355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Яромир Йон » Вечера на соломенном тюфяке (с иллюстрациями) » Текст книги (страница 18)
Вечера на соломенном тюфяке (с иллюстрациями)
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 02:30

Текст книги "Вечера на соломенном тюфяке (с иллюстрациями)"


Автор книги: Яромир Йон


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 24 страниц)

У костра

Синеватые языки пламени лижут волокнистые поленья, которые горят с тихим потрескиванием.

Искры высоко взлетают, густой желтоватый дым поднимается клубами и щиплет глаза.

Подобно людям средневековья, варварам, наемным солдатам любых времен и народов, подобно всем примитивным натурам, мы отсаживались подальше от огня, жмурили слезящиеся глаза, корчили гримасы, вытягивая уголки губ, кривили и морщили носы.

У всех костров, сколько ни было их в Сербии, вы могли увидеть древнюю и наиболее характерную позу человека, который греется, сидя на корточках, на бревне, на камне, с протянутыми к огню руками.

Точно так же сидят у костра монгольские и прочие азиатские кочевники, североамериканские эскимосы, бушмены в жаркой Африке или пастухи в Уругвае.

И, кажется, от этих протянутых над огнем рук берет свое начало благословляющий жест священнослужителя.

Не были исключением и арнауты, которые подходили к нашему костру и вытягивали руки, присаживаясь на корточки, ибо огонь служит всем людям, он не признает вражды, это – вещь общественная, беспристрастная.

Арнаутские разбойники подсаживались к нашим кострам, не представляясь, без европейских поклонов, не объясняя цели своего визита, которая обнаруживалась лишь к утру, когда мы замечали пропажу сбруи, веревок, мешков или шкуры убитого животного.

Так же вели себя у костра и сербские пленные – погонщики вьючного скота, и молодые хорватские парни из Загреба, Босанского Брода, Сискра и Петринии, те, что пели, словно перекликались, – печально, протяжно.

У костра не было различия между солдатами из Чехии, Моравии и румынами из Трансильвании в овчинных кожухах колоколом, между немцами из Румбурка или Варнсдорфа.

Этот разноплеменный сброд сходился у вечернего огня и, несмотря на смешение языков, нравов, обычаев, уровней цивилизованности и рас, сохранял трогательное единство и согласие, если дело касалось простых радостей, получаемых от сидения у источника тепла, от еды, питья или здорового сна.

Протянутые к огню словно во взаимном благословении руки были символом мира и покоя.

Однако, чтобы испытать при этом истинное удовольствие, необходим полный желудок, набитый говядиной с кашей, залитый кофе или ракией, и почти столь же необходим табак, превращающий сидение у костра в одно из райских наслаждений.

Но, увы, видит бог, кроме огня, всего остального не хватало уже на пятый день с той поры, как мы спустились с черногорских склонов, направляясь к югу, в северную часть албанского нагорья.

Правда, в первый день кашевары еще варили мясо.

На другой день был бульон из костей да остатки мяса с макаронной трухой, на третий – уже только каша да таргоня, и та подгорелая.

Кончились кофе и сахар.

На четвертый день с утра дали чай без сахару, а сегодня, на пятый день похода, был один хлеб, но и того оставалось тревожно мало, если учесть, что впереди еще пять дней пути, и все – с горы на гору.

В любой черногорской деревушке на берегу ручья стоит небольшая мельница, похожая на детскую игрушку, в любой куче [135]135
  Куча – дом (серб.).


[Закрыть]
найдешь ручную мельницу – два допотопных камня, наподобие точильных кругов, причем верхний вращается с помощью топорища.

Унтеры где‑то отыскали ступку. Смели с чердака покинутой лачуги рассыпанные овес и кукурузу, растолкли каменным пестом.

Просеяли муку через носовые платки, развели в миске водой и пододвинули тесто к костру.

Остатки солонины соблазнительно шипели на сковородке, поставленной на кирпичи.

Белыми от муки руками наделали из теста катышков и побросали в кипящий жир. Пышки шипели, желтели, покрывались коричневой корочкой. Когда их ешь горячими, ощущаешь чуть горьковатый привкус миндаля, но зато это сытная и вполне съедобная пища.

– Так в наших краях жарят «хворост».

– А еще блинчики или императорский омлет, жаль только, нету желтков, молока и варенья: а нашлись бы еще и булочки – можно бы сделать гренки «бедные рыцари» – вот еда так еда, пальчики оближешь!

– То‑то и оно, – откликнулся вахмистр, – без яичек не сделаешь и простых клецок. Это все равно что сказать: были бы у нас грибы, майоран, чеснок, коренья, лучок да крупы всякие, так можно бы соорудить перловую кашу с грибами или, скажем, герцогинины кнедлики и вообще все, чего только душа пожелает!

* * *

В Черногории скалы, извилистые долины, туман, небо, и больше ничего.

Тебя же природа просто-напросто не замечает.

Ей все безразлично. Утром на завтрак предложит тебе холодного туману, в полдень – запах сосновой смолы, а к ужину можешь наломать хвои и закусывать речной галькой.

Солдаты и погонщики сидят у костров.

Сидят впустую.

Ни варева, ни курева.

Лошади, по три – по четыре привязанные к колышкам, с голодухи клонят головы к земле, зябко поджимают зады, хвосты у них обвисли, как у побитых псов.

Кашевары тщетно переворачивают и перетряхивают корзины и мешки – не выпадет ли забытый кусок мяса, облезлое ребрышко, какая‑нибудь самая крошечная косточка на суп или хоть кусочек сахару…

Из промасленных, смерзшихся в камень мешков на чистый снег сыплется лишь какой‑то вонючий мусор.

Ведь еще вчера все перетряхивали и выворачивали.

И тоже ничего не выпало.

От костра к костру ковыляет дед Пейшак. Постоит, посмотрит – не стряпают ли где.

В случае чего подсел бы, вроде просто так, случайно…

А не пригласили б, так придвинулся бы сам, всячески извиняясь, а потом благодарил бы долго, истово, как подобает набожному христианину, и, утирая рот рваным рукавом, попросил бы глоток водочки – смочить глотку, да щепоть табачку…

Стоит у костра дед Пейшак, задумчиво смотрит на огонь.

Вон он остановил растроганный взгляд на пустом ночном горшке погонщика Грдяневича, придвинутом к огню, словно в ожидании порции бобов с мясом. Этот молодой погонщик, весь во вшах, нашел вместительную боярскую посудину где‑то на мусорной свалке за городком Младеновацем. Поразительно ловко законопатив проржавленное дно – паять ему все равно было нечем, – он варил в горшке похлебку.

Деда Пейшака прогоняют от костра, не замечают его, а то и нарочно дразнят, предлагая оголодавшему старику запустить руку в мешок, наполненный смерзшимися комками грязи, похожими на картофелины, или в походный ранец, где жадные старческие пальцы нащупывают хлебные крошки, которые при свете костра превращаются на его ладони в горстку сухого навоза.

– Бога вы не боитесь! – говорит дед Пейшак и безропотно отходит, волоча ноги. Вот он затянул псалом, сам себе вслух напоминая текст каждого куплета.

Над притихшим засыпающим лагерем в стиснутой скалами черногорской долине отчетливо разносится его исполненная смирения песня, взывающая к господу и пресвятой богородице Вамбержицкой.

Лейтенант уставился сонным взглядом в яркие, желтые, точно сера, языки пламени.

Капрал Рыдло, юркий человечек с бородой, как у голландских рыбаков, опираясь о канцелярский ящик, руками поддерживает ноги на высоте пламени.

Сушит размокшие гусарские сапоги.

От рваных подошв валит белесый пар.

Вахмистр Навратил, бывший портье из отеля, широко расставив ноги, сидит на вьючном седле. Развешивает на пододвинутой к огню ветке с широкой развилкой свои черные, как деготь, портянки. Пододвигает поближе к теплу босые ноги с кривыми, вросшими в мясо ногтями. Поминутно чешет волосатые икры.

– Как выпотрошишь поросенка, – для наглядности он загребает рукой, – натрешь ему бока солью, сколько влезет. Втираешь ее, втираешь до тех пор, покамест поросенок не взопреет, что загнанная кобыла. А потом – мотай на ус! Согнешь ножки в суставах, и будет у тебя не поросенок – загляденье. Розовый, сахарный… Только учти, когда жаришь, он не должен лежать ни на боку, ни на спине, а все время так, словно сам стоит. И главное дело – нужно гладить его по кожице туда-сюда, от хвостика к головке, потом бока… Гладишь да гладишь перышком – уж наберись терпения – жир по коже растираешь… Проклятье! – ругается он, подворачивая штанину кавалерийских брюк. Внимательно осматривает голую икру и, потерев ее, продолжает: – Массируешь поросячью кожу перышком, а то кусочком шпика или шкуркой от него, и чем больше ты ее трешь, тем лучше, потому как иначе не дождешься, браток, хрустинки. И получится у тебя не поросячья кожица, а подошва. Да не забудь подрезать поросенку глотку, чтобы пар из нутра выходил. Зато потом кожица – а это первейшее дело – золотая, как зрелый персик, нежная, что марципан… Постучишь ножом – разваливается… На вкус сладковатая, я бы сказал – вроде жареного миндаля…

Некоторое время все сидят неподвижно, думают. Лейтенант зевает, достает из кармана зеркальце.

Полюбовался своими усиками, провел рукой по спутанным, давно не стриженным волосам, расстегнул воротничок, покрылся с головой войлочной попоной и, что‑то бормоча, улегся.

– А я до смерти люблю гусятинку, – начал капрал Рыдло. – Этакого майского молоденького гусачка… Или же зарезанного на святого Мартина, а то еще дикого. Мы гусей опаливаем, чего там щипать. Как‑то говорю я своей тетушке, по мужу Тевелесковой, – у них хозяйство в Прешовском комитате… Муж ее воротился из Америки и говорит – она еще тогда в девицах была: «Продай, мол, свою землю в Чехии, нищета у вас тут, поехали, говорит, к нам!». Вот она за него и вышла. Хороший человек, пьет только много, но хозяйство у них первостатейное. Приходит он раз в трактир к приятелю: «Дай, говорит, выпить глоток». А тот: «Отчего не дать – дам, но только чур: один глоток!» Берет дядя бутылку. А тот, приятель его, уставился ему на кадык, ждет, когда он сглотнет. Долго ждал. Уж и рот было раскрыл, чтобы завопить: «Стой, мол, погоди!» Тут кадык и шевельнулся. Сглотнул, значит… Да бутылка‑то уж пустая. Про что же это я начинал? Ага, вспомнил! Так и вышла она за него. Не сказать, чтобы сладко ей с ним жилось, – зато у дяди все на американский манер, все с размахом. Взять хоть гусей. Возит их в Пешт и хорошую деньгу зашибает. Я как‑то и спрашиваю: «Тетушка, говорю, отчего вы их не опалите, ведь так вы с них только гниды выщипываете!». А она: «Помалкивай, говорит, нешто мы цыгане?». Про цыган – это она на меня намекает, ведь я побывал и у немцев, и в Швейцарии, и в Италии, и в Боснии, даже на аглицком шифе [136]136
  Корабле (искаж. англ.).


[Закрыть]
плавал, только он потерпел крушение… О господи, люди добрые, до чего в животе урчит! Была бы тут хоть рыба какая! До смерти люблю рыбачить. Взять, к примеру, форель. Стояли мы в Тироле, купил я снасть для уженья, черт возьми – любо-дорого! Хотя, конечно, не настоящую аглицкую, это теперь запрещено. Срезал удилище, леску закрепил – и айда к водопаду! Только закину – клюет! Со мной увязался рыжий Йожка. «Малый, говорю, живо копай червей!» Он побег за червями. Мать пресвятая богородица, сколько же там форели этой было! Вытащил я восемь штук. Ну и зверюги! Саданешь ее головой о камень – и дух вон. Только вот староста меня застукал. И заработал я восемь дней отсидки, в точности по числу форелей…

– А у нас под рождество непременно должен быть жареный карп, хоть бы тут конец света… Моя матушка знатно их умела готовить…

Пытавшийся уснуть лейтенант нетерпеливо заерзал и высунул из-под попоны голову.

– Пора бы вам кончать болтовню, черти полосатые!

Он повернулся на другой бок, лег и снова укрылся с головой.

У костра с минуту помолчали.

Вахмистр поскреб икры, подбросил сучьев в огонь и приглушенным голосом продолжал:

– … Она его жарила с сахаром, с калеными орехами, со сливами и миндалем, а в масляную подливу пряника накрошит. Коли подливка пожиже – больше туда натолчет пряника, ну а коли погуще – молочком разбавит… Я потом точно так же сам в Вене делал. Матушка моя, вечная ей память, бывало, и пивка в подливу добавит…

– Когда я был в Кастельнуово, мы там жарили рыбу прямо на вертеле.

– Это я тоже видал. Только к рыбе непременно нужен кнедлик, чтобы косточкам было куда воткнуться. А настоящих кнедликов нигде не умеют делать, кроме как в Чехии. Даже на Мораве они уже не те! Главное дело, как следует, дожелта зажарить булку. В тесте обязательно должны быть яички, молоко, а чуть зачнет оно пузыриться – кончай месить, кроши в него булку, лепи кнедлик и бросай в воду. На вид он должен быть что пышка. Не помешает маленько дрожжей, петрушки… Когда я служил в Вене, чехи ходили к нам на кнедлики. Да, миновали те времена! Там вообще кухня была наша, чешская…

Капрал Рыдло обвел взглядом лагерь.

Кое-где еще догорали костры. Черные силуэты лошадей были неподвижны. По временам из-за ночных туч выглядывал полумесяц и точно прожектор голубым лучом скользил по лесистым горным хребтам.

Капрал натянул на отмороженные уши шапку и склонился к вахмистру:

– А ты когда‑нибудь ел тирольские кнедлики?

– Эка невидаль! – презрительно отмахнулся тот. – Вроде наших кнедликов на шпике. Да разве ж сравнишь их с чешскими картофельными, если подбавить в тесто еще манки, чтобы хрустели, – эх-ма!.. Запенишь их яичком, да польешь пощедрее маслицем, да посыплешь сухариками… Пожалуй, копченого мясца к ним тоже не худо, но только не вовнутрь, иначе не будет у тебя ни кнедлика, ни мяса. Я всегда говорю жене: отрежь в кладовке порядочный кусманчик да положи чин чином сверху, на кнедлики, да гляди, чтобы мясо было с проростью и самую малость прокопченное, дымком чтоб припахивало. Под мясо на миску положи салату из помидорчиков, как подают в Хорватии…

Лейтенант сбросил попону и стремительно сел.

– Перестанете вы наконец, чертовы балаболы? Расквакались! Разве тут заснешь – бу-бу-бу… да бу-бу-бу…

Оба провинившихся молчат.

Вахмистр, словно в глубокой задумчивости, потирает буйно заросший подбородок.

Посмотрев на ручные часы, командир колонны, молодой лейтенант, повернулся спиной к огню, поудобней подложил под голову заменявшее подушку тряпье и затих.

Долго ничто не нарушало покоя.

Я тоже засыпал.

Натянув до носа попону, я видел костер, над ним две тени, вахмистра и капрала, а вокруг ночную мглу – и на горизонте темные черногорские вершины.

Последние угольки в нашем костре чуть тлели.

Сон не приходил. Края попоны намокли, влажная материя не грела. В голове вертелись какие‑то странные мысли.

Груда раскаленного пепла обдавала иногда приятной теплой волной.

Вдруг слышу тихий-тихий шепот:

– … это самое… надо только поливать… собственным соком… а в зоб… в зоб ему напихать жареных каштанов… индюку‑то… и это… это… скажу я, Рыдло… чистая амброзия…

Лейтенант вскочил. Я тоже быстро поднялся.

Оба разговаривавших мигом оказались на ногах.

Вытянулись по стойке смирно.

С минуту мы все четверо так и стояли, безмолвно глядя друг на друга.

Из уст командира вырвалось громкое проклятие и далеко разнеслось по окрестным горам:

– Черт-бы-вас-по-брал!

Холод пронизывал меня до костей, кончик носа замерз, я надвинул фуражку поглубже и плотнее закутался в попону. В просвет между козырьком фуражки и краем попоны я видел троих мужчин, застывших, подобно каменным изваяниям.

– Rrr-uht! – разорвала тишину команда.

Унтер-офицеры, как предписано уставом, босыми ногами сделали полшага в сторону.

Капрал опустил на землю сапог, из груди вахмистра вырвался вздох облегчения.

– Сесть!

Лейтенант и сам сел на вьючное седло и, сдвинув фуражку набок, словно совершая торжественный обряд, вынул из портсигара папиросу. Размял ее в ладонях, продул мундштук и сунул в рот.

Капрал Рыдло с преувеличенной услужливостью выхватил из костра ветку, конец которой еще ярко тлел, и, стряхнув пепел, поднес командиру прикурить.

– Благодарю.

Вахмистр пошевелил огонь, принялся усердно подкладывать новые поленья.

Потом встал на колени и дул, пока костер не разгорелся ясным, веселым пламенем.

– Вот уж, господин лейтенант, скажу я вам, – никудышная работа, – осмелился нарушить молчание капрал и показал прожженную подошву своего гусарского сапога. – Я и сам малость разумею в сапожном ремесле, но чтобы так скверно шили обувку.

– Придется вам гарцевать босиком.

– Осмелюсь доложить, у меня имеется еще одна пара – штиблеты.

– А скажите, Рыдло, вот вы с вахмистром все чесали языки насчет еды… Отчего же вы тогда не женитесь? – начал лейтенант.

Рыдло с вахмистром подсели ближе к огню и громко рассмеялись.

– Осмелюсь доложить, как вспомню, что год назад я и верно чуть было не женился… аж похолодею… – Жена – она ведь не только чтобы варить, а и вообще – для всякой коммерции…

– Не понимаю.

– Осмелюсь доложить, дело было так. Стояли мы гарнизоном в Венгрии, в Надь-Кереше. Иду я раз с товарищем, с Едличкой из семьдесят второго, на стрельбище. Гляжу – за забором, где был сад для господ, стоит красивая девчонка, ну, вылитый ангелочек, крылышек только не хватает. Стоит, значит, за забором, роза в зубах – и глядит. Мы с Едличкой так и замерли, точно кто нас к месту пригвоздил, и тоже глядим. Она таращит на нас глазища и смеется. И мы смеемся. Потом сообразили, что можно бы и поздороваться. Оба взяли под козырек. Едличка маленько кумекал по-немецки. «Guten morgen, говорит, Fräulein!» [137]137
  Доброе утро, барышня (нем.).


[Закрыть]
Она ни гугу. Знай смеется, бесенок, да розу покусывает. Набрался я храбрости, подхожу. Поклонился чин чином, по-мадьярски я не больно мастак. «Барышня, говорю, будьте так добры, подарите мне розочку!» Вблизи она показалась мне еще краше – ну прямо конфетка. И отвечает она мне по-мадьярски: «Вам с удовольствием подарю, а тому, говорит, проходимцу, – и на Едличку показывает, – ничегошеньки не дам».

Услыхал он это, обозлился, отдал ей лихо честь и прочь пошел.

Капрал порылся в карманах. Нашел трубку. Сунул мундштук в рот и, не зажигая, стал потягивать.

– Что же дальше‑то было с девицей? – одновременно спросили лейтенант и вахмистр.

– Дальше? Провели мы приятно время. Симпатичный был объект. Папаша поставлял армии кожу…

– Так из этого ничего и не получилось?

– Получиться‑то получилось. Ходил я к этим Фаргачам на кухню. Там у них всем заправляла Маргит, молодая цыганка, по-мадьярски, бывало, сыплет, что горохом…

– Вы, оказывается, и по-мадьярски умеете? Смотрите‑ка, целый год мы в одной части, а ничего о вас не знаем!

– Малость кумекаю. Я и по-аглицки могу. Служил я на одном аглицком шифе, потерпели мы крушение, а капитан все орал на нас: «Ах вы, шантрапа окаянная!»

* * *

Я поднялся.

Все равно сегодня голод не даст уснуть.

Спотыкаясь о тела спящих, которые скорчились у погасших костров, я поднялся на невысокий холм.

Время близится к полуночи.

Воздух чист, недвижим.

Узкая долина, где мы разбили бивак, змееобразно вьется меж высоких, крутых гор, черных, как бархат; на них кое-где видны фиолетовые лесные расселины, а дальше – темная первозданная глушь с серыми проплешинами голых скал и коричневатыми вершинами, достающими до низко нависших рваных туч.

Подо мной, на широкой заболоченной луговине, спит наш лагерь.

Озаряя темноту, трепещет огонек единственного костра, а возле него вырисовываются три темные фигуры – полуночники заняты оживленной беседой.

Роман в четырех частях
Часть первая

Любезная моя приятельница!

Как много хотелось бы мне сказать высокочтимой наперснице моей! Надеюсь, и Вы верите в возможность искренней дружбы между мужчиной и женщиной!

При моем замкнутом характере я чрезвычайно ценю такую чистую дружбу.

На военной службе, где так неуютно, я претерпел немало мытарств и только теперь обрел теплое и покойное пристанище.

Вы даже не представляете себе, дорогая, сколь важно для солдата сознавать, что хоть на время пришел конец его скитаниям и он может наконец отдохнуть от блошек и тому подобных неприятностей кочевой жизни.

За эти несколько месяцев, уважаемая приятельница, я поправил свое здоровье. Прибавил семь кило – взвешивался я без одежды, обвязавши бедра простыней. Заказал себе новую пару и по Вашему глубокочтимому совету бреюсь через день.

Особенно же я доволен, что на вечере тамбуристов познакомился с Вами.

Дружба – опора всей нашей жизни, а в особенности – дружба между мужчиной и женщиной, если оба достаточно опытны и разумны.

Моя молодость давно отцвела, голову мою начинают покрывать седины, вследствие чего я и гляжу на мир трезвым взором.

И вполне могу понять столь дорогие для меня строки Ваших писем!

Не могу не заметить попутно, что письма эти открывают передо мной всю глубину и все богатство души моей приятельницы.

Вы призываете меня к откровенности и спрашиваете, можете ли полностью мне доверять.

Безусловно, дорогая моя приятельница, иначе какая же это дружба?

Но должен упомянуть об одной незначительной детали. Недавно я видел Вас с непокрытой головой, а с плеч Ваших ниспадала великолепная старинная шаль а-ля персидский ковер.

На меня это произвело весьма приятное впечатление.

Но вечером я встретил Вас на корсо, и лицо Ваше было скрыто под вуалью.

И должен признаться, вышеозначенное обстоятельство произвело на меня пренеприятное впечатление.

Под вуалью прячет лицо Восток, и там это столь же обычно, как для нас – есть хлебушек. К сожалению, в наших краях за оной нежнейшей завесой обыкновенно таится лишь злонамеренная хитрость, для коей это ширма, скрывающая безнравственность. И как это ни странно, хотя отнюдь не исключена возможность, что и у нас под вуалью может оказаться женщина абсолютно добродетельная и достойная всяческого уважения, я не могу отделаться от предубеждения к сей завесе, ибо чаще всего за ней мелькнет кокотка, торгующая своей любовью…

Как это грустно, как безнравственно!

Умоляю Вас, не носите больше вуаль, ведь единственная моя радость – вести с Вами приятные, спокойные и мудрые беседы.

Всяческие болтуны уверяют, будто дружба между мужчиной и женщиной невозможна!

И что же?

Наши письма полностью опровергают это бессмысленное утверждение.

По себе сужу о Вас! Сии золотые зерна мудрости как нельзя лучше заставят умолкнуть все нескромные языки.

Вот и сейчас я занимаю Ваше внимание пустяками и с робостию думаю: а не выходит ли из-под пера моего нечто совершенно глупое, не утомляю ли я Вас, дорогая моя приятельница?

Возможно, когда‑нибудь Вы придете к выводу, что письма мои надлежит отправить в пещь огненную, ту самую, где поджариваются упомянутые Вами молодые люди.

В последнем своем письме Вы поведали мне, как уже дважды были обмануты в лучших своих надеждах, и, право, с редкою в наш век искренностью признались, что с тех пор не питаете доверия к эгоистичным, ищущим лишь чувственных наслаждений мужчинам.

Как я вознегодовал!

Стыжусь, что так поступили представители одного со мной пола, и, от глубины души осуждая их поступки, не могу их простить прежде всего по той причине, что они попрали основы приличия, не сумели хранить чистоту в отношении с женщиной, а главное – не брали пример с богоугодных образцов.

Они не имели нравственной опоры, будучи заражены модной в наше время погоней за наслаждениями.

Первый из упомянутых Вами мужчин был, очевидно, вконец испорчен, ежели, едва представившись и будучи молодым человеком, дерзко покушался на Вашу честь.

Второй же, покинувший Вас по той причине, что Вы были стеснены в средствах, наверняка теперь раскаивается, ибо утратил доверие столь прекрасной и чистой души. Не сомневаюсь, что все его стенания напрасны: Вы будете глухи к его мольбам.

Доверие Ваше меня чрезвычайно обрадовало – поскольку я не такой, как другие, как те, про кого Вы однажды столь удачно выразились: всех бы, мол, их сунуть в один мешок, привязать мельничный жернов да и ввергнуть в пучину морскую.

Вы пишете, что Вас наполняет счастьем и благостным покоем моя твердая вера в единственно достойные отношения между мужчиной и женщиной, а именно в отношения дружеские.

О, да, дорогая моя приятельница, мне пятьдесят лет, я принадлежу к римско‑католической церкви, не испорчен прогрессизмом и твердо убежден, что истинное благо есть исключительно благо духовное, все же телесное достойно осуждения.

Из чего следует, что в моем представлении Вы – невинная страдалица.

Клянусь Вам самым для меня дорогим, я не оскверню нашу близость недостойными помыслами.

Ведь тогда конец всей нашей дружбе.

Сейчас стоят чудесные весенние дни, и после утомительной работы в мастерской, когда наш «старик» (полковник на пенсии) уходит домой, я с наслаждением отправляюсь за город, в раздолье нив… и предаюсь мечтаниям.

Я уже знаю: моя дорогая приятельница тоже любит помечтать.

И в этом у нас родство душ!

Мне, как и Вам, пришлась бы по вкусу маленькая комнатка, предпочтительно в охотничьем домике, где царило бы тихое счастье вдалеке от скучного общества.

Такого маленького королевства, прелестного гнездышка с меня бы вполне хватило – ведь я не гонюсь за мирской славой.

После трудового дня, посвященного честному и добросовестному выполнению своего долга, я обрел бы в этом лесном домике покой для утомленных глаз и всей нервной системы, а также удовольствие, состоящее в чтении поучительных книг.

Не читайте, дорогая моя приятельница, романов, они лишь смущают воображение и способны пробудить в Вашей душе недостойные помыслы.

За охотничьим домиком, украшенным над дверью оленьими рогами, я разбил бы сад, цветы которого радовали бы глаз, и огород, весьма полезный в нынешние тяжкие времена. Я ухаживал бы за ними, обращаясь за советом к наиновейшим сочинениям и практическим руководствам.

Необходимый инвентарь я изготовил бы сам. Также я бы занялся разведением домашней птицы: курочек, цыпляток, цесарок (сии пернатые родом из далекой Индии) и голубей, коих более всего люблю зажаренными на противне.

Голубятник бы из меня получился страстный.

Вы смеетесь, не так ли?

Что ж, пожалуй, Вы и правы: о жареных голубях на третьем году войны не приходится и мечтать…

В конце своего письма Вы спрашиваете меня, милая барышня, можете ли Вы полагаться на мои дружеские чувства к Вам.

Вне всяких сомнений!

Я люблю общительные натуры, более же всего – души чистые и искренние.

Не спешите выходить замуж – не в этом счастье. А ежели родители будут Вас настойчиво сватать, посоветуйтесь со мной.

Помнится, Вы говорили, что обожаете музыку.

Беру на себя смелость послать Вам граммофон для услаждения слуха Вашего и к нему – двадцать двухсторонних пластинок.

Механизм новехонький и в полной исправности.

С нетерпением жду Вашего милостивого ответа.

Почтительнейше целую ручку своей приятельницы,

преданный Вам

Францль.

Постскриптум: Прилагаю к сему фотографию. Это всего лишь формат открытки, и притом исполнение неудачное. Я даже сам себя не узнал, должно быть, оттого, что здесь я в военном. Вы изволили поздравить меня с присвоением ефрейторского звания. Благодарю. Ежели война продлится еще двадцать лет, как писали в одной газете, – я дослужусь до генеральского чина. Вам смешно, не так ли?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю