412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Щеглов » Триумф. Поездка в степь » Текст книги (страница 3)
Триумф. Поездка в степь
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 01:37

Текст книги "Триумф. Поездка в степь"


Автор книги: Юрий Щеглов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 26 страниц)

На вагонном кладбище, за вокзалом, уже после войны, сосредоточили товарняк с клеймом – «75 pers.», пригнанный из Германии. 75 – хуже сельдей в бочке. Стоймя! Наши сажали, между прочим, на 40 пленных меньше.

В углу теплушки, к схваченному скобами оконцу, жалась изнутри щетинистая физиономия. Водянистые, плексигласовые, как у дохлой рыбы, глаза под толстыми стеклами очков. Судорожно раскрывая черно-золотую пасть, немец втягивал в себя свежий, отстиранный дождем воздух. Несколько минут – и его сменил юнец в солдатском кепи. А я нарочно торчал в люке танка.

Сейчас машинист дернет, и я помчусь на фронт крошить врага. Я беспощадно отомщу за слезы тысяч матерей.

– Ишь, вызверил зенки! – ткнул в сторону пленного Одиноков.

Старший лейтенант тоже не встречал немцев. А на Сарычева и Хилкова они не произвели особого впечатления. Скольких перестреляли и гусеницами перемололи в бою!

– Ничего он не вызверил. «Шмайсер» в сторону, руки хенде хох – и человек человеком, жрать и курить просит, – пояснил скучно Сарычев. – Эсэс – иная штука. И власовцы.

– Человек человеком? – раздраженно спросил Одиноков.

– Без автомата любой – человек человеком, – повторил упрямясь Сарычев.

– Воняют тевтоны жутко – эрзацем моются, человечьим мылом то есть, и курят дерьмо! Наш самосад разве гнилой дух дает?! – хвастливо сказал Хилков.

Я не поверил. Как можно курить дерьмо? Насчет мыла и подавно усомнился. Его – утверждали мальчишки – на собачьем сале варят, но чтоб на человечьем?! А не пошел бы он к чертям, фашист! Я крепче ухватился за край башни – паровоз дернул. Мимо проплыли ржавые от небритости щеки, острый нос и обескровленные губы – в ниточку, затененные сломанным пополам козырьком.

28

– Похудали, а так здоровы, – констатировал Роберт, окидывая нас критическим взором. – Утром мне обязательно надо в лагерь на перекличку. Днем шукаю по развалинам одного типа, – и Роберт зашагал вперед по Правительственной улице.

Что за ерунда, что за лагерь? Какие теперь вообще могут быть лагеря?

– Не дрейфь, – продолжал Роберт, – немчики – народ дошлый. Устроились – будь спок! Как боги на курорте.

Я за немчиков не дрейфил. Пускай – не жалко. Я хотел обсудить наши дела. Каких дел мы вместе понатворим!

Лагерь немецких военнопленных и впрямь расположился в прелестнейшем уголке – на обрывистой круче, в старинном парке, неподалеку от памятника святому Владимиру, воспетому в шутливом студенческом гимне:

И Владимир святой

С своей горки златой

На студентов глядит – улыбается…


Мама замерла в изумлении.

– Они – что? 3 глузду з’їхали? – Когда она волновалась, то перескакивала на украинский. – Как люди рядом-то жить смогут?

Они – это начальство. К Ним мама мысленно обращалась при всяческих беспорядках.

– Смогут. В оккупацию привыкли, – злобно съязвил Роберт. – Некоторые даже очень сладко обретались. Сейчас ищи их свищи.

Любопытно, кто сладко обретался? И куда они теперь драпанули? Я вспомнил извозчика с овальным румянцем, старичков в поярковых шапках и теток-перекупок в шерстяных платках.

Роберт заметил:

– Скоро объявятся как ни в чем не бывало. Со справками.

Неужели у извозчика фальшивая справка? А энкаведе? Чем оно занимается? Куда смотрит?

Мама растерялась.

– Вышвырнуть их мало отсюда, – сказала она нервно. – Места святые, памятные для Нашей Семьи!

Последняя фраза звучала твердо, будто за ее плечами выстроилась не только вся Наша Семья, но и весь Народ. Меня ее речи раздражали. Хлебом не корми – дай похвастаться дедами да прадедами. Мамина гордыня укоризненная: мол, у замечательных предков и подобный отпрыск. Отпрыск – это я. Смеюсь – прыскаю, недоволен – прыскаю. А предков я и в глаза не видал. Мертвые они.

29

Лагерь состоял из монастырских флигелей и приземистых утепленных штукатуркой бараков. Колючая проволока тянулась поверх невысокого забора из тонких планок. В оккупацию флигеля облюбовала себе охрана коменданта города генерала Эбергарда.

В чисто метенных помещениях – тумбочки и аккуратные ряды железных кроватей. Мебель свезли сюда из казарм понтонного батальона и железнодорожного полка, до войны квартировавших на Печерске и Лукьяновке. Кровати от эсэсманов перекочевали без промежуточной инстанции к пленным.

Прав Роберт. Ловко они устроились!

Часть парка и Михайловского монастыря жители близлежащих улиц окрестили Немецким двором. Через десятилетия, когда пленных и след простыл, нелепое название сохранилось. Отсюда, от Немецкого двора, с обрыва перед нами распахнулся не единожды воспетый пейзаж. Сабельная дуга горизонта с размаху врезалась в млеющий под оранжевыми лучами лес, окутанный сиреневой дождевой дымкой. Здесь, над нами, томились набрякшие фиолетовым тучи, а там, вдали, уже сияли прорывы лазоревого неба, очерченные снежными краями облаков, и разливало свой блеск невидимое солнце. Мягкие тени скользили, еле касаясь желтого песчаного берега. Обломки взорванного при отступлении Цепного моста очарованными замками поднимались над гладью воды. Район Подола с его бесчисленными крышами, трубами, церквами и элеватором купался в белесом и зыбком от влажности мареве. Раздвоенный рукав реки бережно баюкал остров, напоминающий сливовую косточку. По-рассветному тонко щебетала птица, и только раскаты грома нарушали райскую тишину.

Справа, за густой полосой леса, – будто художник мазнул зеленой краской, – простиралась их тевтонская родина – для меня сжатая в одном ненавистном слове: Германия – их земля обширная и ухоженная, в которую еще предстояло ворваться «тридцатьчетверке» старшего лейтенанта Одинокова, а здесь – и им это казалось, верно, обидным и несправедливым – давно воцарился мир.

Весной нередко случается, что за громом не успевает дождь. Вот и сейчас ветер развеял намокшие тучи, и апрельский день медленно расцветал, как проснувшийся после долгой ночи розовый бутон. Солнце оранжевой чаинкой в голубой опрокинутой чаше вольно плавало среди отливающих перламутром облаков. Воздух довоенный, без едкого привкуса гари и известки. Вернуться бы на Чудновского, взлететь бы через ступеньку на пятый, оттяпать бы ножом краюху пеклеванного и покатиться бы по перилам обратно – к Роберту, который ждет с удочками в парадном.

Ах, как хорошо жилось мне до эвакуации, до 22 июня 1941 года.

30

Я смотрел сквозь решетку тонких планок и поражался – это немцы? Это звери, фашисты? Любопытно! Разве такие слабосильные и обтрепанные, издали – подростки, способны разрушить громадный каменный город? Неужто именно они гнали людей тысячами на расстрел? Неужто именно они нас беспощадно, – не то, конечно, слово, – бомбили под Харьковом и на мосту через Волгу? Невероятно!

– Невероятно! – как эхо повторила мой внутренний голос мама.

Кто ограбил квартиру Дранишниковых? Кто вывез картины и книги, которые собрал дирижер? Кто разбил витрину с волшебной палочкой Глазунова? Замучили Степана – они?

– Давай персональ аусвайс! Аусвайс! Ирэ документэ, биттэ, – завопил Роберт, приплясывая и кривляясь.

Конвойный крикнул с низкой сторожевой вышки:

– Эй, гражданка, мотайте отсюда! Здесь стоять запрещено!

Нам что-то запрещается? Нам? На нашей земле? В родном городе? Какая несправедливость! Перебить их, захватчиков, мало!

– Аусвайс! Аусвайс! Их бин не фашист! Их бин машинист! Аусвайс! Давай персональ аусвайс! Аусвайс! – Роберт в исступлении дразнил немцев, просовывая между планками фиги и кулаки.

Я вторил ему. Конвойный, прислонив винтовку, нехотя сполз по шаткой лестнице – и к воротам, а мы бегом на площадь. Самое удивительное, что в этом недостойном предприятии мама принимала участие наравне с нами. Она, правда, молчала, но кулак тоже угрожающе подняла.

Аусвайс – красивое, музыкальное слово.

Чу! Шуршанье крыльев! Аист! Аист! Качнув белыми, плавно очерченными плоскостями – ау-с-с-с, аус-с-с-с, – он застыл над соломенной крышёй хаты и, не сразу преодолев земное притяжение, взмыл вверх, в небо, легко, непринужденно, вытянув тонкую шею. Совершив пологий вираж над густо-синей лентой реки и лоскутами зеленых огородов, аист исчез, растаяв в выбеленном жарой воздухе.

Аусвайс! Аусвайс! Аист! Аист!

Утренняя сырость заставила пленных делать гимнастические упражнения. Во время проверки они нетерпеливо разминались, подпрыгивали на месте, а потом помчались наперегонки к умывальникам, точно ребята в пионерлагере «Но пасаран!».

– Я б их, чертовых педерастов, прищучил, – и Роберт издали опять погрозил кулаком.

– Что ты мелешь?! – ужаснулась мама. – Немедленно прекрати!

Лицо ее приобрело брезгливое и ошеломленное выражение.

Роберт, однако, не унимался.

– Тута конвой – прямо идиоты из обозной роты. Немцы валяют ваньку с утра до вечера. Днем спать им на траве разрешают. Ей-богу, про себя гогочут: рус дурак. Черняшку меняют на махру. По шестьсот граммов в день, заразы, получают, а я двести пятьдесят. И то в домоуправлении Мане действуют на нервы – чем в оккупацию занималась? Захотим, вовсе отберем. Лишенцами станете.

Шестьсот – это он загнул. Наверно, четыреста.

– В лагере определенно содержатся румыны и итальянцы, – беспомощно промямлила мама, сраженная обилием хлеба у врагов.

Разве можно себе представить, что фашистские захватчики получают по шестьсот – больше нас?

Зимой 1918 года, по достоверному свидетельству одного казачьего офицера, в Германии хлеб совершенно отсутствовал[1]. Его не подавали ни в генеральских столовых, ни в роскошных ресторанах. Его нельзя было купить на черном рынке. Никто не ел хлеба в фатерланде. Ни дети, ни взрослые. Только кайзер и его одиннадцать адъютантов.

– Руманешти и итальяшки черные, как вороны, – объяснил Роберт. – И с усами. Я их изучил как облупленных. А тута рыжие да белобрысые. Румынский интендант посылал меня торговать сигаретами на Евбаз. Полковник, между прочим. Денщика своего по заднице сапогом бил, если тот кофе прольет. Парень у нас под лестницей сколько раз плакал. Жадина кошмарная, спекулянт. Он к себе по две бабы приводил. Расплачивался оккупационными. Ух и царапались стервы в подворотне за пфенниг, как драные кошки.

Мама взмолилась:

– Роберт, пощади! Не говори гадостей, иначе я не позволю вам общаться. Ты ведь в принципе приличный мальчик.

На принцип мне начхать, а наша дружба не в ее власти. К тому же я превосходно осведомлен, зачем румынский полковник приводил к себе баб. Бабы – шлюхи, проститутки, «простигосподи». Им платят паек за любовь.

А любовь – хуже матерщины. О ней громко говорить стыдно. Любовью занимаются ночью, втихаря. В эвакуации на Кишмишном рынке планакеши заводили шлюх в пустые киоски или за рундуки – в сквер, на травку. Мне известно доподлинно.

– Ты хороший мальчик, Роберт, – слабым голосом повторила мама.

Он уставился на нее с ироничной – как мне помнится, сатанинской – усмешкой и, ничего не пообещав, загадочно ответил:

– Всех хороших давно передушили!

31

Ударили в рельс. Пленные врассыпную бросились к бараку с черными буквами на торце – пищеблок. Из-за голенищ и обмоток они выдергивали на бегу алюминиевые ложки совсем по-русски, по-красноармейски, точно как отец, когда обучался в команде одногодичников на Сырце и, заболтавшись у забора с матерью, спешил в столовую, чтобы не опоздать к ужину. «До чего привольно им дышится, – подумал я. – Недаром хендехохают тысячами».

Мы долго бродили возле лагеря. Наконец конвоир оттащил внутрь хлипкую, сколоченную из березовых жердей створку ворот. Зеленые квадраты – повзводно – начали выползать на улицу. Не торопясь, немцы замаршировали к собору, перед которым гарцевал прозорливый гетман на каменном коне.

В толк не возьмешь рогатых. Гербы наши не тронули, и статую гетмана, которую обязаны были, по логике вещей, подорвать в первую очередь, не тронули, а уродливый гипсовый бюст абсолютно непохожего Пушкина сразу расколотили кувалдой.

– Прикидываются, что ноги стерты, хромают. Симулирен, симулирен! – злобно крикнул Роберт.

Внезапно воздух наполнили неясные гортанные звуки. Вроде поют? Неужели им разрешают петь?

– Невероятно! – возмутилась мама. – Они еще осмеливаются петь среди нашего горя?

Да, они пели. Вместе, хором. Затянули что-то народное, к чему привыкли в своих ферейнах, и, как теперь мне чудится, источавшее незнакомый, но приятный, терпкий запах, смешанный с ароматом сочной полевой мяты.

32

Душным августовским вечером, отмерив для матери в мензурку двадцать пять капель гэдээровского лекарства, я прочитал на зелено-белом футляре флакона – «Фармацевтические заводы Меузельбах, Тюрингский лес».

Точно! От их песен веяло прохладой, пропитанной разогретой сосновой смолой. В жаркий полдень на поляне Тюрингского леса она, эта прохлада, наверное, особенно благостна.

Как изменилось время!

33

Печальную мелодию – до краев – наполняла тоска по родной Германии – далекой и ненавистной нам, русским, близкой и необходимой им, немцам. Каждая нота, прежде чем растаять в вышине, надолго вопрошающе повисала в воздухе: дождемся ли? увидим ли?

Мы плелись за вторым взводом. Пыль от мерно топающих ног скрипела на зубах. Вонючий махорочный перегар тянулся широкой полосой.

– Воют, что псы на луну, – хмуро пробормотал Роберт. – Ну, попе́шили к вам, помогу устроиться.

– Где могила Степана? – задала мама один из своих нелепых вопросов.

У Роберта уголок рта, дергаясь, пополз к уху.

– Вон в том доме его умучили, – и он кивнул на Присутственные места, где в оккупацию размещалось гестапо. – А вон в ту дверь Маня занимала очередь на передачу. Я б их, педерастов, своими руками порезал. Ух, гады!

Мама Роберта больше не укоряла. Она смотрела на меня с ужасом, словно пытаясь узнать: усваиваю я или нет? Усваиваю, усваиваю, очень хорошо усваиваю. Я старался ничего не пропустить. Он ведь мой друг, и независимости – такой необходимой мне независимости от взрослых – у него хоть отбавляй. Да, фрицы – педерасты, и мы им, педерастам, вломим, повторял я упрямо в уме, совершенно не интересуясь смыслом термина.

На углу Владимирской путь нам преградил каменный завал. Мы еле-еле вскарабкались на его вершину. Редкие скелеты зданий вздымались к небу – одинокие остовы сожженных кораблей в необозримом океане битого кирпича. Развалины обладали своей ярко выраженной географией. Мощные кряжи и черные ущелья, извилистые долины и неровные плато. Мертвое, застывшее пространство. Лишь куски стен, поваленных взрывом плашмя, походили на глыбистые потоки ледников, олицетворяя хоть какое-то движение.

– Это настоящий Дантов ад! – сказала мама.

Всегда смелая и собранная, сейчас она растерялась. Мама не была готова к подобному зрелищу. Проезжая по освобожденной территории, мы мельком видели разбомбленные станции, но с такой картиной дикого, не объяснимого ничем варварства сталкивались впервые.

– Наши орудия только по краям лупили. В общем, немецких рук дело! – пояснил Роберт. – Те самые потрудились, что дали миру Гёте и Бетховена.

Мама изумилась и всплеснула руками.

– Мы радио включаем каждое утро, – подмигнул Роберт.

Вот так Роберт! Отмочил удачно. Правильно – сплошь разбойники, и нечего цацкаться с ними.

Кирпич, облепленный толстым слоем серого цемента, – как кожей, – багровый на изломе, напоминал свежее кровавое мясо. Сравнение подкралось исподтишка. Инвалид Григорий, по кличке Жердь, единственный мужчина среди младшего медицинского персонала легендарного госпиталя, ежедневно выносил из операционной ампутированные конечности в пожарном ведре. Жердь укрывал их некогда голубой, а теперь облупленной и засаленной клеенкой. Но я догадывался, что под ней.

– А одна ваша соседочка с немцами учухала, – вдруг злорадно сообщил Роберт. – Слюбилась она с попом из Андреевского и учухала!

– С каким попом? Куда учухала? Кто тебе так позволил говорить о женщине? И вообще, что означает – учухала? – мама запуталась в собственных фразах, как птица в камышах.

– Какая соседочка? Притворяетесь, будто не слыхали? С третьего этажа, – пояснил Роберт и скосил рот в ехидной улыбке.

«Господи, откуда в нем столько злости? – подумал я. – Раньше он не любил насмешничать».

– Господи! – взмолилась мама, воспроизводя точь-в-точь мой внутренний голос. – Откуда в тебе столько… столько…

Она не нащупывала нужного слова.

– Бедная Здановская, бедная, бедная Лидочка, ее гнали по камням босую, избитую.

– Ха! Кто прятался, тех не так-то просто угоняли! – по-взрослому, жестоко и несправедливо, а главное – неверно – рубанул Роберт. – Кроме евреев. Им и спрятаться было некуда. Еще жандарма или эсэсмана мотанешь, а полиция – дудки. Поймают: ком, ком – в подворотню, расстегни ширинку. Гут, гут! Юде, юде. Шнель, шнель. Хоп! И в дамках. Вызубрили, как шпрехать. Выслуживались, подхалимничали перед фашистами. При облавах на арбайтеров я, например, в сортире на Бассейной отсиживался, в пятом номере. Правда классный сортир?

– Ты врешь, врешь! – завопил я при упоминании о сортире, сгорев от стыда перед мамой. – Зачем ты обманываешь?

Ужасная, подлая ложь звучала для меня в словах Роберта, хотя он сообщал чистую правду: до войны мы запирались там на крючок от сердитого дворника.

34

Рабсилу депортировали сотнями тысяч. Любой транспорт использовали для ее перекачки в Германию. Везли по железной дороге, составляли из телег длиннющие обозы, сбивали несчастных в «отары» – и под конвоем на запад, пешком. Скрывались, однако, многие. Отыскивать их было нелегко. Но надо отдать должное эсэсовцам – справлялись они.

Колонны змеились по пыльным шляхам, таборы голодающих окружали узловые станции, ночевали под голыми – зимними и осенними – небесами. Смертность чуть меньшая, чем в концлагерях. Бело-полосатые нашивки со штампом остарбайтер получали под расписку. За утерю – батоги. У кого сундучок, узелок – диво. Одежды никакой: в чем арестовали, в том и суждено идти. Пописать – командой, – что мужчины, что женщины. Потом марш-марш – догонять. Шаг вправо, а не два, шаг влево – побег: очередь. Ели раз в сутки, ибо ни одно ведомство не желало взять на себя фактически заботу о провианте. Доберутся – ладно, сдохнут – новых отловим.

Сперва комендатура попыталась превратить высылку в народный праздник. Воображение генерала Эбергарда, очевидно, волновали старые бельгийские картины пятнадцатого года издания, когда под дулом пулеметов женщин, разлученных с детьми, заставляли танцевать в национальных костюмах по дороге на станцию. Недурно бы так устроить и в нынешних провинциях рейха.

Посреди вокзальной площади, у клумбы, оркестр из фольксдойчей и предателей каждый четверг наяривал бравурные мелодии. Рядом пустота, ни души. Остарбайтеры молча сгрудились на тротуарах и перроне. Добровольно плясать не желали. Стены скотников были грубо разрисованы безграмотными желтыми аншлагами: «Ваша вторая родина Германия ждет сильных и здоровых», «Неограниченные возможности от усердного труда», «Вспоминайте с любовью о своей семье», «Галя и Иван! Доброго пути в Рейх!» Краска эмалевая, прочная, намертво въелась в доски. Лишь через год после победы скотники с глупыми призывами и пожеланиями окончательно догнили на демиевском вагонном кладбище.

Весной сорок второго комендатура запела другие песни. Городского голову – бывшего университетского профессора Огуречного – вытурили к чертовой матери, членов управы уволили. Людей начали выкидывать прямо из квартир на улицы и, не дав ни охнуть, ни вздохнуть, загоняли прикладами в громадные, рычащие зловонием грузовики с тюремными решетчатыми носами. Свозили арестованных к бирже труда на Тургеневскую. Списки, составленные там зимой, сыграли коварную роль. Безработные, обманутые призраком райских кущей на мифических строительствах в Харькове и Одессе, до границ Польши не догадывались, что эшелоны изменили направление. И даже в оккупированной зоне Франции остарбайтеров встречалось достаточно.

В июле положение ужесточилось и в ход пошли не приклады и батоги, а автоматные очереди.

Теперь не сыщешь того чиновного кретина из геббельсовского министерства пропаганды, который еще в январе 1942 года во время посещения города заказал кучке негодяев агитационный фильм «Галя едет в Германию». Объявилась и актриса на заглавную роль. В розовом оборчатом платье – рукава буфами, в бежевых тупорылых туфлях и косынке в синий горошек, она под руку с личным фактотумом Халявой регулярно посещала офицерские бирхаузы, завязывала полезные знакомства, напропалую кокетничала, скупала по дешевке золотые украшения.

Актриса бесследно исчезла в сентябре сорок третьего. Наткнулись на нее «смершевцы» почти через два года, в Будапеште, неподалеку от немецкой комендатуры. Незадачливая кинодива проветривала в подворотне дома могучего сенбернара, который до войны принадлежал знаменитому оперному тенору, любимцу публики. Сенбернара охраняло государство, и он был зарегистрирован в каком-то таинственном списке. По номерному ошейнику и опознали.

35

– Зачем ты обманываешь? – стонал я от злобного нежелания поверить в чужую немыслимую и нечеловеческую истину.

– Ну ты, чудило, – с грубоватой ласковостью перебил мою истерику Роберт. – Ты порядков ихних не знаешь. Ведь оккупация!

Змеистое слово петлей захлестнуло горло. Не хватало воздуха. Я продолжал, однако, твердить, исполненный высшей правды:

– Ты врешь, врешь, не может того быть…

Роберт равнодушно пожал плечами:

– Балда, тебе как человеку толкуешь.

Я затопал в бешенстве по обломкам кирпичей; меня зашатало, и, цепляясь за плечо друга, я покатился вниз, в вонючую темную пропасть, чувствуя на лице обжигающие языки адского пламени. В ушах раздался вой сирен, свист бомб, грохот взрывов. А затем вокруг разлилось мертвое безмолвие.

Прежние – довоенные – представления о мире рухнули.

Если бы не ледяной апрельский ливень, который все-таки хлынул из фиолетового тумана, я бы не очнулся, кажется, никогда и ни за что.

36

Весна! Весна! Льдистая и талая, кипучая и набирающая силу, она не обращала ни малейшего внимания на мертвые развалины – хохотала во все горло ярмарочным петрушкой, не гнила тоскливо, как часто случается, не источала мрачный запах тления, освобожденного теплом, а окатывала терпким воздухом, вымытым до хрустальной прозрачности отхлеставшими недавно грозами. Ветер подталкивал на запад облака, осеребренные солнцем. Балуясь, оно то жмурилось, то, наоборот, било в лицо жарко и беспощадно. Зыбкий слой воды, подернувший тротуар, отражал наши фигуры, сплющивая их в отлакированной черноте. Остро тянуло вскопанной землей, промокшей штукатуркой, выскочившими наружу почками. Листья нежные, как ладони девочки, пенились и волновались под ветром. Весна впервые протягивала ко мне руки. Она что-то сладостно стискивала в груди, а потом отпускала – и то, что она отпускала, катилось извилисто куда-то в пропасть, бешеным грохотом отдаваясь вверху, в висках. Закупоривало уши, перехватывало дыхание, но зато я двигался необычайно свободно. Весна! Весна! Кто не испытывал такого едкого чувства? Кто не был подростком? Скоро, к середине мая, после капитуляции немцев, после победы, она сумасшедше полыхнет плотными зелеными факелами тополей на Шевченковском бульваре, отъединит его от прочего мира, превращая в туманный путь, стрелой уходящий в небесную пустоту, к вокзалу. Но мимо прокатятся еще годы, волны времени, пока я прошагаю той дорогой, покидая родной город навечно.

И безногие, и безрукие, и вдовы, и сироты, и разбомбленные, и ограбленные, и одинокие, и семейные, и демобилизованные, и военные, и мужчины, и женщины, и девушки, и юноши, и те, кто оставался в оккупацию, и те, кто вернулся, – все, решительно все обитатели нашего города в ту весну улыбались или пытались улыбнуться, потому что в ту весну – и все это знали хорошо – должна была прийти победа. А после победы – и все это тоже знали хорошо – наступят такие счастливые времена, о которых еще никто не мечтал, не имел права мечтать, о которых никто не имел и не мог иметь пока никакого представления. Одно ожидание грядущих невдалеке времен стало огромной, всепоглощающей радостью. Но мы с Робертом переживали смутные дни. Это были самые плохие дни моей жизни – не потому, что самые тяжелые, а потому, что самые подлые. И подкрались они на цыпочках, неслышно, незаметно.

– Свежие караси – лучшая жратва для Васьки. Айда к Гинзбургу, – предложил Роберт.

На нашем птичьем языке его слова означали: «Смотаемся в тайник, захватим взрывчатку и отвалим на Днепр глушить рыбу». В подвале сожженного фугасами дома Гинзбурга мы оборудовали заветное место – сухое, теплое. Здесь мы хранили гранаты, мины, трофейный тол в бумажных пачках, ящик с патронами и еще кое-какие штуки, о которых теперь и вспомнить страшно.

Бежать к причалу, клянчить у деда Иоасафа каюк, спустить его вниз по течению к Жукову острову, взять рыбу, выгрести к Лавре – намаешься как черт. А неизвестно еще – возьмем ли.

– Наварим ухи, а колбасу выставит Васька. Уж как водится. Салями унд уха – мирово, – соблазнял меня Роберт.

Нужно ведь участок берега отыскать, чтоб тихо, чтоб никого – подальше от слободы. Нынче на Днепре не то что в сорок четвертом – везде полно народу.

– Поздно, не успеем. Пиво, пожалуй, попробуем раздобыть, – увиливал я.

– Балда, поплывем, нажарим с картошкой…

Я обожал жареную рыбу больше любой пищи на свете, больше хлеба. Но я был тверд и неумолим. По правде говоря, я боялся швырять гранаты в воду. К браконьерству мы пристрастились в прошлую весну. Несчастную рыбу глушили безжалостно. Роберт до тонкости изучил взрывную технику. Противотанковые презрительно пинал носком – сердце обмирало. После нехитрой операции шутя жонглировал трофейными гранатами на длинных желтых ручках. Объясняя устройство запалов, весело пророчествовал:

– В крайнем разе с культей проживем, как Сверчков. Не дрейфь!

Но я дрейфил, и порядком, хотя срывать чеку приятно – ощущаешь себя сильным, бойцом. Роберт срывал лихо, наблюдал, щурясь, за кувыркающейся лимонкой, а на землю бросался погодя. После разрыва быстро – к отмели, сталкивал каюк и там, на воде, хищно, по-чаячьи, выклевывал взбаламученную рыбу. Я медлил, робел, бегал по берегу.

37

В пригородах следы разгрома фашистской армии долго сохранялись – до весны сорок шестого. Отступающие солдаты побросали в траншеях, блиндажах, дотах, подземных складах и железнодорожных тупиках черт знает сколько оружия. Всю Пущу и Святошино завалили. Мы его аккуратно собирали и привозили на трамвае домой. Особенно ценились эсэсовские офицерские кинжалы, напоминавшие формой рыцарские мечи, тол – глушить рыбу и мины – противопехотные, минометные – для баловства. Среди ребят Печерска, Подола, Соломенки, Демиевки взрывная техника распространилась мгновенно. Ее применяли, что называется, смело экспериментируя. Роберт и я, например, предпочитали опасные игры с минометными минами, корпус которых был выкрашен в багровый цвет, а стабилизатор в серый, как стены школьной уборной. Серийный номер и орел с квадратными плечами четко выдавливали посредине. Не ошибешься, немецкие. Из Дюссельдорфа какого-нибудь. Мин, готовых к боевому действию, не встречалось. В них следовало еще ввернуть взрыватель – пластмассовый колпачок. Вероятно, ящики с ними лежали в другом месте, да нам колпачки и без надобности – не спускать же такой маленький дирижабль носом вниз с крыши. Поубивает всех на улице. В обыкновенную винтовочную гильзу мы засовывали вьющиеся ленточки артиллерийского пороха и вставляли ее в отверстие срезанного конца. Одно удовольствие подрывать подобные игрушки в бездонных подвалах дома Гинзбурга. Эхо глухо и нутряно прокатывалось, колебало перекрытия, щебенка и мелкие обломки долго сыпались градом.

Особенно я полюбил дымовые шашки. Иметь с ними дело куда безопаснее. А форсу не меньше. Прокрутишь напильником оболочку, вложишь горючие ленты, подожжешь – дым на всю округу. Без разрывных пуль здесь обходились, детонация шашкам не нужна. В разных концах парка, вокруг бело-зеленого дворца вдовствующей императрицы Марии Федоровны мы закладывали по нескольку штук. Ахтунг! Фойер! Деревья и здания через минуту тонули в зловеще вертящихся клубах дыма. Прибегали перепуганные девушки-милиционерши и дворники, свистели, ругались. Мы драпали от них к обрыву, оттуда кубарем по кручам до самого берега – и по шоссе врассыпную. Шашки горели роскошно. Пламя пыхало белое, раскаленное, как солнце над пустыней.

Противопехотные с разными взрывателями тоже здорово наловчились использовать. Грохот по пустырям и оврагам поднимался невероятный. Вездесущий Ладонщиков, начальник горотдела милиции, сформировал специальный летучий отряд по борьбе с «минерами», и мыкался тот отряд по окраинам в потрепанных «доджах» три четверти, да опаздывали обычно. Попробуй уследи. Беспалый Сашка Сверчков догадался помещать мину – взрыватель с «усиками» или кнопкой – под деревом, через сучок перекидывал шпагат с привязанным к нему кирпичом, затем шпагат пережигал, и кирпич летел вниз.

Ручные гранаты, в которых взрыватель коварно прятался в деревянном держаке с фарфоровым шариком, самые удобные для браконьерства. Но неокрашенных держаков мы-то и не нашли. Исхитрились и приспособили наши запалы прикручивать к ним проволокой. Сдернешь чеку – будь здоров! Бабахнет как миленькая. Что вытворяли – кошмар. Иногда разворачивали оболочку напильником – до тола, в отверстие вкладывали разрывную пулю – кажется, с черно-красной головкой – и две-три ленты артиллерийского пороха. Если ленту удлинить, то гранату можно и швырнуть, но мы боялись – огонь погаснет, подрывали под камнем. Шли гранаты и на гражданские цели. Осторожно вытопив из стаканов тол, продавали их дядьке Семену, базарному слесарю. Кружки и копилки для селян получались мировые, пользовались спросом. Деньга текла в карман – и немалая – всю весну и лето сорок четвертого.

Но с куском тола, однако, ничего не сравнить. Хранился он в провощенном пакете и смахивал на мыло. С угла торчал хвост бикфордова шнура. Подпалишь его и проворней – в реку. Рванет – столб распадающейся на жемчуг воды до небес. Рыба всплывает целенькая. Гранаты крупную рвут на части, а тол глушит – пузом кверху, вроде уснула. В большом радиусе. Тащи ее сачком – и в ведро. Сачком – и в ведро. Десять минут, и в ведро будто камней насыпали. Более варварский способ браконьерства придумать трудно. Считалось, однако, что мы еще не свирепствуем, как другие, хотя Роберту с голодухи рыбы часто хотелось. Два с половиной года немцы к берегу не подпускали. Заметят с удочкой – подстрелят.

В кино, между прочим, бикфордов шнур шипит и дымится. А на самом деле огонь ведь внутри оболочки двигается, в том-то и весь секрет. Сколько покалечилось ребят! Ветер подует, спичку погасит, сразу не сообразишь, что поджег, – и нет тебя на свете. Роберт все-таки предпочитал глушить рыбу гранатой, обыкновенной. Не лимонкой, конечно. Лимонкой опасно. Лимонка – оружие оборонительное, радиус действия у нее неподходящий.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю