыке двух эскадрилий, второй и первой, и держал в руках боевое знамя полка, специально вынесенное сюда на этот случай. Знамя было большим, из тяжелого красного бархата, и оно почти закрыло бы этого лейтенанта от глаз Насти, если бы лейтенант намеренно не отвел древко в сторону. На этот раз во взгляде лейтенанта Настя не увидела вчерашнего обожания и преданности, зато она увидела в нем ребячье восхищение матерью Башенина, ее речью и выдержкой, а также страстный призыв разделить с ним это его восхищение, и обрадовалась этому куда больше, чем если бы он посмотрел на нее по-вчерашнему.

А мать Башенина, между тем, заканчивала свое выступление, и ее последними словами были:

– Люди нашего города послали нас сюда не за тем, чтобы рассказывать вам о своих страданиях. Наоборот, мы приехали поддержать вас и заверить, что, как нам там, в тылу, ни тяжело, ни трудно, мы сделаем все, чтобы вам воевалось лучше, чтобы вы не знали ни в чем недостатка и еще беспощаднее громили врага. Ну, а если я в чем-то и не сдержалась, поговорила немножко о своем личном, то я надеюсь, вы поймете и простите меня. Я – мать, ребята, и не могла иначе…

И долго, казалось, после этих слов над аэродромом висела тишина, не нарушаемая даже ветром, долго стояли люди молча в тех же позах, будто придавленные этой тишиной, и лишь когда кто-то в задних рядах неосторожно звякнул чем-то металлическим, толпа, будто это послужило сигналом, качнулась сперва раз-другой, как от ветра, влево-вправо, а затем вдруг взорвалась гулом голосов и мощными ударами ладоней о ладони.

Вместе со всеми неистово хлопала в ладоши и Настя, и не одной только матери лейтенанта Башенина, продолжавшей неподвижно стоять на краю настила все так же с покаянно прижатыми к груди руками, но и всем вот этим людям вокруг, что не остались глухи к ее словам и горю.

Потом выступали другие члены делегации: пожилой рабочий с малоподвижным хмурым лицом, но очень звонким голосом, фамилию которого Настя не разобрала, и эмтээсовский тракторист со звездочкой Героя Социалистического Труда на лацкане новой суконной пары, в которой он чувствовал себя, видимо, не совсем свободно, но держался все же и потел в ней с достоинством. Пожилой рабочий оказался отцом партизанской разведчицы и говорил так складно и увлекательно, что люди вскоре перестали замечать его хмурый вид, нашли, что он человек в высшей степени симпатичный и что именно на таких, как он, и держится тыл. А работяга-тракторист, фамилия которого была Ковалев, покорил всех тем, что говорил не столько о работе сельских механизаторов, насчет чего у него была специально заготовлена шпаргалка, которую он держал в руках, но так ни разу в нее и не заглянул, сколько о том, как эти механизаторы, и прежде всего, видимо, он сам, рвутся на фронт, чтобы поскорее «отвернуть башку фашистскому зверю». Да вот, дескать, беда, простодушно сетовал он с трибуны, видно, в поисках сочувствия и поддержки и находя их в избытке, райвоенком оказался такой вредина, что ни в какую, вы, говорит, здесь, в тылу, нужнее, потому как хлеб – всему голова. Ну вот мы и вкалываем, говорил он, от зари до зари, потому как понятие имеем, что к чему, что без хлеба врага не одолеть.

Удивительно и тревожно-радостно было слушать фронтовому люду такие вот бесхитростные речи и видеть таких вот людей, людей как бы из другой, далекой, как воспоминание, и в то же время до боли близкой и знакомой жизни, словно занесли эти люди ненароком сюда, на этот затерянный где-то на краю света аэродром, вместе со своими речами и больно уж непривычным для фронтовой обстановки мирным своим одеянием, вот этими кофтами, рубашками и ботинками со шнурками, давно забытые запахи родной земли, дым домашних очагов, и защемило у них сердца под армейскими гимнастерками, засосало под ложечкой, заволоклись грустью глаза. Многие, наверное, в этот миг видели перед собой уже не трибуну, составленную из двух автомашин, чтобы было все честь по чести, не выступавших на ней людей в этой непривычной для глаз гражданской одежде, не сопки и леса, окружающие аэродром со всех сторон, а другие дали, другие лица, и слышали они совсем другие голоса. И светлело у кого-то, может, на душе от этих благостных видений, а у кого-то и камень ложился на сердце, и суровел тогда взглядом человек, клонил голову еще ниже.

Но вот на трибуну, намеренно не замечая подножки автомашины, легко и решительно, будто его поддуло ветром, вскочил старший лейтенант Кривощеков, и кончились, у кого они были, эти отрадно-тревожные видения родной земли, исчезли запахи домашних очагов, пропали дорогие лица – войной дохнуло от одного только вида этого вскочившего на трибуну молодого энергичного человека, все в нем, от тонкого нервного лица до подтянутой фигуры и движений, дышало войной, и о войне, а не о хлебе с металлом, как до этого, была его речь. Встав так, чтобы хорошо видеть и однополчан, от имени которых он должен говорить, и членов делегации, невольно подобравшихся при его таком необычно стремительном появлении на трибуне, он сначала поклонился матери Башенина, кивнул рабочему с трактористом, а потом сказал, и все почувствовали, что это тоже был голос самой войны:

– Через несколько минут у нас вылет, идем на боевое задание. Вы видите, – и Кривощеков энергично, будто раздвигая горизонт, повел рукой вдоль стоянки, – бомбы под самолеты уже подвешены, пулеметы заряжены. Мы только ждем сигнала. Но пуще сигнала для нас, летчиков, ваши наказы, дорогие товарищи, мы видим в этих ваших наказах наказы и наших матерей и отцов, наказы самой Родины, и мы их выполним, что бы нам это ни стоило. Мы не пожалеем для этого ни крови, ни самой жизни. Так мне велели передать летчики нашего полка. Это – наша клятва. – На мгновение Кривощеков приумолк, потом, еще раз кинув стремительный взгляд в сторону тех, от имени кого говорил, добавил, обращаясь уже только к матери Башенина, и голос его при этом, утратив армейскую резкость, стал еле слышен даже в передних рядах – Мы глубоко понимаем и разделяем ваше горе, дорогая Елизавета Васильевна. Ваше горе – это и наше горе, и доказывать это не надо, вы это знаете и без нас. Хочу только добавить, что в последние дни мы много летаем и не было ни одного боевого вылета, в котором бы мы не помнили о вашем любимом сыне и нашем дорогом друге Викторе, о наших дорогих друзьях Глебе Овсянникове и Георгии Кошкареве и не мстили бы за них. Так будет и на этот раз. Клянусь! – И, сказав это, Кривощеков почтительно приумолк, немножко подождал и затем осторожно, чтобы невзначай кого-нибудь не потревожить, начал спускаться с трибуны, чтобы возвратиться на свое место.

И почти тут же, еще не успел он дойти до рядов своей эскадрильи, как небо над стоянкой прочертила красная ракета. Это был сигнал на вылет, и толпа сразу, будто ее разрезало этой ракетой, разделилась надвое: первая половина еще продолжала, обратив взоры к ракете, оставаться на месте, как вторая, справа от знамени, хлынула по стоянке к самолетам.

Настя не первый месяц была в авиации, а все еще не могла привыкнуть к тому ужасному реву, какой начался тут вскоре же, как только экипажи, надев парашюты, взобрались в кабины своих бомбардировщиков и запустили моторы. Ей опять почудилось, что хрупкое, истонченное солнцем небо не выдержит ужасного рева, вот-вот вздуется огромным пузырем и лопнет. Но небо не вздувалось и не лопалось, и на осколки тоже не рассыпалось, хотя рев действительно был ужасный, а, наоборот, оно как бы с радостью подхватывало этот рев и несло, усиливая его по дороге, дальше, туда, к далекому и зубчатому из-за сопок горизонту, где, как раз на руку летчикам, вызревали белым хлопком небольшие поля облаков. А когда самолеты один за другим взлетели и потом начали, ходя низко над аэродромом по кругу, собираться в строй, то казалось, что ревели уже не самолеты, а ревело само небо, и этому реву неба вторила ходуном ходившая земля.

А потом снова стало тихо и даже как-то пустынно и неприютно на аэродроме, хотя люди еще долго продолжали стоять на своих местах, высматривая горизонт из-под руки, куда только что ушли самолеты. Они не спешили расходиться и довольно громко, уже никого не стесняясь, переговаривались между собой. А все-равно было уже как-то тихо и пустынно, и Настю, только что пережившую столько радостных мгновений, опять, как и утром, охватило беспокойство, и она, не зная, что делать, как быть, опять, только теперь уже с опаской, посмотрела на мать Башенина.

Мать Башенина в это время, поддерживаемая под руку кем-то из работников политотдела армии, спускалась с трибуны и, им чистой случайности, а может, и по какой другой причине, поймала на себе этот Настин взгляд и невольно остановилась. Видимо, было что-то в этом Настином взгляде, что заставило ее остановиться. Остановился и поддерживавший ее за локоть полковник из политотдела армии. Потом удивление на ее лице прошло и появилась улыбка. И хотя была эта улыбка скорее озадаченная и смущенная, чем приветливая, Настя почему-то увидела в ней добрый знак и, сама не зная, что это вдруг с нею, подалась всем корпусом вперед. Мать Башенина, теперь уже пришедшая в себя от неожиданности и не удивленная этим, поощрительно ей улыбнулась, видимо, посчитав, что без поощрения эта чудаковатая военная девушка подойти к ней вряд ли осмелится. И Настя опять сделала шаг в ее сторону, совершенно не отдавая себе отчета в том, что может последовать за этим ее шагом, что она сделает или скажет этой женщине, когда очутится с нею лицом к лицу. Но что-то бы, верно, сказала, язык бы не отнялся, и что-то бы сделала, если бы в самый последний момент, когда она уже собралась открыть рот, ее вдруг не остановил сердитый окрик Глафиры:

– Тебя, Селезнева, команда не касается? Сто раз повторять? Быстро в строй!

И Настя, разом утратив всякую решимость, обмякнув телом, неловко повернулась через левое плечо и пошла выполнять этот безжалостный приказ Глафиры.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю