Текст книги "Вечера на соломенном тюфяке (с иллюстрациями)"
Автор книги: Яромир Йон
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 24 страниц)
– Вот оно, значит, как… Птицу голодом уморили, а мне подсунули на ужин вонючего рака с картошкой – приятного аппетита!
Не пикнула в ответ.
Схватил я шапку и хлопнул дверью.
Домой вернулся после полуночи.
У нее еще свет горел. Сидит, сжалась в комочек у своей швейной машинки и читает наши старые письма, еще с той поры, когда мы влюблены были.
Как ни в чем не бывало, отстегиваю подтяжки.
И вдруг она ни с того ни с сего:
– Прощай, Ваша, позаботься о детях…
Бросилась к окну, распахнула створки – и гоп!
Еле успел схватить ее за юбку. Застежка порвалась. Марженка разрезала себе правую руку. Сжал я ее, точно клещами, встряхнул и говорю спокойно:
– Женщина, полно… Опомнись!
– Ваша, – кричит истошно, – пусти меня! Все равно нам с тобой жизни нет.
– Не скандаль, дуреха… Что соседи скажут!
– Убей, ну, убей меня! – вопит она, словно помешанная. И все к окну рвется.
Мечемся с ней по кухне, опрокинули стулья, лохань с посудой.
Кровь во мне взыграла.
Пхнул я ее под ребро, чтобы в чувство пришла.
Франтик проснулся. Заспанный, испуганный. Поднял рев.
Соскочил с кровати, как был, в нижнем бельишке, схватил свой деревянный меч – и давать тыкать меня в ногу.
– Папочка! Папочка! Отпусти мамочку!
– Убирайся, парень, не то сломаю твой меч!
– Убей меня, Ваша… Не вынесу я этих мучений!
– Отпусти мамочку, папа! Отпусти мамочку!
Схватил я их обоих, Франтика и жену, в охапку и бросил на постель, точно двух кроликов. Обняли они друг дружку.
А я до утра ходил по мастерской. В руке – веревка.
Выкурил самое малое сигарет тридцать.
Все раздумывал: вешаться или не вешаться.
Уж лучше смерть, чем такая проклятущая жизнь.
Утром я пришел к завтраку и поцеловал Марженку.
* * *
Началась война. Я даже обрадовался, когда меня призвали.
«Будь что будет, – думаю, – а хуже, чем сейчас, все равно не бывает, Коли убьют, так хоть умру честно, не с петлей на шее, семью не опозорю… Жена получит пособие, о детях позаботится государство».
Должен сказать, собрала меня Марженка в дорогу – лучше быть не может.
Нашила носовых платков, подштанников, рубах, носков навязала, напульсников, рукавиц – пожалуй что и лишку даже. Уложила все чин по чину в рундучок, ничего не позабыла. И сверху – конверты с нашим адресом, и марки наклеены. Фотографии детей, карандаши, перья, пузырек чернил, наусники, гребешок, бритвенный прибор, крем для кожи и новехонький фонарик с батарейкой.
Теперь уж всего не упомнишь.
На вокзал пришла с детишками, и все трое повисли у меня на шее.
– Ваша, Вашичек, я ж тебя люблю, тебя одного… Будь же и ты подобрей ко мне, вспоминай, пиши хоть через день. А я шить стану… Не оставлю тебя заботами, посылать буду…
Размяк я, что воск, слезы на глазах, и говорю:
– Не горюй, Марженка, я ведь всегда тебя любил. Ворочусь живым. Главное – о детях позаботься, чтобы все у них было, у дорогих наших крошек…
Покуда я был в гарнизоне, она дважды в неделю присылала белье, куличи, копченое мясо, сигареты.
Только часто писать я не мог.
Наша рота обороняла железнодорожное полотно, мостовую арку и виадук.
Русские обстреливали из пушек вокзал, а там стоял поезд с боеприпасами.
Случилось это часов в девять утра.
Вдруг – снаряд, словно дикий кабан. Я так и влип в землю. Один вагон с прямого попадания взлетел на воздух.
Вокзал рассыпался, точно карточный домик. Машинист вывалился из паровозной кабины.
Кочегар на паровозе доехал до самых наших позиций.
Изо рта у него текла кровь.
Вагоны горели.
И рвались один за другим.
Куски железа и щепки летали над нашими головами.
Вызвалось нас шестеро – добровольцев.
Вскарабкались мы на паровоз, скорчились за тендером, гоним состав задним ходом.
Четырнадцать вагонов удалось отцепить.
Я ехал в последнем, на буфере, уж мы были шагах в пятистах от цели.
Думалось, все сойдет благополучно. Но тут взорвался третий с конца вагон.
Железяка с шурупом – видать от засова – застряла у меня под лопаткой.
Я потерял сознание.
Ребята потом говорили, что висел я на буфере, как мокрая тряпка.
В госпитале меня три раза оперировали.
Один раз в Кракове и два – в Вене.
Рана гноилась. Пропустили мне через легкие резиновые трубочки.
Я был на краю могилы. Ослаб, постарел самое малое лет на двадцать.
Марженке вместо меня писали товарищи.
Она слала длинные письма, оправдывалась, что не может ко мне приехать, все болеет, и на лекарства уходит уйма денег. Дети, мол, здоровы, и чтобы я приезжал, как только смогу, а уж она постарается быть веселой, всякое мое желание будет угадывать, дома, мол, мне наверняка понравится…
Поедешь тут, черта с два!
Много недель провалялся я на койке, глядя в потолок.
По вечерам температура поднималась. Ночью мучили кошмары. А проснусь – до того тоскливо, одиноко сделается, хоть вой.
Как мне тогда хотелось, чтобы жена с детьми приехала в Вену!
К другим раненым, бывало, приходят посетители, а меня зависть разбирает.
«Умрешь, – думаю, – и ни одна живая душа о тебе не пожалеет. Дадут тебе номер, и будешь ты цувакс [119]119
Зарастать травой (искаж. нем.).
[Закрыть] на кладбище. Внесут твое имя в книгу… Просторнее в палате станет, да сестричка Роза порадуется, больно много ей с тобой мороки, взять хоть одни перевязки».
Как‑то обходил тяжелораненых монах‑капуцин. По-чешски он говорил плохо, все утешал да раздавал божественные картинки.
Подошел ко мне: не хочу ли исповедаться.
– Хочу, – отвечаю.
Нет ли у меня чего на совести?
Гляжу в потолок и думаю. Ведь я за всю свою жизнь никому зла не причинил! А разве не так? Свою добрую Марженку и деток своих всегда любил. Случалось, конечно, и побраню, что верно, то верно. Да только в какой семье не бранятся! Без этого не бывает. Разве ж я святой? Разве ж Марженка ангел?
И говорю я монаху:
– Я, ваше преподобие, вшивый был.
Капуцин поднял голову и спрашивает у сестры Розы:
– Вас ист дас «шивы»?
Та не знала.
Взводный Кучера, слуга князей Шаумбург-Липпе, что лежал на соседней койке, объясняет:
– Вшивый, ваше преподобие, – это гаунер [120]120
Мошенник (нем.).
[Закрыть].
Капуцин даже глаза вытаращил.
– Шене захе! [121]121
Хорошее дело! (нем.).
[Закрыть] – и сунул в нос щепоть табаку.
Больше я его преподобию не сказал ни словечка. Велел он мне трижды повторить «Отче наш» и трижды «Богородице, дево, радуйся».
А толку что?
Лежу я и все думаю про Марженку, про Франтика с Руженкой.
Гляжу на матерь божью Мариацельскую, что нарисована на картинке, во все глаза гляжу, моргаю… И вижу не богородицу, а печальную мою Марженку.
Вокруг головы нимб, и лучи от него. А по бокам сплошь лилии, лилии, букеты в вазочках, ангелочки.
Вспомнил я чижика, как он помер, вспомнил деток своих дорогих… Все-все… А у самого слезы в глазах…
Война, братики мои, доказала: вовсе это не самое главное – красота да наряды!
Коли женщина – мать, надо иметь к ней уважение, какая бы она ни была, красивая или некрасивая. А главное – жить нужно так, чтобы, когда один из двоих умрет, второй бы себя ни в чем не мог упрекнуть. Смерть – она все сравняет: богатство, славу, счастье и всяческую подлость. Уложит на голые доски паршивого и вшивого, бедняка и богача. Всех в одну компанию.
Совесть спросит тебя: что хорошего сделал ты в жизни, любезный?
Да… У всякого свои недостатки.
Я вот горячий… Слов не выбираю… Но сердце у меня доброе.
А у Марженки опять же тот недостаток, что она хворая и некрасивая. Хотя вины ее тут нету. Это несчастье. Но мать она хорошая, жена честная и любит меня…
И вот тогда, в госпитале, решил я про себя: что бы там ни случилось… где я уступлю – Марженка настоит на своем… Зато в другой раз наоборот. Так миром и поладим, деток вырастим и помирать будем со спокойной душой.
* * *
Через год и десять месяцев вернулся я домой.
До чего же не терпелось мне поскорее увидать их, моих родимых.
И вот оно: иду с Марженкой и детьми с вокзала.
Даже странно как‑то, словно чужие они. А все-таки вроде бы и свои… Что было прежде, кануло в какую‑то страшную даль, в тридевятое царство… Идем помосту – господи, сколько раз я здесь хаживал! И чего только при этом не думал! Веду за руку мальчика – он вытянулся, повзрослел. Руженка – та словно кубышка. Семенит с мамой впереди, в волосах бант, кокетка! Жена уж почти что старушка. Вкус к еде, говорит, совсем потеряла, если только капельку молока… Полеживает частенько. Гляжу на нее сзади – сгорбилась… Надела, бедняжка, корсет, шляпу с пером, шелковую блузку с огромным вырезом. Никогда не любила она щеголять в таких нарядах, сколько я упрекал ее за это еще до свадьбы нашей. И вот теперь в первый раз ради торжественной встречи решила надеть, чтобы понравиться мне, девочка моя золотая…
Франтик оглядывается на прохожих: как же, он ведет домой отца, раненого, героя войны!
– Папочка, вы ведь в военных делах разбираетесь. У Пепика Кржижека отец в обозе, так ребята говорят, будто обоз не войско.
– Милый мой мальчик, обоз тоже войско, только он всегда позади.
– А ты, папочка, не обозник?
– Ясное дело нет. Я пехотинец. А пехота в самых что ни на есть первых рядах.
– Калоусек в школе хвастал, что у его отца отрезали ногу.
– Эй, парень, уж не стыдишься ли ты, что у твоего отца обе ноги целы и только куска лопатки не хватает? Того и гляди, ты бы обрадовался, если бы мне оторвало голову, а? Хе-хе… Разве не так, мой золотой? Вот бы когда ты перекозырял Калоусека!
Что‑то в душе мне говорило:
«Ваша, ты же добрый человек и семьянин примерный, только вот зря язык распускаешь». Сдержал я себя и отвечаю:
– Скажи своему Калоусеку, что он последний дурак!
Теперь я уже вел за руки обоих детей.
Шагаю словно во сне…
Жена поспешает за нами и рассказывает, что в городке нового.
Идем по тротуару.
Больше всего удивляло меня, что в нашем городке прежние улицы, дома, магазины, люди.
Кажется, все бы должно перемениться за эти двадцать два месяца.
А тут все так же.
Где раньше были на площади лужи – там они и сейчас.
Только кладбищенский забор перекрасили в коричневый цвет.
Да пан Штика, купец, перестроил фасад.
Гляди‑ка, вышвырнул на помойку святого Яна Непомуцкого и вместо него поставил в нише статую какого‑то языческого бога с золотой надписью.
– Хальт, дети, я должен прочитать, что тут написано.
Читаю:
– «Меркурий, бог торговли, благослови сей дом».
Жена рассказала, что Штика ужасно разбогател за годы войны. Нажился на спекуляции. А вот и сам он, старикан, – посиживает, как бывало, на стульчике перед лавкой, в шлепанцах и круглой шапочке.
Владелец табачного склада пан Изерштейн увидал меня издалека. Подбежал, руку трясет, сунул мне пачку турецкого табака.
Фотограф «Рафаэль» до сих пор не сменил в витрине пропыленные фотографии. А сам он, говорят, все такой же пьянчужка.
Мой конкурент Недомлел знай себе выпускает всякий печной брак. Кафель – ни единого нового образчика.
Трактирщика Махачека все еще мучает подагра. Ковыляет с палочкой… Тоже, говорят, нажил полмиллиона.
Вон сидит аптекарь. Черт возьми, как растолстел! Разносит его, словно на дрожжах…
Канава на Кожелужской смердит не меньше прежнего, ни жестянок, ни утопленных котят в ней не убавилось.
Значит, старая Фиалкова померла. Так, так…
Драшнар, сапожник, бросил ремесло и теперь живет запасами, которые прикопил от заказчиков.
Папаше моей дорогой Марженки живется неплохо. Подзаработал на фруктах, да вот упал с молодой яблоньки и сломал ключицу.
Про кого из знакомых ни спросишь – на фронте.
И горбатый Паржизек тоже.
Бржетька Когоут погиб в Италии. Тобиаш теперь калека, а ведь такой ловкий был парень…
* * *
Пришли мы домой.
Думалось мне – это сон, но вот, ей-богу, все тут как было.
Кухня, полочка, кушетка, горшки, лавки.
Пол чисто вымыт, и по нему расстелены старые газеты. Марженка всегда так делала, чтобы не наследили.
В клетке, что осталась после чижика, прыгает канарейка.
На столе праздничная скатерть, а на ней – черт возьми! – кулич, кофейник из буфета и ваза с цветами.
Засмеялся я, скинул рюкзак и говорю:
– Гром тебя разрази, девка! Кого ты ждешь, уж не любовника ли?
– Все в честь твоего счастливого возвращения.
– Гм… вот оно, значит, что… – Я сделал вид, будто ужасно удивляюсь, и глянул на жену.
У нее в глазах стояли слезы. Слезы радости, счастья. Усадили меня на почетное место. Я не хотел, да ребятня иначе не позволила. Смущался я, словно у чужих. Села и жена с детьми, и стали мы пить кофе. Франтик проболтался – мама, мол, два часа потратила, чтобы принести из Сенджариц немного молока.
Кулич – объеденье! Вот уж я полакомился! Расстегнул мундир.
– Сними его совсем, папочка!
– Ну-ну, дети, не так уж мне жарко, потом…
– Снимай, снимай, отец, ты же дома. Сейчас принесу тебе штатское. Я все выколотила, перешила, а твой коричневый костюм совсем выцвел – так я его перелицевала.
Вышел я в сенцы.
Вроде бы стыдно показалось раздеваться перед детьми.
Теперь я был в чистом белье, в старых своих брюках. Закурил сигарету.
Блаженство!
– Эх, Марженка, и намаялась же ты, должно быть! Шутка ли – такой пир закатила!
– Да разве могли мы не встретить тебя как полагается? Ведь ты заслужил. Натерпелся, поди…
Лег я на старый диванчик и уснул.
Вечером мы с женой сидели до полуночи, разговаривали.
Она была счастливая.
Вся светилась.
Мы держались за руки.
Точно снова я пришел свататься.
Рассказывал ей все, с самого начала. Про этот поезд с боеприпасами, про нашего капитана Короши фон Дельсберга, про начальство, про операционный стол и как было в госпитале.
Спросила, кто за мной ходил, не женщины ли.
– Нет, – говорю. Зачем портить ей вечер?
Утром подала мне в постель завтрак и сигареты. Я провалялся до десяти.
Хорошо дома.
Одна чистота чего стоит!
А уход какой! Приличный каменный домик – не какая‑нибудь галицийская лачуга. Потолки добротные. Нигде не дует, не течет… Перины. Словом – комфорт! Как-никак мы, чехи, народ цивилизованный.
Навестил знакомых.
Да только не знал, о чем с ними говорить.
Ведь кто не служил в армии, тот, честно говоря, ни в чем не разбирается.
Спрашивают – все про одно и то же.
А сами‑точно пришибленные. У каждого забот выше головы.
Какое кому дело до других?! Искренности настоящей нет…
Но Марженку хвалили все в один голос. Работала, рук не покладая, хозяйство содержала в порядке, детишек без отца растила.
Я сказал ей про это.
Покраснела. И слезы‑кап‑кап…
* * *
Неделю я ничего не делал.
Слонялся из угла в угол.
Скукотища.
Старые заказчики приглашали то туда, то сюда – чинить печи.
А я себе думаю: «Спятил я, что ли? Приехал на побывку и буду мараться сажей! Глины у меня нет, инструмент куда‑то подевался – да пропади они все пропадом!»
Встретился с Андуличкой.
Она уже была на сносях. Вышла замуж за пьянчужку деревенского.
Меня это уже нисколечко не волновало.
По правде сказать, она и прежде была неискренняя, выманивала подарки да деньги, гуляла со мной, а в то же самое время вешалась на шею одному пареньку из галантерейной лавки. Свинья, да и только!
Недели через две попривык я к дому, и все пошло по-старому.
Франтику поддал мундштуком от трубки – все повадки у него противные, материнские, воротит нос от тарелки с кашей… Скажите на милость, это при нынешней‑то дороговизне! И вообще любит во все встревать, хитрит и разговаривает слишком много, все‑то ему надо, только и дела ему, что шляться по городу. Даже полицейский мне жаловался.
Девчонка избалована, как принцесса. Не знает, чего еще и придумать. Ноет. Пристает. Учится плохо. Деньги транжирит на сладкое.
А жена все терпит и не вмешивается.
Разве это жизнь?
Я ей так и говорю:
– Ты такая же, как была. Война тебя ничему не научила. Ну, погляди хоть на себя – на кого ты похожа!
Хуже ведьмы! Только еще метлу в руки – и того и гляди в ночь на святого Якуба вылетишь в трубу. Вот бы когда я вздохнул с облегчением!
Она песком чистила в лохани ножи. Когда я договорил – упустила их в воду.
– Не бойся, Ваша… Недолго уж тебе терпеть… Умру я скоро… Снова будешь холостой, свободный, сможешь делать, что захочешь…
– Хороши шуточки! – прошипел я, схватил шапку – и в трактир.
Пива у них не нашлось ни полкружки. Ладно. Заказал содовой. Тоскливо было там сидеть.
Сказать по правде, я даже обрадовался, когда подошла пора возвращаться в часть.
* * *
Да вот теперь уже опять шестой месяц, как я уехал из дому.
И вокруг головы моей Марженки снова начинает светиться нимб.
Бог ведает, отчего это человек так устроен…
Думается, моя Марженка все же хорошая женщина, и потом, ежели как следует рассудить, не повезло ей со здоровьем.
Делает что умеет!
Нельзя же требовать, чтобы все в жизни было по твоему вкусу.
И дети у меня славные, послушные.
А кое‑какие шалости мальчонке, черт возьми, и простить можно…
Через неделю еду на побывку.
Честное слово, соскучился по дому. Скоро ли я их увижу, моих родимых?
Женихи
Послушайте и призадумайтесь!
Стояли мы в Черногории. Поручик наш приказал построить отряд на поверку.
В конце строя, как положено, стояли провинившиеся, шестеро погонщиков вьючных мулов, они возвратились в часть из двухнедельного отпуска.
Явились они накануне, поздно вечером, грязные, заросшие, изголодавшиеся после многодневного пути и блужданий в горах вокруг Бернане и Рожай.
Дело было так. Месяц назад наш отряд получил от командования дивизии распоряжение об отпусках, Я его переписал на бумажку для памяти.
Там было следующее: «В кратковременный отпуск могут быть отпущены военнослужащие либо лица, к полевому составу армии принадлежащие, по представлении документов, свидетельствующих о серьезных обстоятельствах семейного характера (кончина или тяжелая болезнь ближайшего родственника – матери, отца, детей, но ни в коем случае, однако, дяди et cetera [122]122
et cetera… и так далее (франц.).
[Закрыть]); могут, однако, быть отпущены также те военнослужащие (лица, к полевому составу армии принадлежащие), которые намереваются вступить в брак. В подобных случаях предоставление отпуска зависит от положительного отзыва о них командования отдельных воинских частей, либо… et cetera».
Когда мы это предписание довели до всеобщего сведения, явились двадцать человек – погонщики из Боснии, Хорватии и Венгрии.
Документов, свидетельствующих о серьезных обстоятельствах семейного характера ни один из них представить не мог.
Зато все в один голос уверяли, что если получат отпуск, то сразу женятся.
Я знал их всех, этих негодяев. Были среди них и юнцы прямо со школьной скамьи и седые старики; но трудно поверить было, что где‑нибудь найдется особа женского пола, которая согласится разделить с одним из них бремя супружеской жизни.
Как ни странно, именно они богом и чертом клялись, просили и обещали, что женятся «сигурно» [123]123
Непременно, обязательно (серб.).
[Закрыть].
Некоторым было с места отказано.
Дела одиннадцати оставшихся были, как предписано, проверены, но оказалось, что среди них тоже есть прохвосты и жулики.
В конце концов осталось шестеро серьезных кандидатов в женихи.
Их отпустили, но при этом им было приказано и трижды повторено, чтобы, вернувшись, каждый принес заверенную в суде копию свидетельства о браке, бумагу от приходского священника или сельского старосты.
Вот теперь, значит, стоят эти шестеро новобрачных в строю, чтобы, как положено, отрапортовать о своем возвращении.
Сержант Штейнбах, венец, старый вояка из кайзер-егерей, выравнивает шеренгу.
Они стоят рядком, щурятся, шмыгают носами, моргают и потеют на солнцепеке.
Докладываю поручику, что отряд построен.
– Николо Коровчук – здразо дошли? [124]124
Здоров ли вернулся? (серб.).
[Закрыть] – подойдя к первому, подшучивает поручик Брабенец, в мирное время управляющий банком в Чешских Будейовицах.
– Здраво, здраво! [125]125
Здоров, здоров… (серб.).
[Закрыть] – улыбается Коровчук. Его красная, будто ошпаренная, голова похожа на расколотый арбуз.
– Како се има Tsoja девоjка [126]126
Как поживает твоя девушка? (серб.).
[Закрыть]? Хе-хе! – смеется поручик.
– Добро, добро, здраво [127]127
Хорошо, хорошо, здорова (серб.).
[Закрыть]… ихе… хи-хи! – тоже развеселился спрошенный, а за ним заржал и весь строй.
– Покажи писмо [128]128
Документ (серб.).
[Закрыть] – свидетельство о браке!
Смех обрывается, словно его бритвой отрезало.
Лицо погонщика вытягивается, как длинная еловая шишка.
Гробовая тишина.
– Документ показывай!
Коровчук молчит, лишь губы его шевелятся, будто читают молитву: «Смилуйся, о господи боже… на небеси… Майко…».
– Ну, что? Документ покажи! Документ, заверенный в суде!
Солдат мнется и мямлит:
– Господин ляйтнант… нету его у меня… я не знаю…
– Как нет?
– Нету его у меня, госпоне… молим…
– Ты женился?
– Нет, госпоне…
– Почему же ты не женился?
– Так…
– Как это «так»?
– Покорно… э-эх!
– В чем дело, – удивляется поручик, – ты получил отпуск, чтобы жениться?
– Получил! – подтверждает Коровчук.
– Почему же ты не женился?
– Молим… – тихо говорит солдат, – умерла она…
– Вот как! Умерла! Ага! Вахмистр, запишите его! В другой раз не будет обманывать военные власти!
– А ты, Мартин Петричевич, женился?
– Нет…
– Как так?
– Тешко [129]129
Тяжело (серб.).
[Закрыть], господин ляйтнант… Тешко!
– Тешко? А почему ты не женился, раз получил отпуск, чтобы вступить сигурно в законный брак?
Молодой парень, смахивающий на цыгана, котельщик, ворчит что‑то в отвислые татарские усы.
– Что он говорит? – спрашивает поручик вахмистра.
– Осмелюсь доложить, он говорит, что не мог жениться, потому как та баба из деревни уехала невесть куда…
– Ага, невесть! Я тебя проучу… Записать!
– Василе Брентанович, ты женился?
– Бе-бе-е-э-э!
– Э-э-э – знаю уж – нет… А почему нет, а?
– Э-э – корова лягнула, больна девоjка…
– Лягнула? Записать всех мошенников! Обманули! Наврали!
– Ты видел когда‑нибудь столько продувного сброда разом? – спрашивает поручик.
– Осмелюсь доложить, господин лейтенант, такого сброда я за всю жизнь разом не видел! – отдает честь вахмистр и звякает шпорами.
– Юрко Варычевич, ты всегда был порядочным человеком, ты старый и разумный солдат… Ты‑то хоть, женился? – подходит офицер к малорослому солдату с повязанной пестрым женским платком головой.
– Так точно! – с готовностью отвечает солдат.
– Покажи свидетельство о браке!
Варычевич расстегивает засаленный пастушеский кожух, роется за пазухой. Потом долго ищет по всем карманам.
Поручик нетерпеливо щелкает хлыстом по голенищу.
– Ну вот, – говорит он, успокоившись, и разворачивает пожелтевшую бумагу, – хоть один порядочный человек нашелся. Браво, браво, мой милый, – похлопывает он солдата по плечу, – все в порядке!
Брачное свидетельство написано кириллицей, и поручик передает его вахмистру.
– Осмелюсь доложить, господин поручик, – козыряет вахмистр, – Юрко Варычевич женат уже пятнадцать лет…
Офицер багровеет.
– А эти – эти двое‑тоже мошенники?!. А?!. Вы женились?…
– Нет, господин! – отвечают те в один голос.
– Рота, разойдись! Разогнать этот мерзкий сброд! Солдаты расходятся.
Некоторые бегут, как наперегонки.
Скалистая площадка перед палатками опустела.
Порывистый горный ветер швыряет в разные стороны кустики чертополоха…
Лишь сержант Штейнбах долго еще стоит задумавшись.
Потом поворачивается, презрительно сплевывает, машет рукой и медленно уходит.