412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Щеглов » Триумф. Поездка в степь » Текст книги (страница 15)
Триумф. Поездка в степь
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 01:37

Текст книги "Триумф. Поездка в степь"


Автор книги: Юрий Щеглов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 26 страниц)

12

Однако меня отвлекли от пейзажа. Дверь распахнулась, и в кабинет Цюрюпкина втиснулся плечистый человек в промокшем бушлате, с рукавом, засунутым в карман. От него хлынула острая смесь запаха псины – от бушлата, наверно, – с крепким дегтярно-махорочным духом.

– Бардзо сеет? – спросил Воловенко.

– Да разве ж то сеет, помилуй бог? То баба Параска ведро опрокинула, – ответил с готовностью однорукий.

Он имел незаметное, как бы стертое от употребления, – будто профиль на монете, – лицо, но живые лукавые глаза, беспокойно ощупывающие любой встречный предмет. Выискивающие имел он глаза, цепкие.

Цюрюпкин сразу накинулся на однорукого. И между ними моментально вспыхнула перебранка.

– Ты партийный?

– А ты родом не отсюда? Партийный и трижды ранетый.

– Слыхал мой приказ?

– Слыхал.

– Почему сусиду не передаешь?

– Самому нужна.

– Если ты ее для других целей пользуешь, раскассирую без суда и следствия. Имей в виду, и все!

– Иди проверь. Чтоб для большой нужды пользовал – ни в коем разе.

– Пошли проверим? – ярясь скомандовал Цюрюпкин. – Пошли, Воловенко, – ты свидетель.

– Да неловко, – поежился Воловенко. – Какой я свидетель, хоть и партийный? Мне двух рабочих рекомендуй.

– Какие там рабочие, когда Параска – чуешь? – ведро опрокинула… Степной ливень твою треногу поломает. Гриппу схватишь да помрешь. И экскурсант твой помрет.

– Ах ты горе горькое! – морщась, воскликнул Воловенко… – Ну ладно. Веди, Сусанин.

Удивительное летнее спокойствие опускается над селом, когда небуйный слабый дождь идет долго. Все уже нашли себе место, все где-то под прикрытием вершат свои нехитрые дела, все уже отчаялись, что ясная погода скоро вернется, – и на улицах ни души: ни старых, ни молодых, ни детей. Кажется, что ненастье воцарилось навечно. Только дробь падающей влаги да пульсирующий стрекот тракторного мотора за околицей напоминают, что жизнь вокруг не полностью угасла, что она продолжается, и хотя то шорох, то скрип, то хлопанье тревожат тишину, впечатление от ее торжества и победительной убаюкивающей власти не исчезает. Тишина, покой, запах мокрой травы, серые акварельные облака луж – на коричневой ухабистой дороге; будто солнца и не существовало, будто всегда так и было и всегда так – отныне – будет. Когда день-другой погосподствует ненастье, трудно себе представить, что где-то рядом кипит, зловеще булькая, желтая и соленая жара, иссушая без малейшей жалости громадные степные просторы. Кап, кап, хлюп, хлюп, щелк, щелк. И опять мертвая унылая тишина – даже собаки в дождь не подают голоса.

Мы ходко добрались до хаты Муранова. У калитки он преградил путь Цюрюпкину:

– Матвей Григорьевич, признаюсь тебе – я тоже из них кораблики клепаю. Не удержался, чтоб мне провалиться. У Петьки флот – двести сорок, одних линкоров тридцать. У Вовки восемьдесят и семь линкоров. У Сереги двадцать. Извини, Матвей Григорьевич.

– Что ж ты, Иуда-обманщик, – взревел Цюрюпкин, – туда тебя и сюда, так тебя и перетак – приказа моего не сполняешь? На бюро меня в уборочную мытарят. Перед приезжими позоришь. Сукин ты кот! Я тебя завсегда в витрину выставляю. Кто дисциплинированней всех? Муранов. А это от тебя корабельная зараза по селу поползла. Одних линкоров тридцать семь? Эх, Муранов, Муранов!

Успел подбить бабки. Что значит хозяин!

– Гришка и Сашка Меткины к полтыщи подтягивают, – сообщил с обидой Муранов. – Вчера у моих гостили – хвастались. Что, я один? А Глазычевы, Поназдыревы, Эрлихи, Гнатюки, Горбатюки, Гнатенки, Горбенки…

– Побойся бога, Муранов. Глазычевы рази в линкоры играют? Они с прошлой осени девок щупают, – укоризненно покачал головой Цюрюпкин.

Мы вошли в хату. Впервые я увидел, как существует на свете крестьянин, обыкновенный рядовой хлебороб. Дом плотника Самурая пригородной постройки в несколько солнечных горниц по сравнению с мурановским выглядел помещичьим палаццо. Да и наши послевоенные коммуналки были более человеческим жилищем.

У Муранова, правда, тоже чисто, но очень непривычно. Низкий темный – нависающий – потолок, окна, похожие на клеточки в тетради по арифметике. Часть горницы отсечена цветастой занавеской. В углу закопченное нелепое сооружение – печь, в противоположном – стол, по трем стенам высокие лавки, над ними канцелярскими кнопками приколоты плакаты военных лет и фотографии. Сам Муранов в бескозырке и матросской форме, с орденами и гирляндой медалей.

«А где кровати?» – мелькнуло у меня. Спали, вероятно, на печи. Самый главный предмет в меблировке – тщательно отполированный комод, накрытый домотканым полотенцем с красными и синими – кубистическими – петухами по обоим концам. Над вазой с крашенным в зеленый цвет ковылем висело погрудное изображение Сталина, высеченное из розового туфа. Резкий крутой профиль выделялся на фоне, который сейчас матово поблескивал выложенными зеркальными осколками, а в ясную солнечную погоду, безусловно, сиял черточками лучей. Сверх того в горнице я ничего не обнаружил – весь быт, все хозяйство, все плошки да ложки, все нутро небогатой мурановской жизни скрывалось за расписанной занавеской. И это мне понравилось скромностью и нежеланием зависеть от чужого мнения.

Половицы желто-серые, скобленые, в перекрестье веревочных – узких – матов. Что-то неуловимо морское проскальзывало в укладе мурановской хаты, морское и честное, порядочное. В подобной атмосфере не способен находиться ни вор, ни лентяй, ни спекулянт.

– Здравствуйте, – поклонилась нам немолодая женщина, чуть ли не в пояс, пряча в тени платка выражение глаз.

Муранов пошептался с Петькой-Боцманом, и тот охотно рванулся прочь, но Воловенко, сообразив куда, удержал его за рубаху:

– Стоп, мил человек, не надо. Какие мы гости? Оформляйся к нам реечником – тогда и обмоем знакомство.

– Что с ними, с переселенцами, поделаешь? – вздохнул Цюрюпкин, стирая со лба бусины влаги. – Глухие вовсе, тамбовские да псковские. Я этим Меткиным да Горбенкам недоимками рожу поискривлю. Пользуются трудностями текущего момента. В сельпо сплошь матрешки.

– А что пацану – матрешка?! – вскинулся Муранов, обрадовавшись. – Да еще из лоскутьев. Нам линкор «Марат» изволь и пушку. Эрлих в московском магазине истребитель купил. Вон в Кравцове, так там свистулю да замки варганят, за что им из центра ассигнация течет. Наличная хрустящая ассигнация и промтовар. Нам, коренным, – шиш!

– Кравцово – ерунда, – прервал его Цюрюпкин, – Кравцово безыдейно коптит небо. Ладно, Муранов, знаю: не ты, морская душа, анонимщик, не ты нажаловался в райком. Эх, народ! К нему с добром, а он с дубьем. Записывайся в партию к геодезистам – озолотишься.

– Спасибо, Матвей, – поблагодарил его Муранов, успокоенный.

– Спасибо вам, Матвей Григорьевич, – эхом отозвалась хозяйка, – от всего нашего сердца.

Так мы наняли еще рабочего. Теперь у нас пара: красавица и однорукий. Сорок восемь часов командировочные едим, а палец о палец пока не ударили. Я слышал явственный щелк костяшек на бухгалтерских счетах Абрама-железного. Дебет, кредит, сальдо, щелк, щелк. Итого – перерасход.

Муранов все-таки усадил нас за стол пить чай. Заваривала его хозяйка поразительно. Чаины ссыпала в марлевый мешочек, а затем опустила на шпагате поочередно в стаканы с кипятком. Щепотку истратила. Насколько ей пачки хватает?

Беседа наша началась солидно, мирно, без вспышек и столкновений, но протекала она беспорядочно, то влево поворачивая, то вправо, то возвращаясь назад, совершив замысловатую петлю.

– Случается подобное глупое совпадение обстоятельств, – сочувственно сказал Воловенко, – однако я уверен: погрозят и не снимут. Анонимку и начальники не больно уважают.

Цюрюпкин послюнил «козью ножку», медленно – как курица – смигнул незрячим, мутным глазом:

– На нервной почве могут. Минометы по своим бьют особо метко. Я еще в войну обратил внимание. Как по своим, так в девятку. И тут не в растеряйстве закавыка. А принцип какой-то есть. Закон, что ли, мировой, вроде теории относительности. Американские «летающие крепости» немцев со своими часто путали. Как шарахнут – бомб много – позиция в лахманы. Немцы – те, правда, не путали, те – как дадут, как дадут – мать честная! Воинственная немцы нация, аккуратная.

– Мы за тебя, Матвей, горой, – ласково пообещал Муранов. – Раз такая каша заварилась, я газету обязуюсь Вере-эллинке собственноручно относить.

– У Веры, – внезапно вмешался Петька-Боцман, – каждую весну подол полный – после разделки рыбы. Ей не до газет.

– Молчи, сатаненок, что травишь? – укорил сына Муранов. – Вера хорошая. Детей у нее семь штук, но ведь нашенские. Ни одного фрица, слава богу. Раскосый – вроде ходи – есть. Это когда она на кумыс подалась – в Ногайск. А у Гнатенок? Двое девок и, пожалуйста, два фрица. Оба в школе обучаются.

Жена Муранова, которая до сих пор молчала и вряд ли бы приняла участие в беседе, если бы речь по необъяснимой прихоти судьбы не перескочила на Гнатенок, довольно твердо для своей покорной манеры держаться, сказала:

– Девки шибко красивые. Что ж, им вешаться или утопиться прикажешь? Вы чего ж с Гнатенком их не защитили, а драпанули до Сталинграда? Вот немцы ваших красавиц и пояли. Им, значит, вешаться, а ты, значит, в благородстве будешь пресыщаться?

Ух, бедовый у нее язычок оказался, да и тема острая. Чуть коснешься – кровь брызжет. Ну у Муранова хозяйка – глаза прятала, прятала, а как за живое задали – наотмашь. У нас в городе иначе, у нас о юных фрицах что-то ни слуху ни духу. Скрывают потомство, стыдятся. А насчет Сталинграда она правильно мужу врезала.

– И впрямь, колхоз у меня сложный по нацсоставу и по производству, – тактично увел беседу в сторону Цюрюпкин, сёрбая из блюдца кипяток. – У Кролевца рядом – гони пшеницу да приобретай яйца у соседей на сдачу. А у нас? У нас – хлеб, стройматериалы, два шоссе вьются, биостанция, питомник. От чего зависит? От нации. Кто чем заниматься привык. Переселенцы – и швецы, и жнецы, и в дуду игрецы. Везде лозунги у нас приколочены – езжайте, переезжайте, переселяйтесь. Леса нет, а обстроиться им требуется. Давай, естественно, кирпич. На, бери, не жалко. Коренной же смотри да терпи, но не завидуй. Вечером у клуба коренные переселенцев ножами маненько и попыряли. Макогон дело мял, крутил, вертел, чтоб рознь не сеять, да и законопатил двух. Вот тебе – подружились. Проблема-с!

– Не жалуйся, Матвей Григорьевич, – возразил Воловенко, – председатель ты богатый, хороший, парень ты добрый. Проблемы у тебя обыкновенные, человеческие.

– Откуда взял, что я богатый? – настороженно поинтересовался Цюрюпкин.

– Коровьих лепешек на проселке много.

– И люди у меня зажиточные?..

Мурановы притихли в предвкушении ответа Воловенко. Они сразу сообразили, куда сейчас повернет беседа. Даже Петька-Боцман прекратил жевать пряник. Вокруг стола образовалась зона молчания. Воловенко, однако, не торопился.

– Расплачиваться как собираешься? – продолжал напирать Цюрюпкин. – Наличными или по нарядам?

Разговор пошел на откровенность.

– Согласно закону. Набежит им и за категорию, – вздохнул Воловенко, – третью пропишем.

И я внезапно понял по едва уловимым оттенкам, что все время – с самого нашего появления в кабинете – Цюрюпкин, а потом и Муранов, и гостеприимная хозяйка, и Петька-Боцман не выпускали из виду одного – сколько на нас, приезжих, удастся заработать? Ну, – мужицкая натура, прижимистая!

Впрочем, на каком, собственно, основании я их упрекаю? Я, что ли, лучше? Я сам над копейкой с утра до вечера трясусь – до смерти обрадовался, когда, завтракая у Цюрюпкина, сэкономил пять рублей. Просто бедность одолела и меня, и их. Обыкновенная бедность, хоть к бедным мы себя не относили и возмутились бы, если б кто-нибудь намекнул нам на истинное положение вещей. Мы не сознавали того, что сознавал, например, Макар Девушкин из романа Достоевского. Макар Девушкин и Федя Гуслин.

В моем классе учился хороший мальчик – некто Федя Гуслин. Его мать работала уборщицей в суде. Весной сорок девятого мы писали годовое сочинение на свободную тему «Мой любимый герой», и Федя в первом абзаце своего опуса влепил фразу, потрясшую нашу школу до основания: «Мой любимый герой – Макар Девушкин. Он бедный, но честный и благородный человек». На следующий день завпедша и директор пытались добиться от Феди, чтобы он переиначил сочинение, взял бы себе другого любимого героя, как все нормальные ребята, ну в крайнем-раскрайнем случае Андрея Болконского или Витязя в тигровой шкуре. Федя наотрез отказался и получил жирную пару за содержание. «Вы объявляли свободную тему?» – переспросил он у нашей Зинаиды Ивановны в кабинете директора. «Свободную», – ответила та. «Вот я и выбрал, кого люблю». От Зинаиды Ивановны целую неделю пахло валерьянкой. Годовые сочинения ведь отправляли в районо. Класс сгоряча заклеймил Федю, и в лагере его активных клеймильщиков свирепствовал, к сожалению, и я.

Итак, наступил самый неприятный момент при найме. Воловенко меня предупреждал. Каждый, конечно, стремится получить наличными, никому не нравится ждать перевода несколько месяцев. По правилам наряды везут в трест и оформляют их через банк. Абрам-железный к каждой мелочи придирался. Особенно к категориям трудности. При мне он поймал в коридоре какого-то задрипанного начальника партии и заорал на него во все горло: «У тебя что ни трудность, то третья! А у меня баланс, перерасход. Я кровавыми слезами плачу! Пл́ачу и плач́у. Не может того произойти, чтоб по всей республике все ваши съемки имели третью категорию. Жулики! Я тут кровью с вами исхаркался, а персоналку получаю – тыщу двести!» При чем в данной ситуации его «персоналка», оставалось неясным.

И резал, и костерил Абрам-железный направо и налево, и стон протяжный раздавался среди изыскателей, и наряды веером вылетали из окошечка кассы. А рабочие, между прочим, волновались: из районов слали жалобы. Однако Абрам-железный гордился неумолимостью: «Сами виноваты в задержке. Не обмишуливайте Клыча Самедовича и государство. Хулиганье!»

Куда удобнее живой монетой расплачиваться. Меньше хлопот. Но живой монетой, объявил Воловенко, запрещено. Нет ее у нас на руках. Лишь избранные – травленые, опытные зубры, со связями на месте, незаменимые и влиятельные, производящие одновременно несколько видов работ и выполняющие план на двести процентов, – ухитрялись. И те, кто умел комбинировать, смошенничать, – ухитрялись. Остальные на прямо поставленные вопросы отвечали невразумительно, вроде моего начальника.

– Для разведки стройматериалов масса средств отпущено, – попытался увильнуть Воловенко.

– Что ты мне вкручиваешь? – засмеялся Цюрюпкин. – При чем здесь средства? Я ж тебе эту самую таньгу и перевожу в банк. Перекладываем из одного кармана во второй да бухгалтеров кормим.

– А Карнаух наличными расплачивался? – осторожно поинтересовался Воловенко.

– У него, дорогуша, и выясняй. Только, ради бога, не завинчивай мне про кирпичную индустрию Степановки. Карнаух рисовал и спереди и из нутра. А я сам мастер брехать. И свой проект рисую. Мы однажды год гроши по нарядам выколачивали. Памятаешь, Муранов? Дам тебе еще Дежурина в помощь – добросовестный дед. Ну, а по бабам ты сам, похоже, не промах, – подмигнул Цюрюпкин и первым направился в сени. – Конечно, денег у тебя – ни копейки. Ладно, люди у нас привыкшие ждать – подождут. Сделай, однако, привязку и съемку по высшему классу – харч обеспечу, как в гостинице «Москва», и в самогоне выкупаю.

Кто Цюрюпкину успел доложить, что мы наняли Самураиху? Фершалка? Или Елена Краснокутская?

Когда мы вышли на крыльцо, синие ослабленные ветром почти прозрачные тучи уже очистили край неба. Они неторопливо, еле заметно утекали на север – прочь от морского побережья. Желтая полоса у горизонта по мере их движения разрасталась, поглощая все большее и большее пространство. Оранжевый клубящийся свет отливал перламутром и настойчиво вытеснял голубоватое ненастье. Воздух вокруг прояснился, и все-все предметы, особенно ветки и стволы деревьев, виделись четко, словно обведенные острым грифелем. Тяжелый плотный запах свежести перехватывал горло, пьянил и кружил. Сердце трепетало, и созерцательная – весенняя – бездумность забирала меня в плен без остатка. Эти апрельские мгновения на склоне лета были предвестниками грядущих перемен. Таким странным, таким удивительным образом они сообщали о приближении осенней поры. Но до поздней ночи небо будет еще несвободно, а когда перед рассветом я проснусь от внутреннего толчка – высокие, мелкие, начищенные белым порошком звезды, как ни в чем не бывало, засияют в оконном проеме на непроницаемом куполе из черной эмали.

Еще потянет из степи сырым ветром, еще запоздалое облако пепельной полосой прочертит лунный диск, еще одинокая капля с крыши нет-нет и глухо ударит о землю, а солнце, до срока скрытое за дугой горизонта, уже начнет торжествовать свою победу, постепенно превращая, как средневековый алхимик, черную эмаль в турецкую бирюзу. Выбросив, наконец, яростный сноп лучей вверх, в пространство, оно покроет бронзовым теплым цветом все, к чему прикоснулось. К полудню установится жара, и жизнь степи пойдет по-старому до следующих – сентябрьских – дождей.

Цюрюпкин задрал голову, чутко подергав ноздрями:

– Завтра зерно повезем сушить.

И он по-медвежьи боком шагнул вперед. Цепляясь за ветки осыпающейся акации, мы поспешили к правлению колхоза.

Незнакомый, с гнильцой запах, – верно, морских водорослей – неотступно преследовал меня. Море, море – такое ненужное и полузабытое в ненастье – давало о себе весть, тревожа исподволь душу далеким загадочным молчанием.

– Литература, – пробурчал Воловенко глубокомысленно, – к примеру, английская или французская, не спорю – сложная штукенция, но жизнь обычная – какие узоры шьет?!

Он, вероятно, имел в виду манеру Цюрюпкина проводить политико-массовую работу и заключать трудовые соглашения.

13

Я застрял на почте, посылая телеграмму Клычу Самедовичу: «Мешали проливные дожди зпт съемку начали только сегодня тчк Воловенко зпт…»

– Квитанцию не потеряй – подотчетная и на знаки препинания не скупись, а то перепутают – сам черт не разберет, – приказал Воловенко.

После фамилии начальника я, поставив дополнительную запятую, написал свою, что стоило лишние шестьдесят копеек. Получилось не очень грамотно, однако пусть в тресте обратят внимание на мое усердие. Западет в память фамилия дисциплинированного, аккуратного «журналиста» – авось при начислении квартальной премии Абрам-железный из ведомости не вымарает.

Запыхавшись, я прилетел на карьер, когда солнце уже наполовину высунулось из-за туманного кургана вдали. Синие акварельные тени от стропил резко впечатывались в высыхающую, порозовевшую глину. Утренняя степь раскинулась спокойная, умиротворенная, как отдыхающая девушка после долгого купания в теплом озере, – до прозрачности вымытая пронесшимся над ней ливнем. И на большом расстоянии отчетливо различалась каждая ложбинка, каждый бугорок. Влага уничтожила пыльную пленку.

Освобожденные краски, едва тронутые солнцем, ровно и мощно засветились в еще прохладном, хрустальном и незамутненном воздухе. То был самый благодатный, самый мой лучший час в степи.

Я сдернул рубаху и повернулся спиной к ласкающему ветру. Пройдет время, и коварные лучи расправятся со мной, как полагается с неопытным новобранцем. Но пока мне хорошо и радостно. Я смотрю вокруг и не замечаю уродства заброшенной промплощадки, а любуюсь необозримым пространством, сотканным из желтых, бурых, коричневых, оранжевых и зеленых лоскутьев, испещренных. россыпью алых и васильковых пятен. Степь нежно молчит, отогреваясь и как бы готовясь к чему-то. Но августовское солнце не позволит ей ожить, оно опрокинет ее навзничь и распластает опять, задушит нестерпимой жарой, окутает дымным вязким зноем. Но это все после, после, через день, через два. А сейчас, сейчас она обманчиво приворожила меня обыкновенной, незлой своей, неброской красотой.

Муранов вытаскивал из ветхой времянки лопаты, обросшее цементом корыто, погнутые ведра. Под сушильным навесом голый до пояса жилистый дед Дежурин разбивал кайлом кирпичи. У ближней скважины Воловенко объяснял что-то Самураихе и Верке Стригачевой, еще одной реечнице. Вечером, когда мы с начальником разделись и собрались улечься спать, она безо всякого стеснения вошла в отведенную нам горницу, подвинув плечом Самурая.

Воловенко плюхнулся в кровать, поспешно натянув одеяло.

– Ты зачем к голым мужикам прешь? – изумился он.

– Здравствуйте, дядькы, – степенно поклонилась нам Верка, смерив презрительно плотника. – Грошиков мэни треба. Ото ж под свято свадьбу граю. Ноги у Верки, – и девушка приподняла юбку выше коленей, – во какие здоровые! Бегаю сколько кому вгодно. Грабарничаю – и хлопец не угонится. Я Карнауху шурфы рыла.

Верка действительно по облику крепкая, фигура у нее костистая, руки длинные, на вид хваткие, икры мускулистые подтянуты высоко, как у физкультурниц. Выгоревшие волосы тщательно заплетены и скручены на макушке. Коса – не коса, корона. Но Верка нам вроде бы ни к чему. Со мной у Воловенко четверо помощников. Предостаточно. Однако Верка в общем единственная полноценная единица, и Воловенко, сообразив это, лишь для проформы и острастки спросил:

– Скольки дважды два, знаешь? У нас считать требуется не только грошики.

– За семилетку грамота, – с гордостью ответила Верка. – Но я зубриться с прошлой осени не в характере – замуж мечтаю за комбайнера. И намысто, как в «Индийской гробнице». Возьмите, дядькы!

Цемент я размешал по наитию, но без особых происшествий. Главный репер – номер один – заложил собственной персоной, с небольшой, правда, помощью Муранова. Замаркировал аккуратно желтой масляной, купленной вчера в сельпо. Отрезок рельса вытарчивал, как штык. Не пошатнешь, не выдернешь, когда раствором схватит.

Оказывается, установить репер не просто. Сперва вколачиваешь рельс кувалдой в отрытую Веркой яму. Стены ее слоистые, глянцевые, приятно дотронуться. Верка молодчина, не врет, что из грабарской семьи. Затем обкладываешь его поплотнее битым кирпичом и экономно – в просветы – заливаешь цементом. Наука, конечно, не велика, но опыт обязателен. То рельс покосился, то обломков понатолкал мало, то раствор жидковат. Да, сноровка нужна.

Реперами занимались до вечера. Утомился как собака. Ладони в кровавых волдырях. Как спину сжег – не заметил. И вообще ничего не заметил – ни плавного полета солнца по небесной дуге, ни тошнотворного голода под ложечкой, ни наступления фиолетовых спасительных сумерек. Первые рабочие часы промелькнули в огненном, странном водовороте. Я старался продемонстрировать перед Воловенко, на что способен, тем паче что он спешил наверстать два упущенных дня, – мол, не даром хлеб трестовский ем, не хилый я интеллигент, а стоящий парень. Быть слабым, неприспособленным, интеллигентным маменькиным сынком – да лучше провалиться сквозь землю, лучше подохнуть, чем подвергнуться насмешкам, которые – случалось – стальными клещами обиды стискивали горло. Хотелось выглядеть перед женщинами умелым, выносливым, опытным, а не каким-нибудь желторотым птенцом – затруханным математиком.

– Эй, – окликнула в полдень Верка из противоположного угла промплощадки, когда силы почти покинули меня, – что волочишься, как затруханный математик? Мне с вами тут чикаться николы. Мне еще дотемна два шурфа вынуть. Я с точки получаю. Крутись живей!

И я крутился что есть мочи – не как затруханный математик. Черт бы побрал этот народный юмор! Меня и впрямь нередко принимали за крупного знатока точных наук, невзирая на весьма посредственные успехи в них.

Затруханный математик! Прилипнет – не отцарапаешь.

Еле дошкандыбал до самурайской хаты, замертво свалился, уснул каменным сном. Уснул, перекатывая в спутанном мозгу последнюю реплику начальника:

– Ты поспокойнее, жилу не рви, а то не выдюжишь – заболеешь.

Но я не заболел, а вскочил на рассвете с петухами. Жила, вероятно, была от предков – не тонкая. Однако – любопытная вещь! – я все-таки пока перестал интересоваться окружающим ландшафтом, и то, что раньше имело для меня важное значение – степь, ее жизнь, ее изменчивость, – сейчас уже не привлекало мое внимание. В первые дни я целиком погрузился в работу и в человеческие взаимоотношения. Пройдет немного времени – и втянусь в ритм, в лямку, привыкну к приборам, к своим обязанностям, и степь вновь захватит меня и больше не отпустит до самого прощания, до самой разлуки, а потом, через десятки лет, в далеких отсюда городах, в душных и жалких комнатах, поднятых высоко над землей, в самолетах и поездах, она мне будет сниться по ночам во всем великолепии красок и запахов, во всем великолепии безбрежного, чуть туманного перед восходом пространства.

На следующее утро Верка почему-то опоздала, и орудовать лопатой пришлось мне. Я обмотал ладони тряпками. Воловенко послал Муранова и Дежурина на обмер объектов. Торопил безбожно, а сам привернул теодолит к треноге и начал привязку. Самураиха и Верка засновали по промплощадке туда-сюда. Воловенко наблюдал за ними, улыбчиво щурясь, не ругался, – видно, удовлетворенный. Женщины попались сообразительные, шустрые. Особенно Верка. Ее ни секунды не ждем. Прыг, скок – и на месте. Рейку выставляет перед собой тщательно, как студентка на практике, не болтает ею, что для геодезиста основное. Градусы Воловенко отщелкивал молниеносно, цифры строчил как из пулемета. Я еле успеваю их вписывать в тахеометрический журнал.

Муранов и Дежурин между тем замучались с непривычки. Со строениями – сараями, навесами, конторой, туалетом и прочим, что стены имеет, – справились благополучно, а когда выбрались в открытую степь и приступили к измерению расстояний между скважинами и реперами, то никак столковаться не могли. Первый кричит: пятьдесят сантиметров потеряли! второй: нет, восемьдесят! Тогда Воловенко заставил их трижды отшагивать – от точки до точки, а последний промер контрольный. Но и контрольный впустую. Муранову с одной рукой тяжело. Ленту он натягивает не до струнного звона. Пока шпилькой в отверстие у отметки целится, лента под подошвой незаметно ускользает. При вычерчивании топографического плана ошибка обязательно вылезет. Надо бы подменить инвалида. А сказать неудобно, человек старается, может подумать, что мы ему денег меньше заплатим.

Деньги! Проклятые деньги!

– Позови его, – решился Воловенко, – иначе на камералке Лидка соловьем засвищет.

Мне стыдно, и я не могу себя переломить, но, чтобы Лидка не свистала соловьем, я отдал начальнику журнал и отправился сам проследить за коварной лентой. Темп работы замедлился, но концы с концами кое-как мы все-таки свели.

– Послушай, малый, – мигнул мне Дежурин в перекур. – Твой старшой, кажись, не липовый дядька. Вкалывает взаправду. Ты ему шепни вот чего. Нехай напрасно не суетится. Карнаух вам скважины только по углам насверлил, а в середке проб не брал, дырки – до упора – в четверть штанги – для блезира. Ей-богу! Поселок Аква у моря есть. Знаешь? Там рыболовецкое хозяйство богатое, а пресной воды не хвата. Директор однажды ночью приезжал, я чул – подманивал к себе. Полагаю, про артезианскую уславливались.

Пробить артезианскую для лихого бурмастера пустяки – десять кусков в кармане. Когда Абрам-железный на праздник в буфете выпьет крепко – рассказывали, – обязательно привяжется к какому-нибудь геологу: почему опоздал из командировки – десять слева, и ваших нет? Дурашливых намеков главного бухгалтера побаивались больше, чем выговора от Клыча.

– Ты на меня не ссылайся, – предупредил тихо Дежурин, – я в случае чего отопрусь. Я ведь у Карнауха тоже рычаг крутил. Не обижал он колхозника. Вот те крест.

Как обухом шмякнуло. Неужели Федор Карнаух обманщик? Ну и сообщение. Прямо признаюсь – не подарок. А мне-то куда его девать, сообщение это? Может, дед врет? Врет наверняка, старый хрыч. Клевещет, иуда. Может, именно он анонимки на Цюрюпкина в райком строчил?

– Но зачем вам отпираться, если ваше утверждение справедливо? – удивился я. – И куда смотрела Лена Краснокутская?

– Краснокутскую уполномоченной в область послали. Своих понукальщиков недостало. А на меня не ссылайся, слышишь? Я тебе по доброте душевной, по глупости ляпнул: вижу, вы с начальником ребята честные.

Льстит, пся крев! С другой стороны, геологией торгуют, о чем я успел догадаться, не покидая трестовской курилки. И нет дыма без огня. Каждый вынужден чем-нибудь торговать, по авторитетному мнению писателя Вильяма Раскатова. В распоряжении Карнауха кроме ржавых штанг станок механического бурения – ЗИВ. Отогнал его километров за сорок южнее – и порядок! Оправдаться перед Клычем – реникса, как выражался чеховский герой Чебутыкин, то есть – чепуха. Поломка, то да се. Время государственное. Конечно, ему не до нашей плевой площадки. А пробы глины для лабораторных анализов? Где он добудет керн?

– Вы мне, пожалуйста, объясните, почему на вас нельзя сослаться? – продолжал настаивать я. – Как же иначе начальник мне поверит?

– Почему, почему… И зачем я тебе сболтнул, – досадливо поморщился Дежурин.

Вдруг он все-таки не врет? Или врет? Сеет раздор промеж нас и панику. Передать Воловенко или утаить? Собственно, какое мне дело до махинаций Карнауха? Что я – обэхээсник? Десять левых кусков – реникса, а фальшивые скважины – вещь серьезная. Проведай Клыч и Чурилкин – Карнауха выпрут, без сомнения, к чертям. И под суд отдадут. Ему тюрьма грозит. Что, если глина на площадке залегает этими, как их – линзами и разрабатывать ее нерентабельно? Или ее здесь мало. Или вскрыша толстенная. Чего не случается. Кто ответит? Всех поголовно в тюрьму. И меня в тюрьму, и Воловенко.

Нет, виноват один-единственный Карнаух. Завод реконструируют, а под дерном фига с маслом. Господи, кошмар!..

Значит, надо донести. Как в школе определяли – разлягавить. Донос в данном конкретном случае – штука не подлая. Запомнит Карнаух, как народ обкрадывать, да и коллегам неповадно будет.

Собственно, разве это называется доносом? Разве правду можно квалифицировать как донос? Сам Карнаух, когда исправится, поблагодарит меня. Или убьет? Нет, не убьет, испугается. Впрочем, почему бы ему и не убить меня? Он парень рисковый. Фронтовик. Танкист. Да нет, реникса. Ре-ни-кса. Убьет так убьет. Если бы все дрейфили, где бы нынче немец шпрехал? На Курильских островах.

Почему я должен его бояться, если он сволочь и вне закона? Пусть он дрожит. Плевать ему на меня. Жена у него, однако, симпатичная, полная, розово-белая, как украинская паляница, с карими глазами-изюминкани. Я столкнулся с ней у кассы – зарплату по доверенности получала. В пригороде живет, демиевская. Коротконогая, походка – уточкой, завлекательная. Локоны белые, перегидролевые, по плечам рассыпаны. Губы – сердечком, уголки лукаво загнуты. Мещанский стандарт, конечно. но какой стандарт! Когда по коридору уходила, половинки зада у нее вверх-вниз, вверх-вниз – слова не подберу – ерзали, что ли. Трестовские пижоны с сигаретами перемигнулись. Мировая бабенка, теплая. Взгляд у нее независимый и несколько презрительный. Подобный обычно у женщин, легко – но только после официального знакомства – идущих на контакт. До замужества – ни-ни. А там хоть ложкой хлебай, не жалко.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю