412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ян Отченашек » Хромой Орфей » Текст книги (страница 22)
Хромой Орфей
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 10:18

Текст книги "Хромой Орфей"


Автор книги: Ян Отченашек



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 45 страниц)

– Мне здорово досадно, что так вышло с Миланом, – сказал он.

– Я немного боюсь за него.

– Почему?

Павел повернулся на табуретке, лицо его ушло в тень.

– Вчера я застал его за ангаром. Он харкал кровью. Ему бы к врачу пойти, одной жратвой дела не поправит, дуралей. А он, видишь ли, докторам не верит, а заводским и подавно. Спер на складе кусок колбасы и маргарину. А толку что? Поймают как-нибудь... А так он парень что надо.

– Знаю, – вяло согласился Гонза. – Просто мы с ним из разного теста. Одним словом, я неверующий, вот в чем дело! Послушай, что ты обо всем этом думаешь? Я имею в виду то, что он нам тут поет.

Вопрос поверг Павла в легкое замешательство – обычно они говорили чисто теоретически, не ссылаясь на личности. Он повернулся, и его хмурое лицо снова попало в круг желтого света.

– В общем я согласен... Может, я не все понимаю, но то, что я слышал и читал... вполне логично. И справедливо. Может, все это слишком прекрасно, чтобы не смахивать на утопию, но почему бы этому и не быть возможным? В России... знаю, что ты можешь подумать, только меня не соблазнишь на приманку, от которой воняет Геббельсом. Уж это никак! В принципе-то там ведь явно все на правильном пути. Они воюют против фашиг, и я хотел бы, чтоб они были уже где-нибудь у Ржичан, факт, хотел бы! И мне ясно, что Милан больше горячится, чем знает, но это еще не значит, что он не... Ты слыхал о концентрационных лагерях?

Вопрос нарушил мрачное раздумье Гонзы.

– Кое-что слыхал. Говорят всякое, но мне кажется – преувеличивают.

– Что ты слышал?

Его неторопливый взгляд смутил Гонзу, он только растерянно пожал плечами.

– Так... Разное. Что наци – звери, это факт, но... насчет газовых камер и насчет евреев... что их сжигают – этого я не могу себе представить. Если это правда, все должны сойти с ума от страха друг перед другом и сказать адью нашему веку! Прошу меня вычеркнуть, я с вами не еду... Но ведь у всех теперь страшно разыгрывается фантазия. А ты что-нибудь знаешь?

Павел опять отвернулся в тень. Когда он заговорил, Гонза не узнал его голоса.

– Нет. Только то, что и ты! – хрипло выговорил он и откашлялся. – Вот видишь, уже по одному этому все должно измениться. В корне! Иначе нет ни малейшей надежды.

Он замолчал, успокаиваясь под пристальным взглядом Гонзы; напряжение вокруг рта ослабло, выражение усталого спокойствия вернулось на его побледневшее лицо.

– А ты как думаешь?

Наверху вдруг опять заорала радиола и сразу умолкла. Гонза повалился на кушетку, закинув скрещенные руки за голову, и долго, не шевелясь, смотрел в потолок.

– Не знаю даже, – тихо ответил он. – Конечно, я не против... во всяком случае, во всем, что касается внешнего проявления. Например, чтобы фабрики принадлежали не акционерам и чтоб не было безработицы, голода... Мама перед войной долго была без работы, и, не будь деда, мы бы сдохли с голоду. В школе на меня собирали деньги, когда класс ездил в экскурсию на Ржип, а по воскресеньям я получал крону на киношку и двадцать геллеров на резиновую змею. И все-таки я не уверен, что я – за. Еще нет. То, что рассказывает Милан, ребенку понятно, но мне подозрительна всякая простота, все представляется мне несколько сложней, чтобы можно было свести это к такому уравнению. А человек? Что все это говорит о его жизни? Я имею в виду человека как индивидуум. Или это уравнение его не предусматривает? У человека только одна жизнь. И довольно короткая. История катится вперед, меняются режимы, а что во всем этом человек? Навоз. Скули от страха, человек, здесь творится история, прогресс... а на самом деле это бешеная скачка куда-то вперед – через его труп. А ведь в нем, в каждом отдельном человеке, целый мир. Вселенная. Закроет глаза, остановится сердце – и нет, ничего. Конец, кажущийся мир исчез. Меня всегда приводили в ужас утопические романы о будущем, мне казалось, что их действие разыгрывается ночью. Я, наверно, не умею как следует выразить все это, но во мне живет какое-то смутное чувство, что все именно так. И не думаю, чтоб я был ненормальным.

Павел переплел тонкие пальцы и прогнул их так, что суставы хрустнули.

– Однако, – глухо заметил он, – человек в мире не одинок.

– Ты имеешь в виду – в человеческом обществе? Нет. Он одинок. Невероятно. По-моему, не одинок он может быть только с другим индивидуумом.

– Может быть, – уступил Павел. Он беспокойно пошевелился на стуле. – Но все-таки должно быть у него что-нибудь такое, что он отстаивает. Такое, во что он верит, как в нечто справедливое, ценное, – он должен быть на чьей-то стороне. У тебя есть что-нибудь такое?

– Есть.

От волнения Гонза даже привстал, по его лицу было видно, как напряженно он собирается с мыслями, чтобы выразить их связно.

– Слушай, это может быть кощунство, но я тебе скажу: зачем непременно нужно, чтобы человек жил ради чего-то? Объясни мне! И ради чего? Ради еще какой-нибудь истины? Идеологии? Веры? Господи! Сколько их уже сменилось, а посмотри кругом! Такой бойни свет еще не видел. И это после стольких гарантированных истин, за которые люди шли даже на костер и позволяли сделать из себя котлету! Покорно благодарю! Само собой, я постараюсь примкнуть к той стороне, которая относительно права... против любого насилия... так, чтобы примирить это со своей совестью, и в этом смысле я, наверное, не одинок... Но чтоб я поверил, что вон за тем холмиком обетованная земля, где ангелочки в человеческом образе будут от любви кидать друг другу пасхальные яички, – к этому пускай Милан меня не принуждает! Есть какая-то путаница... в самой основе, может быть, в самом человеке, не знаю. И ее не разрешит никакая борьба, даже классовая. Почему надо жить всегда ради чего-то? Почему не ради кого-то? Ради одного-единственного живого человека, с точки зрения истории, может, и незначительного, но... понимаешь?

До чего мы договорились? – подумал Павел, чувствуя странное головокружение. Он отвел глаза и прошептал еле слышно:

– Ты очень ее любишь?

– Если тебе случалось испытать в жизни что-нибудь подобное, ты знаешь этого не выразить словами. И не написать. Этим можно только жить. Я хочу тебе сказать, что это для меня самое ценное. Идеология. Вера. Назови как хочешь. Другой не знаю, а в эту верю. Двое – именно то число, которое необходимо, чтобы человек не был невыносимо одинок. Трое, пожалуй, уже много. А все ничто. Наверное, ты совсем меня не понимаешь?

– Отчего же? – одним дыханием произнес Павел.

Он встал. Им овладело странное беспокойство, оно заставило его ходить по пыльному полу. Он озирался вокруг, смотрел на пустые стены, словно видел их впервые, и казалось, не замечал присутствия другого человека. Хлоп, хлоп... Провел ладонью по треснувшей столешнице, потом повернул к Гонзе строгое, напряженное лицо.

– Может быть, это и верно. На необитаемом острове.

Продолжать – да и хотел ли он продолжать? – ему помешал, снова шум на галерее, хлопанье дверей, торопливые шаги по гулкой винтовой лестнице, смесь взволнованных голосов. Женский испуганный возглас, кого-то звали... Заскрипели половицы на галерее. Старый дом, брюзжа, просыпался от дремоты и наполнялся тревожным движением. Павел предостерегающе прижал палец к губам:

– Спокойно!.. Подожди здесь, я сам посмотрю. Коли что, так мы тут занимаемся.

Он выбежал на черный ход и столкнулся с толстым жильцом, который в одном халате торопливо поднимался на пятый этаж, светя синим фонариком.

Павел побежал за ним. Сюда! Он узнал эту дверь на повороте коридора, ненавистную дверь, сколько раз он стоял перед ней и затаив дыханье смотрел сквозь замочную скважину внутрь! Над крышами многозначительно молчало усеянное звездами небо, и Орион висел прямо на кроне каштана.

Тени знакомых людей, теснившихся в панике у перил галереи, оставив открытыми двери квартир, расступались перед ним. Ах, это Павлик! Он не узнавал голосов, они сливались, и он шел через гул голосов к тусклому огоньку, светившемуся в темноте, и чувствовал на себе десятки глаз. Остановился на самом пороге, голоса стихли. «Не заходите сюда, – уговаривал любопытных один из жильцов, в расстегнутой рубашке, распоряжавшийся на месте происшествия, да образумьтесь же, черт побери, это вам не театр! Образумьтесь! Позовите полицию!»

Запах сырости и затхлой одежды, разбросанные водочные бутылки, таз с засохшим кругом грязи, стул с продавленным сиденьем; на кухонном столе горбушка хлеба и серебряная бумажка от плавленого сырка, смятая в шарик. В комнате на комоде молчал старинный граммофон с заводной ручкой, на полу перед комодом разбитая пластинка; свадебная фотография в овальной рамке и черная ленточка на фотографии молодого человека в форме немецкого солдата. Знакомые черты... Банальный летний пейзаж в массивной раме был прислонен к стенке двуспальной кровати, а со здоровенного крюка, вбитого в разбухшую от сырости стену, свисал обрывок ремня.

Крюк и ремень выдержали.

А вот и хозяин комнаты. Холодеющее тело уже сняли, положили на кушетку, обитую черной клеенкой, и грязной простыней покрыли безобразную гримасу смерти. Выступающий бугорок носа и впадина живота, ноги в стоптанных лакированных ботинках неестественно выворочены, морщинистая рука с длинным ногтем на большом пальце выскользнула из-под простыни и касается пола. Он был тих. Ушел, ушел от них в неподвижность, неодушевленность, из-под обстрела живой ненависти.

Павел медленно отвернулся. Перед ним опять расступились, но так и впились глазами в его лицо, словно чего-то ждали.

Не дождались.

– Что там такое? – испуганно спросил Гонза, увидав отсутствующее выражение, которое Павел принес из темноты. – Что-нибудь случилось?

– Ничего, – рассеянно ответил Павел. – Один из соседей повесился.

Но, уже не владея собой, рассказал Гонзе все.

За углом взревел мотор автомобиля, потом хлопнула дверца, и машина ушла во тьму.

Гонза оторвался от фонаря и вынул руки из карманов. Металлическая штора магазина церковной утвари была опущена, и окна верхнего этажа отражали свет месяца, висевшего над крышами. Там спит она. Чего тебе здесь надо? Нет смысла торчать тут, дом давно заперт, в нише обнимаются влюбленные.

Он пошел было, но сразу же остановился. Стук каблучков, приближавшийся по затихшей улице, заставил его затаить дыхание. Неужели? Из-за угла выскользнула стройная фигура в светлом платье, промелькнула в конусе света и скрылась в тени. Он сразу узнал ее по легкой походке и склоненной голове – ошибки быть не могло.

Бланка торопливо, мелкими шагами шла к парадному, роясь на ходу в сумочке.

Опомнившись, Гонза перебежал мостовую, оказался сзади нее, заметил, что она невольно прибавила шагу. Хватит! В несколько шагов он догнал ее, схватил сзади за плечи.

Она вскрикнула от испуга. Быстро повернувшись, вырвалась у него из рук, но сейчас же узнала и поникла.

– Гонзик! – Это прозвучало как упрек. – Откуда ты взялся?

– Свалился с луны.

Она, не улыбнувшись, откинула волосы со лба; ей, видимо, нелегко было прийти в себя от испуга.

– С ума сошел!

Он притянул ее к себе и заметил, что она дрожит как в лихорадке. Он хотел, чтоб успокоить, поцеловать ее в голову, но она в ужасе отстранилась.

– Опомнись! Это же я. Если б я знал, что ты такая пугливая...

– Что ты тут делаешь?

Строгость тона смутила его.

– Ничего. Смотрел на твое окно и представлял себе, как ты спишь. Это плохо?

– Нет,

– Вот видишь. Надо же считаться с инстинктом. Ну уж, помирись со мной!

Она подняла на него глаза, испытующе, со сжатыми губами поглядела ему в лицо, потом молча кивнула – нет, ей это не снится, – и напряжение ее ослабло. Вдруг она уткнулась ему в грудь и вздохнула.

– Послушай, никогда этого больше не делай. Обещай мне, сумасшедший! У меня до сих пор колени дрожат.

И она с облегчением засмеялась собственному испугу. Он обнял ее за плечи и повел к парадному, – бог весть почему она казалась ему ребенком, разбуженным от сна. Бланка остановилась у витрины с опущенной шторой.

– Чего ты это придумал? Что-нибудь случилось?

– Нет. Просто мне вдруг ужасно захотелось быть поближе к тебе.

Она сама порывисто обняла его. Прильнула к нему всем телом, губы ее, сперва чужие, холодные, приоткрылись и будто растаяли под его губами. Ты мой! Теплое, живое тело – он сжимал его с яростной силой, они стояли, врастая друг в друга с каждым вздохом. Желание и страх. Держи ее, держи вот так, это твой мир, вселенная, ослабишь объятие, и он расплывется в пустоте, умри за него, но не отпускай! Больше у тебя нет ничего! Гонза испугался, почувствовав у себя на губах ее слезы.

– Что с тобой?

– Не обращай внимания, я просто страшно счастлива... а счастливый человек все время боится.

Он губами закрыл ее рот, слегка встряхивал ее за плечи и шептал ей в волосы:

– Я тоже. Мне необходимо было видеть тебя сегодня; на меня вдруг напал такой страх... Нет, ничего определенного, просто бессмысленный страх за тебя... за нас обоих, как бы что-нибудь не встало между нами... погоди, дай мне сказать! Может, этот страх от войны или от того, что нас ждет... не знаю. Мне ужасна мысль, что мы можем потерять друг друга, нет, это не трусость, прежде мне было все равно, только теперь... Знаешь, я шел сюда и говорил себе: не могу так дальше... И я решил сказать тебе, чтоб уж покончить с этим. Чего мы ждем?

Парочка разошлась, дверь захлопнулась, молодой человек прошел мимо, руки в карманах, лихо посвистывая.

Бланка выскользнула из его объятий.

– Покончить с чем?

Он взял ее под руку и легким толчком заставил идти. Здесь, в нише входной двери, они всегда прощались. Медная ручка, решетка, черный зев коридора, в котором печально терялся отзвук ее шагов. Он ненавидел эту нишу.

– Ты знаешь... Я пришел просить тебя... верней, сказать, чтобы ты... Вернее, чтоб мы поженились, – выдавил он из себя и глотнул пересохшим горлом.

Сперва она ничего не сказала, словно от этого неуклюжего предложения у нее перехватило дыханье.

– И это ты пришел сказать мне?

– И это я пришел сказать тебе, – уже тверже повторил он.

Чем-то ему не понравился тон ее вопроса, он протянул к ней руку, чтобы предупредить ее ответ.

– Только, пожалуйста, не говори, что я спятил. Выпил немного, но теперь совсем протрезвел. Выслушал одну историю, и сейчас я нормальней обычного.

Он почувствовал ее ладонь на своей щеке. Бланка дотронулась до его губ, но в этом прикосновении было что-то подозрительно утешающее, и он невольно отшатнулся. Снова это чувство незрелости по сравнению с ней! Откуда оно?

– Я абсолютно серьезно тебе говорю, я все продумал... Дай хоть договорить! Я, в сущности, совсем один, хотя... Все, что мне на этом свете принадлежит, поместится в одном чемодане, а остальное – это ты. Слышишь? Ты! Жить мы могли бы у тебя, я человек скромный. Как мышь. Готов спать хоть на полу, лишь бы ты была поблизости. Большего мне не нужно.

Ему страшно захотелось увидеть ее лицо, кажется, эти слова ее тронули. Она помолчала, потом охватила его за шею.

– Ах, ты... мой дорогой, сумасшедший человек... Не говори больше об этом, если не хочешь, чтоб я разревелась как девчонка... Ты сам не знаешь, что говоришь... это ведь невозможно, Гонзик...

– Почему? Хоть завтра. Что в этом невозможного?

– Война...

– Плевать на войну! Не я ее выдумал. И этот аргумент я уже слышал от Милана. Разве во время войны жизнь прекращается?

– Прошу тебя, подожди – может, может быть и так, но я... понимаешь, я не одна, есть еще Зденек, и когда он вернется...

Зденек! Опять этот удар исподтишка... Гонза упрямо перебил ее:

– Когда он вернется, я протяну ему руку и скажу, как мужчина мужчине: я ее люблю. И не сердитесь, что любил, когда вы еще... Не понимаю, что он может против этого иметь?

– Но ты ведь совсем не знаешь меня – воскликнула она, словно защищаясь. Не знаешь...

Это не обескуражило Гонзу, ее довод казался ему неубедительным, он готов был заподозрить, что Бланка просто упрямится.

– Я, может быть, знаю тебя больше, чем ты думаешь. Потому что верю тебе, слышишь? Верю! И может, ты тоже не знаешь обо мне всего.

Он остановился на краю скользкого обрыва. Пришла в голову захватывающая мысль, что, может, и она... занимается чем-нибудь вроде того, что делает он, и не хочет подвергать его опасности, которая грозит ей... От растроганности сдавило горло. Эх, сказать бы ей, намекнуть. Нельзя! И он говорил, и уговаривал ее, и прижимал к себе все крепче, но все яснее чувствовал, что слова его бьются о невидимую стену и не могут, не могут пробить ее...

– Нет, не надо, Гонзик, не спрашивай, прошу тебя, если я скажу «да», ты, наверное, потом возненавидишь меня и будешь презирать, а я этого не перенесу, ну, будь благоразумен, не мучай меня!

«Будь благоразумен, не мучай меня!» Он замолчал и склонил голову в знак того, что сдается, но им овладело отчаяние. Она положила ему палец на губы, потом взялась за лацканы пиджака и стала слегка тормошить его, словно просила прощения за то, чего он не понимал, что отказывался понять.

– Обещаю, – слышал он ее шепот, – когда-нибудь, когда все кончится... и если ты еще будешь хотеть меня – дурачок, слышишь, что я тебе сейчас говорю? если ты будешь способен повторить мне тогда... нет, не перебивай, пожалуйста!.. Если я этого дождусь – сойду с ума от радости! Задушу тебя! Ты еще не знаешь меня, вот увидишь. И ты от меня не избавишься, всю жизнь не избавишься, так и знай! Я пойду с тобой хоть камни грызть, и делать всякие глупости, и драться вместе с тобой за местечко под солнцем, и любить тебя до смерти, и я отдам тебе все, все, что составляет меня... Потому что люблю тебя и страшно хочу, чтобы ты этому верил... Ты должен этому верить, мне нужно, чтобы ты безусловно этому верил...

Гонза больше не мог слушать, он закрыл ей рот поцелуем, которым печально все смывал, но в то же время он чувствовал, что тело ее жжет, оно напряглось от желания и зовет его, и он совершенно потерял голову.

– Послушай... – хрипло вырвалось у него почти с мольбой, – не прогоняй меня сегодня...

В тот же миг он остался один, ключ загремел в замке, и звук этот болезненно отдался почти на самом дне сознания, коридорные потемки раскрыли зев, дохнули в лицо ему затхлым холодом. Он как во сне протянул руку, чтоб удержать ее, войти вслед за ней, но легкий толчок остановил его. Как всегда. Он еще раз почувствовал на губах ее губы, но, прежде чем успел опомниться, дверь с грохотом захлопнулась и шаги стали уходить в тишину, слабеть, и вот их уже нет, не слышно...

IV

...я нес свое разбитое тело домой, с ненавистью оглядываясь на блестящую лепешку в небе.

Точка. Откладываю карандаш, за окном хлещет ливень ранней осени, я думаю о солнце. Половина седьмого, а на улицах уже тоскливо клубятся сумерки! В кафе еще пусто, мы тут вдвоем с паном Кодытеком, я – потому, что мне удалось смотаться с завода, а он – потому, что служит здесь кельнером. Он живой инвентарь кафе и примечателен тем, как трогательно он старается сохранить хотя бы идею кафе; никогда не забудет осведомиться, чем может служить, хотя выбор блюд, которые он может вам принести, до смешного скуден: пахнущее желудями и цикорием текучее уныние либо эрзац чая с двумя щиплющими язык таблетками сахарина. Он принадлежит к тому сорту людей, которые дают вам понять, что что-то знают о вас, но помалкивают. Из него вышел бы великолепный заговорщик. С завсегдатаями он бесконечно предупредителен, даже кажется мягким на ощупь. Когда, заложив руки за спину, он глазеет на давно знакомую улицу, то напоминает циркового льва, только недавно отрекшегося от своего величия.

Я сижу тут, под руками холодный мрамор, и пишу свою повесть, первую повесть, которую не выдумываю, которую переживаю. Может быть, это единственное ее достоинство, так как до сих пор она страдает отсутствием всего, что делает повесть повестью, – завязки, интриги, нарастания.

Впрочем, это всего лишь наша история. Мы с Бланкой в разливе летнего света. Мы бежали из города, охваченного июльским пожаром, и трясемся в пыхтящем пригородном поезде, который ползет среди зреющих нив и важно свистит на переездах, а потом валяемся на поросшем травой откосе, и вокруг чудесное безлюдье, потому что наш выходной день во вторник. Жужжат насекомые, словно оркестранты настраивают инструменты перед концертом, а под нами томится в предполуденном зное знакомая река, и раскаленный воздух дрожит над стеблями трав; пчела с гудением переваливается с цветка на цветок, а внутри нас благоговейная тишина, в которой время замедляет свой бег и лишь медово каплет в жарком удушье вездесущего света.

Солнце жжет мне лицо, я переворачиваюсь на живот и, подперев подбородок ладонями, могу теперь молча любоваться лежащим рядом стройным телом. Я ощущаю близость Бланки с блаженным замиранием. Веки ее сомкнуты, нос прикрыт березовым листиком, на загорелых ляжках, открытых до парусиновых шорт, сверкают светлые волосики. Слово «ляжки» сейчас, когда я пишу его на бумаге, мне чем-то не нравится: в применении к ней оно кажется слишком чувственным. Грудь ее поднимает дыхание, а блузка расстегнута до того места, где начинается ложбинка между грудей.

Приоткрыв глаза, она жмурится на солнце.

– Лежи! – говорю я. – У нас уйма времени. Вообще, что ты такое?

Она, мурлыкнув, смыкает ресницы.

– Примерно пятьдесят шесть кило счастливой женщины. Мне так хорошо в себе самой. Давай не вернемся в город!

Я тотчас соглашаюсь.

– Сначала будем питаться лесными плодами и кореньями, потом попробуем ловить рыбу. Может, я открою тайну огня. Соорудим пока шалаш из земли и веток. Я устрою тебе роскошную жизнь, а если ты будешь вести себя хорошо, может, соглашусь на матриархат.

Маленький палец, шершавый от заклепок, нашарил мои губы.

– Ты всегда меня любишь? Сегодня тоже?

– Сегодня я не думал об этом. Слишком жарко.

– Нахал! – восклицает она. – И вдобавок ты еще плохо побрился, колешься!

Я придвинулся к ней, ткнулся носом в теплую подмышку и вдохнул ее горьковатый запах. Она отстранилась, положила руку себе на грудь.

– Сейчас мир как будто совсем безопасен, правда?

– Да, – соглашаюсь я. – Но он притворяется. Словно нет никакой войны: деревья, трава, глупый жук у тебя в волосах. А что, если именно по этому лугу пройдет танк или здесь разорвется мина? Перед войной мы с дедом не пропускали ни одного дня авиации. Я дрожал от страха за человека, ходившего в воздухе по крылу, дед вытирал глаза платком и говорил: «Наши соколы! Воздух – вот наше море, внучек!» А теперь все самолеты – не наши...

Она поспешно прерывает меня:

– Не говори об этом! Расскажи лучше, как будет потом! В первый день, когда кончится война.

Когда я был маленький, я всегда перед сном заставлял деда рассказывать одну и ту же сказку: о марципанной стране. Я знал сказку наизусть, слово в слово, и, если дедушка, задремывая, что-нибудь пропускал, сейчас же поправлял его: нет, нет, не так! В ручьях течет малиновый сок, а под пряничными деревьями растут грибы из взбитых сливок, какие пани Саскова продает по пятаку... Я не заставляю себя просить. А Бланка внимательно слушает, иногда засмеется и дополнит мою болтовню какой-нибудь подробностью...

– Итак, – начал я совершенно серьезно, – первым делом мы затопим печку и сожжем все тряпки, которые пахнут заводом, бросим туда и заводские пропуска и немецкую «кеннкарту»     [48]48
      Удостоверение личности (нем.).


[Закрыть]
и – что еще? Да! Вот эту кастрюльку. Наварим в ней побольше «крупотто» или гнилой картошки с кровяной колбасой и потом торжественно выльем все это в уборную. Прощай, протекторатная блевотина! Мы найдем чего-нибудь получше! Это испытанное начало новой жизни после войны.

Конкретность моей выдумки всегда смешит Бланку. Я рассказываю ей об этом на солнце и в дождь, во время вечерних странствий по темным улицам и в неуютном кафе, и тогда передо мной совсем другая девушка. Есть в ней какая-то детская доверчивость, и мне страшно хочется, чтоб это была настоящая она, все вдруг становится тогда прозрачным и очевидным, как тот мир, который я строю из мечты и обломков. Я не жалею красок, я безумно расточаю их. Почему бы и нет? В конце концов это только сказка о завтрашнем дне, при мысли о котором у меня уже сейчас кружится голова и за который я трепещу, потому что не совсем ему верю. Почему? Откуда этот гнусный скепсис? Не знаю. Ведь довольно было бы, если б осуществилось хоть двадцать процентов, даже десять, пять, одна десятая! В этом завтрашнем дне – маленькая квартирка, за окнами ласково подмигивает город. Мы обставляем ее по своему вкусу: книги, граммофонные пластинки, цветы, огромное зеркало и пропасть света. После горячего спора под ночным ливнем, захватившим нас на Петршине, промокшие до нитки, мы все же пришли к согласию насчет цвета занавесок. К согласию? Какое там! Я позорно сдался, так как Бланка была неуступчива до ужаса. Терпеть не могу зеленого, а ты ничего не понимаешь! Я чиркнул спичкой и засмеялся при виде ее мокрых, слипшихся волос. Ты похожа на злую лесную фею... Внизу под нами лежал на блюде черный город... Ну довольно! Мне стыдно выкладывать все это на бумаге, для чужих глаз это, наверно, невыносимая пошлость – aurea prima – золотой век, мир, начиненный миндальной начинкой. Я вижу его совершенно отчетливо: театральная школа, волнение перед премьерой, потом благоговейно затихший зал с ярко освещенными подмостками, на которых Бланка живет другими жизнями, и в них она моя и не моя. Я немного ревную ее, ловлю каждое ее движение, слово, оттенок, интонацию – сейчас будет коварное место, сколько раз она билась над ним перед зеркалом, чуть не плача от бессилия, – я дрожу от блаженного страха и радостной гордости, что та, с которой сотни людей затаив дыхание не сводят глаз, – моя. Чуть пошатываясь, выхожу под градом аплодисментов на свежий воздух и жду на улице, когда примчится она, разгоряченная игрой, и подставит еще жирную от вазелина щеку. Вопросительный и немного виноватый взгляд. Ну как? Заслужила поцелуй. Только зарапортовалась в третьем, но публика не заметила. Хватит, вскидывается она, мы сходим с ума! Ей всегда становится грустно, когда я вторгаюсь в ее мечты, а мне досадно, что она хранит их для одной себя и делается вдруг подавленной, тревожной. Не верит? Может, у меня нет никакого таланта. А что ты? Расскажи лучше о себе...

Я молчу, настроение упало, и игра наша прекращается. Не думать о будущем.

– Послушай... – спросила она однажды, когда мы тряслись в поезде, возвращаясь с прогулки. – Почему ты, собственно, это бросил?

Когда я понял, о чем она спрашивает, я стиснул зубы и пожалел, что неосмотрительно рассказал ей о своих литературных выкидышах.

– Не знаю, – с трудом выдавил я, изобразив на лице беспечную улыбку. Но получилась она невеселой. – Как-то вдруг опротивело. Что ж, по крайней мере у меня хватает духа признаться: бьешься, бьешься над чем-нибудь как проклятый, а вернешься к этому через несколько дней, и всякий раз кажется, что где-то уже читал. Не мое это. В общем чего-то не хватает, и боюсь – самого главного.

– Почему ты не дашь мне почитать?

Я испугался.

– Хочешь, чтоб я сгорел со стыда? Ты же сразу все поймешь, а я не желаю, чтоб ты мне наклеивала пластырь на «бобо». Пока что мои писания никуда не годятся.

– Почем ты знаешь? – возразила она.

– Почем знаю? Да так вот. Чувствую. Писать нужно, только если это вещь стоящая. А что? Сам в себе-то не могу разобраться, и нет у меня ничего, кроме тебя! Разве только инстинктивная потребность писать, но этого мало. Вчера просматривал, так чуть не стошнило. Брр! Одиночество, ощущение бессилия, паутина какая-то, скепсис... Что до этого людям? Печаль, безысходность, тягостность... Может быть... жизнь совсем другая, и я другой, и то, что на самом деле я чувствую, совсем не похоже, по крайней мере с тех пор, как со мной ты. Все, что я за эти годы нацарапал, кажется мне дурацким позерством. Туман. Отчаяние нынче в моде. И не удивительно. Я даже и не хочу, чтоб это было правдой. К тому же, когда ты так занят собственной судьбой, как теперь, то не особенно интересуешься чужими судьбами. Тем более плохо выдуманными.

– Значит, ты сомневаешься в себе?

Я устало махнул рукой.

– Я сомневаюсь во многом – и гораздо более важном.

Испытующе заглядываю ей в лицо и читаю в нем печальное неодобрение. Я разочаровал ее. Что делать! За окошком вагона замелькали толевые крыши пристанционных домиков, столбы семафоров, потом вагоны, набитые серо-зелеными солдатами, орудия танка под зеленым брезентом; металлический стук колес на стрелках заставляет ее повысить голос,

– Боюсь, как бы ты не просомневался всю жизнь... Я еще не сдалась.

Встрепенувшись, я запускаю ей пальцы в волосы, упрямое мужество, озаряющее ее лицо, передается и мне.

– Ты думаешь, я сдался? – кричу я ей на ухо под этот адский грохот. Ничуть не бывало! Хочу, чтоб ты когда-нибудь страшно гордилась мной, просто лопалась от гордости! Куда там Стендаль! А пока не будем говорить об этом!

Иногда мы ездим за город на велосипедах, катим по пустынным дорогам, ветер бьет в лицо, и мы насвистываем в такт оборотам. У нее свой велосипед; мой, который я получил когда-то от деда за хороший табель, мама давно выменяла в деревне на мешочек ячневой крупы и на кролика. Я беру Иткин дамский велосипед у ее родителей. Они охотно дают его мне, а я, в свою очередь, терпеливо выслушиваю двухголосое причитание о дочери. Ох, эти налеты! Мы трогательно вспоминаем об Итке, и в заключение старики засыпают меня упреками, от которых мне становится стыдно за то, что и я принадлежу к нынешней бессердечной молодежи: бедняжка Итка вдруг превращается в негодницу, вот уже две недели она не шлет ни словечка...

Мужчина на дамском велосипеде. Сначала я от этого чувствовал себя униженным, но Бланка не придавала этому никакого значения. Ей даже нравится такая оригинальность. А не надеть ли тебе юбку?

Мы плаваем в текучей воде, она, немного впереди, ныряет как утка и фыркает от наслаждения, я набираю воздуха и хватаю ее за пятку. Яростная борьба под водой, и, когда мы выныриваем, наш смех оглашает лесистую долину, по которой течет река. Сидим на горячих камнях разрушенной плотины, машем одиноким лодкам. Из-за поворота реки беззвучно выплывают плоты, весла на носу и корме чуть слышно шлепают по воде, мы смотрим, как ловко маневрируют мускулистые плотогоны... Потом Бланка, смежив веки от солнца, начинает декламировать, но память изменяет ей, я подсказываю, и мы общими усилиями вспоминаем строчку. Но это бывает редко, память у нее изумительная. Знаешь это? Гм, Томан? А вот это? Отгадай! Сова? Незвал? «Одна вода»... Ну и не хвастайся! А эта вот: «Как уж та ли вода измученная, та ли вода – печаль»... К Галасу она относится с такой же страстью, как и я, знает его, наверное, наизусть. Что тут общего с рекой? Зато это о дожде. А это знаешь? Это Ортен. Я слушаю, слова вылетают из губ ее естественно и непринужденно, они живут в ней. Хватит, тут есть эхо, слушай: хо-хо... хо-хо!.. Ты умеешь «блины печь»? Я нашел плоский камень. Один, два, три, восемь. Ловко для пражанина! А ты отличишь гуся от утки? Эй, эй, не задавайся! Я делаю вид, что душу ее.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю