355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ян Отченашек » Хромой Орфей » Текст книги (страница 14)
Хромой Орфей
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 10:18

Текст книги "Хромой Орфей"


Автор книги: Ян Отченашек



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 45 страниц)

Долго стоял там Гонза, по лицу его стекали капли дождя, а он все ждал в сумасбродной надежде, что случится чудо...

Не случилось. Окно оставалось темным и неприветно молчало.

XIII

Моторчик карманного самозаводного фонарика тихо урчал под нажимом большого пальца, синий свет шарил по лестничной стене: отстающая штукатурка, бесстыдные рисунки, нишка с фигуркой Распятого; истоптанные ступени визжали, гудели.

Синий кружок света прыгнул вверх, упал на лицо: ни один мускул на этом лице не дрогнул, только расширились глаза. Лицо старой собаки – в нем было что-то беззащитное, оно тряслось, как студень, оно внушало отвращение.

Вот теперь бы можно – все спят, шаг, второй, вперед, укротить свое сердце, нащупать пальцами дряблое горло и – сжать, бешено, но с хладнокровной мыслью жать до конца... Пальцы Павла уже знают эту алчущую судорогу...

Почему я не сделал этого? – спрашивал Павел себя, очутившись в своей комнатушке. Зажег лампочку у изголовья, свалился на кушетку навзничь. Выпершая пружина давила бок. Возбуждение медленно замирало в тупом спокойствии разочарования; стук ходиков за стеной убаюкивал.

Убить этого человека! Когда-то эта мысль безраздельно владела Павлом. Он носил ее в себе как завет – совершенно логичный и ясный, как день: ведь этот человек виноват во всем! Такой безобидный на вид рот этого человека – щель во мрак его тела – издал тогда крик, заставивший ее покинуть дом. Может, он вовсе не хотел этого, кто знает? Может, он не сделал бы этого, если б в ту ночь в нем не взвыл страх, безумный страх живого существа перед гибелью. Ах, к чему рассуждать! Павел не осуществил своей мысли не потому, что в нем проснулось сострадание; эта мысль бледнела сама. Она приходила к нему лишь временами, когда он видел, как этот человек плетется на слабых ногах по скрипучим половицам галереи, или когда сталкивался с ним ночью лицом к лицу.

Впрочем, он окружен. Он не уйдет. Он знает об этом, и живет как в осаде, и его стерегут десятки прищуренных глаз, а его приветствия падают в пустоту. Он двигается, но он давно уже мертв.

Он не уйдет! Достаточно ночью взбежать этажом выше, приложиться глазом к замочной скважине, затаить дыхание – и можно наблюдать за ним, долго, со спокойной, созревшей ненавистью. Он ли это еще? Эта хилая тень, которую пугает любой шорох? Павел видел уже внутренним взором: однажды эта дверь распахнется, и люди ворвутся к нему, и среди них буду я. На шаг впереди всех! И все же есть что-то непостижимое в том, что он еще дышит, еще двигается; это ведь нелогично.

Павел встал, сжал лицо в ладонях. Взгляд его упал на циферблат ручных часов – он бросился к приемнику. Застанет еще известия из Лондона! Повернул рычажок – в приемнике тихонько запело, потом сквозь свист и треск прорвались четыре удара тимпана: ту-ду-ду-дум! Голоса с того берега, заглушенные шорохом далей, – Павел слушал их, прижавшись ухом к матерчатой шторке, он впитывал их в себя с жадным нетерпением, которое чувствовал прямо физически. Скорее же! Почему диктор так спокоен? Названия, названия, фронты – Павел выучил всю карту Европы, он видел ее перед глазами, ее горы и реки, театры военных действий странная география... И где-то в самом центре живет, дышит он, незаметный, бессильный... Концентрационные лагеря. Эти слова он слышал уже несколько раз, но не умел за ними ничего представить. Что это такое? Это смерть – и люди, загнанные за колючую проволоку, по которой проходит ток, и за этой проволокой – она, одна, одна... нет, это невозможно, это не может быть правдой. Там ли она? А где же еще ей быть? Вот почему не откликается – не может! Но она вернется, обязательно вернется, пусть исхудалая до кости, пусть обезображенная, с ужасом в глазах, и, может, я не узнаю ее с первого взгляда. Нет, узнаю, узнаю тебя!

Почему ты молчишь?

Павел закрыл глаза и резко выключил приемник.

– Посмотри, – сказал Павлу Прокоп.

Они сидели в чуланчике за антикварной лавчонкой. Тикали часы, пыль лежала на бухгалтерских книгах и на лице Прокопа. Узкое окно глядело на сумрачный староместский дворик с натюрмортом: тачка, мусорный бак, перекладина для выколачивания ковров.

– Моя страсть – старинная резьба...

Тонкие, сухие пальцы Прокопа любовно ласкали поверхность резной шкатулки.

– Похоже, что это конец восемнадцатого века, но может оказаться и подделкой. Случайная покупка – ту женщину отправили с транспортом... Надо содействовать тому, чтобы подобная красота оставалась в стране и не попадала им в руки. Тоже работа, хоть и незаметная и неэффектная.

Зачем он мне это рассказывает? – Павел шевельнулся, источенный червем старинный стул предостерегающе качнулся под ним. – Я ведь пришел не для того, чтоб глазеть на резьбу и фарфор... От пыли защекотало в носу, Павел не удержался – чихнул. И второй раз. Целый приступ чиханья, но Прокоп невозмутимо продолжал говорить. Редкостные часики с колонками из алебастра – примерно конец восемнадцатого века! Он передвинул стрелки – и сейчас же тоненькими колокольчиками часики затенькали знакомый менуэт; Прокоп вынул из ящика деревянного пухлого ангелочка, сдул с него пыль.

– Драгоценность! – произнес он, глядя на статуэтку влюбленными глазами восхищение очень красило его. – Чистая работа. Барокко. Оценит только знаток! Гляди! И к твоему сведению – эта не продается. По крайней мере теперь. Ни за что не продам ее за ничего не стоящие немецкие бумажки. И не уверен, продам ли вообще когда-нибудь. Время, в которое нам довелось жить, не настолько неизменно и надежно, да и вряд ли когда оно будет таковым! Это время, когда красота прозябает и гибнет, время эпигонства, серийной мебели, насекомообразного единообразия...

Прокоп уловил неподвижный взгляд Павла и замолчал, обхватив статуэтку. Потом стукнул себя пальцем по лбу, губы его дернулись в понимающей улыбке. Минутку! Он спрятал свою драгоценность, энергично прошагал в магазинчик, повернул ключ в двери, выходившей на староместскую улочку; возвращаясь, сбросил широкий плащ чернокнижника, сполоснул руки над раковиной в нише стены.

– Ты, возможно, недоумеваешь, почему я не удивлен твоим приходом?

Он сел на стул напротив Павла и, барабаня пальцами по доске стола, поощрительно улыбнулся гостю.

– Не удивлен, как видишь! Я знал, что ты придешь. – Он перевел глаза на окошко, выходящее во двор; сдавил виски пальцами, как будто с трудом выжимал из перегруженной памяти обстоятельства их последней встречи; в конце концов махнул рукой. – Чепуха. Я не представлял, что эта шутка с макулатурой так тебя обидит...

– Ну, это уж неважно, – пробормотал Павел.

– Tres bon     ,[33]33
      Очень хорошо (франц.).


[Закрыть]
забудем! Хочешь, приходи послезавтра. Обещаю – никто даже не улыбнется. В последний раз был довольно интересный спор об Унамуно. К тому же, – добавил он с легкой усмешкой, подозреваю, что твое присутствие будет приятно кое-кому...

– Это ты оставь! – с излишним раздражением оборвал его Павел. Выражение скрытности на иссушенном пылью лице побуждало его к откровенности. – Что мне там делать? Слушать стихи и грызть соленые палочки? Нет... Не думай, что я такая уж дубина. В иных обстоятельствах все это было бы мне даже интересно... Но не теперь! Не теперь. Не обижайся, но все это кажется мне таким...

– Что ж, договаривай, – вставая, сказал Прокоп. – Таким трусливым, да? Ненужным? Гм...

Он обошел вокруг умолкшего Павла и присел на краешек стола прямо напротив него.

– Сколько тебе лет?

– Какое это имеет значение?..

– Ну, все же, – протянул Прокоп с высоты своих двадцати пяти лет и фыркнул. – Да ты не хмурься. Понимаю. Приступ идеализма. Комплекс самопожертвования. Нет, погоди, дай мне теперь сказать, я ведь тебя не оскорбляю. Без правильного диагноза нет правильного лечения.

– Однако... Я вовсе не желаю ни от чего излечиваться... Выражение безнадежности в голосе Павла слегка озадачило Прокопа, а может быть, и растрогало немного. Во всяком случае, продолжал он уже без насмешки:

– Ну, хорошо, давай в открытую. Видимо, ты не совсем понял смысла этих... ну, скажем, заседаний. На твой вкус они, видно, недостаточно эффективны, но... Не кажется ли тебе, что сначала надо во всем разобраться? Да, ра-зо-браться! Уверяю тебя, это не так просто. Ведь мы живем в пустыне. В навозной куче. Посреди духовной целины. Более того, в сумасшедшем доме. Понять надо... а потом действовать!

– Да, но... – уже соглашаясь с ним, все же возразил Павел, – ведь за это время и война может кончиться...

Недоуменный взгляд Прокопа остановил его на полуслове.

– Ну и что же? – Прокоп примиряюще усмехнулся: взял нож для разрезания книг, рассек им воздух. – Вот так, что ли? Гм! Годится для деревенских парней в храмовый праздник. Кому ты этим поможешь? Визг слепых щенят... Они с этим здорово умеют справляться. Sancta simplicitas! Скажи, пожалуйста, что ты вообще понимаешь?

– Может быть, и ничего, – Павел постучал костяшками пальцев по спинке стула, – но я по крайней мере знаю, что люди умирают!

– И хочешь разделить их участь?

– Нет! Но не желаю безучастно смотреть на это! Пойми! Ведь это зло. Реальное. Я не сомневаюсь, что это зло...

– Колоссальное открытие! – не скрывая нетерпения, перебил его Прокоп. – А я-то не мог сообразить... – Он бросил нож на стол. – Ну, продолжай, надо же до чего-то договориться. Значит, ты думаешь схватить кинжал и – марш в поход против танков! Жест! Давид использовал в борьбе с Голиафом пращу и камни, и об этом пишут до сих пор – так?

Рука Павла повисла в растерянной пустоте – дальше была уже только печальная неудовлетворенность. Ощущение пут.

– Ага, начинаю понимать! – сказал Прокоп: он соскочил на пол и положил ладонь Павлу на плечо. – Просто ты пришел, чтоб убедиться, действительно ли... существуют те, «наверху». А вдруг! Так или нет?

Это было так. Павел резким движением стряхнул руку Прокопа; стиснув губы, он молчал. Жалел, что вообще переступил порог этой дыры.

– Ну, а если те, «наверху», действительно существуют? – сдерживая смех, напирал Прокоп, которого ничуть не смутила неприязненность Павла. – Что, если они и впрямь руководят борьбой? Не беспокойся, в них сейчас недостатка нет. В известном смысле их около семи миллионов. Не веришь? Послушай, ты отдаешь себе отчет в том, что борьба всегда идет не только против чего-то, но и за что-то? Не понимаешь? А ты как думал? Замолчат орудия, немцы уберутся, и у нас начнется мармеладная идиллия? А тебя нисколько не интересует, кто эти люди «наверху»? И как они себе представляют то, что будет потом? И чего они хотят?

– Не интересует. Если они, конечно, хоть что-нибудь делают. А не болтают.

– Ты больше ребенок, чем я ожидал, – серьезно осадил его Прокоп.

Он помолчал, обдумывая что-то, будто перебирал мысленно слова, которые следовало сказать; потом доверительно наклонился к Павлу, и голос его дружески смягчился:

– Оставим страсти, они для трактирных спорщиков. Смотри: я не имею никакого желания затрагивать твои чувства. Они и мне не чужды. Просто я знаю немного больше. Ты лист бумаги, на котором еще ничего не написано. Под словом «понять» я, конечно, подразумеваю слово «предвидеть»! В любом случае выигрывает тот, кто умеет предвидеть. Логично? Проверено на опыте истории. Предвидеть – значит быть подготовленным.

«Ну, а дальше что?» – спросил Павел прищуром глаз. Прокоп, похоже, понял немой вопрос – лениво усмехнулся, видно не решаясь на что-то. Вытащил из ящика стола помятый альбом, перелистал – в нем были эстампы. Показал их Павлу с восхищением ценителя красоты:

– Что скажешь? Прелесть, правда? Вот это... Павел глазом не моргнул только скользнул взглядом по листам и отвернулся. Прокоп разочарованно вздохнул.

– Кажется, ты еще не понял, что важно уже не то, что есть теперь, а то, что будет потом, – объяснил Прокоп со скукой в голосе.

– Я сейчас об этом не думаю.

– В том-то и дело!

– А что будет потом?

Прокоп пристально посмотрел на Павла.

– Я не пророк. Но у меня есть свои опасения. Потому что так просто дело не кончится. Понял? Ничего не будет кончено. Наоборот. Только тогда-то и начнется борьба, и это будет наша борьба. Моя. Для нее-то и надо вооружиться, потому что та борьба и будет решать судьбу всех ценностей, созданных человечеством за все время существования. К твоему сведению, – добавил он, сдвинув брови, – я ненавижу любительство. Во всем – в искусстве, в войне, вообще!

– Что ты хочешь этим сказать?

– А то, что борьбу с ними, – он ткнул пальцем по направлению к улице, – я совершенно спокойно предоставляю русским. И армиям западных союзников. В общем, солдатам. Немцы уже при последнем издыхании, и когда на Западе произойдет высадка... Но и это предоставим им, это их бизнес, не наш. Теперь это уже не вопрос веры – это знает каждый ребенок и, конечно, большинство немцев. Вот почему так называемое Сопротивление, каким его представляют себе некоторые люди с бараньими мозгами, вся эта нелегальщина, если хочешь знать мое мнение, просто романтическая глупость. Чистой воды любительство и халтура, за которые без всякой нужды платят многими жизнями; а вся-то цена ему – грош в базарный день. Школярство! Хорошо для тех, кто не хочет или попросту не умеет заглядывать вперед.

Два пристальных взгляда встретились, вперились друг в друга. То, к чему столь осмотрительно приближался Прокоп, постепенно вырисовывалось из его слов.

– Но ты не можешь так думать серьезно...

– Совершенно серьезно.

– Тогда... к чему эти бдения... эти лозунги... весь этот балаган... Я-то думал, что... Я думал...

– Я не отвечаю за то, что ты думал, – жестко перебил его Прокоп; волнение заиграло в его пальцах, на пергаментном лице и вдруг разразилось в словах, произнесенных сдавленным голосом: – Не хочется верить, что ты так безнадежно ограничен. Я предполагал – и все еще предполагаю, – что ты интеллигентный, образованный человек, воспринимающий жизнь реально, а не мальчик, которого швыряют из стороны в сторону возрастные эмоции. Уже теперь, – Прокоп постучал костяшкой пальца по столу, – уже теперь происходит отбор. Этого не избежать ни тебе, ни кому бы то ни было в нашей стране.

Он ходил кругами вокруг замершего Павла, и в нем вдруг стал явствен особый интерес к Павлу: этот интерес вынырнул из-под насмешливой и самоуверенной невозмутимости, к которой Павел уже привык, и подчинил себе все движения Прокопа. Он ткнул указательным пальцем в Павла.

– А чего, собственно, хочешь ты? Да ты и сам не знаешь! Нашему поколению не дано идиллий. Мы вползаем в апокалиптические времена, и я не строю себе никаких иллюзий, никаких! Разгромить немцев – это еще не решение. Нынче уже гораздо важнее, что будет после всего этого... Что? Мир, каким мы все его представляем. Не сомневаюсь, что и ты в своих розовых мечтах представляешь его таким, уверяю тебя, иначе я не стал бы с тобою возиться, – мир, в котором еще будет место для человечности, для интеллекта... для красоты, – или новое варварство, чуждое нам. Повторяю: чуждое нашей стране и, может быть, еще более страшное и могущественное, потому что более обоснованное идейно! – Он остыл: перевел дух, усмехнулся меланхолически, и в голосе его зазвучала грустная усталость. – Если б мог человек избирать эпоху, в которой он хотел бы жить... если бы! Тогда я не сидел бы тут с тобою. Нет, я не преувеличиваю, к сожалению! Вот почему – понимаешь теперь? – вот почему уже сейчас надо собирать воедино всех интеллигентных, порядочных людей, учиться понимать... другими словами – вооружаться, готовиться... Об одном прошу тебя – не поддавайся всем этим истрепанным панславистским лозунгам, выброшенным на потребу черни и тупоголовой толпы, всей этой болтовне о братьях-освободителях... Как видишь, я с тобой откровенен... Не воображай, что они спят! Блажен, кто верует... Они уже теперь сбиваются в кучу, чтоб захватить весла...

– Кто – они?

Озадаченный прямым вопросом. Прокоп замер на месте, оглянулся.

– Тебе особенно к лицу выражение грудного младенца.

Кошка за окном вспрыгнула на крышку мусорного бака, с царственным видом озирая грязный, покрытый сажей мир.

– Я серьезно.

– Как видно, ты считаешь мои опасения преувеличенными.

– Я считаю все это свинством, – сдавленным голосом проговорил Павел. – Ты меня не за того принял.

– Вижу. И кажется, напрасно говорил так открыто, – вздохнул Прокоп. Надеюсь, по крайней мере ты будешь держать язык за зубами. Я бы не советовал тебе звонить.

Павел усмехнулся с отвращением:

– Да и не о чем...

Собеседник его уже успел натянуть привычную маску надменного спокойствия. Дурачок, ты меня не можешь оскорбить, – явственно говорило пергаментное лицо. С нарочитой небрежностью Прокоп стал перебирать бумаги на столе, давая понять, что считает аудиенцию оконченной.

– Не понимаю, впрочем, зачем ты вообще дал себе труд приходить сюда, сказал он, не поднимая головы.

Павел, шедший к двери, обернулся:

– Я тоже.

Взялся за ручку двери – она была заперта изнутри. К чему? Павел повернул ключ, вырвался на улицу и так хлопнул дверью, что задребезжали стекла.

Куда теперь? К ребятам? Поговорить бы с кем, выложить все, что на душе... Да кому? Гонзе? Этот еще ближе других, хотя и он...

Нет, этого словами не выразишь.

Павел перевернулся на бок, вперил глаза в раскаленную проволоку лампочки; вокруг наслаивалась тишина. Горы тишины! Ее можно было трогать руками. Почему она молчит? Ведь дышала здесь, смеялась, телом своим касалась его – и вот уже лицо ее в нем расплывается, даже не слышит он ее далекий голос, потому что время – самая страшная даль. Почему она не откликается больше?

На ходу Павел потушил лампу – и настала тьма, в ней он сбежал по гулкой лестнице – сырость подъезда, дверь, широкая, тяжелая дверь, через которую тогда вошла она, и вот улица с шорохом дождя. Павел глубоко вдыхал влажный воздух, подставил дождю лицо, капли нежно постукивали по его векам, он слизывал капли языком с губ.

Бежать от себя – в этом было неожиданное облегчение; Павел без цели бежал по улицам, и только будка телефона-автомата, вдруг выступившая перед ним из промозглой темноты, остановила его бег.

Огонек спички метался по густым строчкам телефонной книги. Павел долго прижимался ухом к холодной трубке – никто не отвечал. Еще раз! И когда уж хотел повесить, услышал сквозь писк и потрескивание далекое, едва различимое «алло!».

– ...Вы слышите меня, Моника?.. Нет, нет, ничего не случилось, не пугайтесь, я не хотел вас отрывать, я только...

– ...приходите... Нет, что вы, не помешаете, я ждала вашего звонка, честное слово! Все равно не могу спать. Я буду ждать вас в подъезде, давайте скорее...

XIV

Эта ночная смена началась, как любая иная, и ничто не предвещало, что она не изгладится из памяти. В половине седьмого провыла сирена, и двенадцатичасовая вечность развернулась как скучный ковер, по которому топать и топать вплоть до мутного рассвета.

Гонза пробежал глазами свою карточку у контрольных часов: ага, приход отмечен в четыре! Чудесно. Оглянулся; мастер Даламанек склонился над своим столиком с бумагами; он, несомненно, знает обо всех этих проделках, но у него другие заботы. Ведь завтра четверг, день, когда немецкое руководство и свирепый божок Каутце созывают на совещание начальников цехов и мастеров. Тоже мне совещание! Кто там советуется? Сгоняют, как собак, в кучу и грозят тюрьмой! «Империя, – твердит каждый раз Каутце, – не собирается больше терпеть безобразие, которое тут творится, в то время как она ведет титаническую борьбу!» Ничего, пока он только глотку дерет, дело не так плохо. Кое-что можно свалить на катастрофически скверное снабжение – вражеские налеты все чаще нарушают доставку, – кое-что на чудовищную аварийность, без конца все перемещают, переставляют, дня не проходит без происшествий! Бардак, не завод! Саботаж! Это слово растет, щекочет спину сотнями паучьих ножек. И чем все это кончится, господи боже мой?

«Малявка» Густик корчился на стуле между железными шкафчиками в гардеробной, кулаками месил свой живот. Видно, съел какую-нибудь тухлятину.

– Б......я жизнь, – кряхтел он в перерывах между приступами боли. – Лучше подохнуть, чем вот так... Папенька с маменькой позабавлялись пять минут, а ты теперь мучайся, как собака!

– Факт, сплошное дерьмо, – мужественно поддакнул Богоуш.

– Не говори грубостей! – прикрикнул на него Пепек, натягивая рабочие брюки. – В ад попадешь! – добавил он, многозначительно кивая в сторону Архика.

Когда тот скромно удалился из гардеробной, Пепек созвал ребят в кучку.

– Андела поклялась, что после полуночи в малярке распробует нашего небесного женишка...

И он захихикал, представляя, как этот святоша падет в объятия многоопытной шлюхи из фюзеляжного.

– Сомневаюсь, – сказал Леош, чтоб раззадорить Пепека.

– На что спорим? Она с него штаны стащит, не успеет он аминь сказать! Она его уж надкусила. Вчера я слыхал, как она ему пела: мол, тягостна ей эта грешная жизнь, и ужасно ей страшно, что в пекле так жарко... Даже слезки цедила! Слыхали бы вы, как он ее на путь праведный наставлял да звонил об этом самом милосердии... Нет, он уж с головой увяз, так и трясется. А кто при нем что вякнет, тот подлец...

Пришел Пишкот и, как всегда, внес с собою приятное оживление.

– Ну, как Попрыгунчик, Пишкот?

– Вчера, как гнались за ним, перескочил через Влтаву и трамвай сковырнул. Пятый номер.

Милан нахлобучил на голову свою знаменитую шляпу с пробитыми полями и, не сводя глаз с Бациллы, который тихонько жевал у своего шкафчика хлеб с маслом, поддержал рассказ.

– Слыхать, он теперь все на жирных нападает, – убежденно проговорил он. На твоем месте, Бацилла, я бы не вылезал ночью на улицу. Отвали-ка! – И он, не ожидая разрешения, отломил кусок от бутерброда Бациллы, который тот ел, и затолкал себе в рот.

– Очень важно, – коварно заметил Леош, – на чьей стороне будет Попрыгунчик, когда разразится твоя революция, Милан.

– Дурак!

Гонза подошел к Пишкоту:

– Курнуть нету? Верну, когда паек выдадут.

Пишкот сокрушенно почесал в лохматой голове.

– Нету, дружище. Вчера, вишь, дождем мою лавочку залило. Известно было, что Пишкот не стесняется нагнуться за самым крошечным, хотя бы даже и затоптанным окурком; он называл это «ловить тигров». Окурки он прятал в жестяную коробку из-под боснийского табака, чтоб они пропитались запахом, и свертывал из них цигарки или «фаустпатроны».

– Впрочем, лично я эту проблему решил, – продолжал он, двигая бровями, только это не для неженок.

Пошарив в глубине своего шкафчика, он подал Гонзе цигарку, подозрительно шелестевшую в пальцах.

– Подохнуть можно! Солома или похоронный венок?

Гонза закашлялся после первой же затяжки, слезы брызнули у него из глаз, но он не сразу сдался.

– Травка от ревматизма. Марки «Лесняк»! – Пишкот имитировал голос диктора из кинорекламы. – Не забудьте! «Лесняк! Легкий, нежно ароматический! – Он шутовски ухмыльнулся. – Черт побери, не может же это вредить здоровью, раз в аптеке куплено, а? Мой фатер выращивает самосад в цветочном горшке, по-моему, он никогда не вырастет. Вчера папахен срезал стебелек, на нем еще и листочков-то не было, и высушил в духовке. Ему-то нипочем это зелье, но обыкновенного человека от одной затяжки пронзает насквозь, до пяток, и он сейчас же в слезы, как на похоронах...

– Ладно, заткнись... – Гонза погасил цигарку, сжав ее пальцами, но не бросил, сунул в карман. Рукой разогнал вонючий дым перед носом.

Пишкот обиженно завертел головой.

– Больно ты нежный. Когда глотка притерпится – не стесняйся, у меня целый ящик припасен на тот случай, если людишки откроют эту травку в аптеках. Марка «Лесняк», помни!

Мелихара Гонза застал под стапелем; тот привертывал шланг к крану воздухоподачи, мурлыча единственную свою песенку. Привернув, нажал на спуск, но молоток молчал. Молчали все молотки; рабочие, сунув руки в карманы, слонялись между стапелей, чесали языки, в то время как Даламанек в панике бегал по своему участку – только полы халата развевались – и призывал всех образумиться.

– В чем дело?

– Воздуха нет. Раньше полуночи разрыва не найдут. Это уже второй раз за неделю; а вчера для разнообразия на полсмены вышла из строя электростанция: Каутце гонял ремонтников как бешеный, орал и грозил гестапо, пока не была обнаружена причина аварии. Саботаж!

Гонза, нахмурив лоб, наклонился к Мелихару:

– Похоже, будто кто нарочно...

Глазки, всаженные глубоко в подушечки лица, строго обожгли его.

– Насчет этого, гимназистик, спрашивайте у Каутце...

Гонза оскорбленно поплелся прочь. В проходе между стапелями Даламанек возбужденно спорил с рабочими.

– А в чем дело-то? – развязно громыхал Гиян. – Над нами не каплет... Пускай герр Каутце пошлет сюда веркшуца потолще, мы ему шланг к заднице привернем...

Слова его утонули в хохоте, Даламанек убежал, как побитый. Восемь часов! К шкафчикам за стапелями пришел Леош, оторвавшись от своей картотеки: с несчастным видом он встряхивал птичьей головой.

– Надвигается погром, ребята, – вещал он. – Десять тысяч сверл и две тысячи лампочек! Поджечь, что ли, все? Если ревизия – мне не выкрутиться, а эта свинья Канька опять вино хлещет и на скрипочке пиликает. О дева Мария! «Мы еще насладимся жизнью, – толкует он своей команде, – прежде чем нас повесят за причинное место». Нет, это блюдо о перцем, здорово глотку щиплет...

– А кто в проходной?

– Гляди в оба, – поднял голову Пишкот, ковырявший ножом кусок дерева. Там нынче Заячья Губа сидит. Обер-свинья! В понедельник лазил по сумкам, даже баб проверял. Куча штрафов. Янечека-грузчика подкузьмил.

Предполагалось как нечто совершенно естественное, что Пишкот знает все, что происходит на заводе. Он был ходячее телеграфное агентство.

– А что Янечек сделал?

– Воровал на пару с одним из склада, а Заячья Губа возьми да залезь к нему в шкафчик. Держать такие вещи в своем шкафчике – голое любительство. Верно? А вообще-то он только помогал другому. По дружбе. Ну, сначала сцапали этого другого да в живодерне все из него и выколотили. Воровать тоже уметь надо.

Бацилла в ужасе хлопал глазами:

– А что он теперь?

– Если его пошлют на отдых в Градиштский лагерь – пусть благодарит господа бога. Там хоть со свету не сживают.

Мимо группки, в которой царствовал Пепек, шмыгали девчата из «Девина». Сортировка их с детальной оценкой, с выставлением отметок относилась к излюбленным развлечениям Пепека и его прихвостней в ночные скучные часы. Власта больно дорожится. Чепуха! У нее какой-то хахаль с контроля. Вранье? Спроси ребят с выдачи. А новенькая – форменная двойка. Сам взгляни! Сзади-то ничего нет!

Прошла мимо тихая парочка влюбленных, их называли «Еничек и Марженка»     ;[34]34
      Персонажи чешских детских сказок.


[Закрыть]
они всегда держались за руки и преданно смотрели в глаза друг другу. Счастье робко озаряло их некрасивые лица. Дети, заблудившиеся в дремучем лесу... Грубость, царившая кругом, казалось, их не достигала – они видели и слышали только друг друга. Еничек и Марженка, где ваша пряничная избушка? – всякий раз думал Гонза, увидев их, и вид этой парочки действовал на него успокоительно. Незамеченные, они выскользнули во двор.

Девять часов, а молотки все молчат, снаружи в цех доносятся крики, топот сапог; в уголке за ящиками шлепают картами.

– Ба, да к нам гости! – оживленно закричал Пепек. – Кипятите кофеек, мальчики! Анделушка, я вот он! Мы дохнем от тоски, жемчужинка моя...

Местная богиня секса приближалась вальяжной походкой. Она вся расцветала под мужскими взглядами. Пепек хотел было схватить ее, но она шлепнула его по руке, ничуть не обидевшись.

– Отзынь! – Андела оскалила острые зубки, улыбнувшись дразнящей улыбкой, и огляделась, словно выискивая жертву.

– Пепек доверительно наклонился к ней:

– Если ищешь святошу, так он вон там, за четвертым стапелем, зубрит в обратном порядке семь смертных грехов, а сам трясется – очень уж ему хочется совершить первородный грех.

– Не квакай!

Наконец Андела нашла того, кого искала. Это был Капела; он сидел на перевернутом ящике, сложив руки на острых коленях, и с мирным достоинством глядел в пространство. Через плечо его был перекинут нарядный, ручной работы шарф, и выглядел Капела необычайно благородно.

– Эй, Капела! – заорал Пепек. – К тебе клиент пришел! Ну-ка предскажи ей какого-нибудь двухметрового – обычного-то ей мало... Эти слова ввергли девицу в непривычное смущение:

– Не слушайте его, пан Капела! Дурак он. Найдется у вас для меня минутка?

Художник осчастливил Анделу приветливой улыбкой.

– Конечно. С удовольствием, барышня...

Он поклонился со старомодной галантностью и повел ее в сторонку, не спеша, не роняя достоинства. Всем было известно, что к многочисленным талантам и знаниям Капелы относится и искусство графологии; так он, нимало о том не заботясь, всегда бескорыстно приветливый, сделался предсказателем судеб для многих женщин и девушек. Он умел молчать, как могила, но популярность его росла не только по этой причине; будущее, которое он раскрывал в своих предсказаниях, таинственных и невнятных и потому возбуждавших доверие, было как сладкий пирог, обильно утыканный изюмом. Сам бедный и незначительный Капела щедро дарил обещания, выслушивал своих клиенток, понимал их и отпускал грехи, как добрый боженька.

Десять. Гонза увидел, как Мелихар машет ему рукой от двери. Понял – зовет в столовку. Обычно он чувствовал себя слегка польщенным таким приглашением, но сегодня еще не переварил злость на Мелихара.

В темноте двора он узнал его по очертаниям спины и по медвежьей походке, присоединился к нему, но упрямо молчал. Так и шагали они рядом мимо моторного цеха – Мелихар на две головы выше, – и теплый ветер ощупывал им лица. Гонза начал было насвистывать, но бросил, услыхав воркотню спутника.

– Ну, в чем дело, молодой? Язык отнялся?

Гонза неохотно бросил:

– А что?

– Что опять не по вас?

Гонза поколебался, подыскивая слова.

– Ладно, скажу. Работаю я с вами уже не первый месяц, вот и досадно, что вы все мне не доверяете. Я, знаете, не предатель.

Прошел мимо веркшуц с овчаркой на коротком поводке.

– Глупости, – сердито сказал Мелихар, когда веркшуц скрылся. – Не так все это. Только и у нас есть кое-какой опыт по части болтовни, так-то, молодой.

Гонза упрямо не отвечал, и потому Мелихар через некоторое время сам заговорил:

– Вот что я вам скажу: видал я тут много таких, что выхвалялись бог весть как, а язык развязывали после первой же затрещины. По-моему, кто больше задается, тот раньше в штаны накладывает и выбалтывает, чего и не знает. Оно ведь совсем другое дело, когда тебе вывеску разобьют. Не хотел бы я это испытать. А вам приходилось? Разве что от папаши, а?

– Нет, не приходилось, – буркнул Гонза.

– Ну вот, – удовлетворенно вздохнул Мелихар. – А мне приходилось. Не сейчас, до войны еще. Да ничего особенного. Работал я тогда в бродячем цирке рабочим, лавочка называлась «Диана»... Надо же было где-то работать, клепальщиков всюду как собак нерезаных, на завод-то не попасть... Был в том цирке эдакий плюгавенький хлюстик, очень уж он ко мне придирался – со мной это часто бывает, всякие недоноски на меня зуб точат. Мне бы его разок двинуть, небось в мостовую по плечи вошел бы! Не так-то это просто, молодой, когда бьют взрослого мужика, да еще отца девчонки. Дело не в боли, а странно как-то... Выдрали тебя, будто уличного мальчишку, думаешь потом, только что штаны не спустили да девчонку не позвали; смотри, мол, как отца дерут. Тьфу! Ну, арестуйте, согласен – только не это!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю