Текст книги "Хромой Орфей"
Автор книги: Ян Отченашек
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 40 (всего у книги 45 страниц)
В воздухе замелькали снежинки, они опускались ей на волосы, таяли на лбу. Вдали по мосту бежал трамвай, словно толкая перед собой тусклый конус света.
– Не сердитесь на меня за то, что я вам сейчас скажу. Может, это и напрасно, но вы поймете, что в наше время... И то, что я сообщу вам, никому не рассказывайте. Уверяю вас, что это все равно не поможет.
Бланка почувствовала себя обиженной, хотя все еще не знала, что он имеет в виду.
– Это вы так обо мне думаете? Я не доносчица.
– Я мало знаю вас, приходится быть осторожным.
Бланка нетерпеливо переступила с ноги на ногу. Паузы, которые он делал, раздражали ее. Она подняла взгляд и спросила напрямик:
– О чем, собственно, будет разговор?
– Тише, пожалуйста, – сказал он и добавил: – О Зденеке.
Он совсем невыразительно произнес это имя, но она почувствовала, что он волнуется и не может подавить свое волнение. Опять наступила пауза.
– А что с ним? – испуганно спросила она. – Вы что-нибудь знаете?
– Кое-что знаю. Но прежде скажите, что знаете о нем вы.
– Мало. В общем почти ничего. Только то, что он жив. И все еще ждет суда. Вся надежда на то, что война кончится раньше, чем его будут судить, тогда он уцелеет. Больше я ничего не знаю. А вы?
Незнакомец стоял перед ней странно неподвижный и скупой на слова, кашлял и смущенно запинался. Бланку раздражало, что он задает ей вопросы, вместо того чтобы отвечать.
– А получаете вы от него какие-нибудь вести? Я имею в виду письма.
– Нет, писем нет. Это невозможно, ему не разрешают писать. Только устно. А... а откуда вы знаете?
Она заметила, что он отвернулся, с минуту смотрел в темень над водой и молчал. Видимо, он в чем-то колебался, но потом сказал спокойно и даже как-то между прочим:
– Мы знаем, кто передает вам эти сообщения. – И еще тише и без выражения назвал имя.
От изумления у Бланки перехватило дыхание.
– Да, он. Ну и что же? – наконец прошептала она, но тотчас ощетинилась и на минуту потеряла самообладание. – Для этого вы пришли? Чтобы сказать мне это? Ведь я вас не знаю! Кто вы такой? И кто это мы? «Мы знаем»?
– Успокойтесь, – сказал он и взял ее за руку. В этом прикосновении не было ничего подозрительного, и она не воспротивилась. – Мы не враги Зденека.
– Ладно, допустим, я вам верю, но при чем здесь... Ах да, понимаю. Вы хотите пристыдить меня? Бог мой... Думаете, что я потаскушка, которая путается с немцем за шубку или за сигареты? Так? Уверяю вас, все, что я делаю, – все, все! – это только ради Зденека. Для того, чтобы он уцелел. И я буду продолжать, думайте обо мне что хотите! Мне на все это наплевать! Поняли?
Она захлебнулась слезами и закусила губы.
– Никто не подозревает вас в чем-то дурном, – прервал он ее встревоженным тоном. По-видимому, она повергла его в еще большее смущение. – Только в некотором легкомыслии... Впрочем, в ваши годы...
– Какое вам дело до моих лет? – прервала она его с мучительным нетерпением. – Могу я что-нибудь сделать для Зденека? Как-нибудь ему помочь? Скажите мне – и я все сделаю! Нужно вам что-нибудь выведать или... может быть, я должна... Да говорите же, ради бога!
– Нет, ничего, ровно ничего. Это не в ваших силах. И пожалуйста, говорите тише.
Она ничего не понимала.
– Зачем же вы меня вызвали?
– Надо было поговорить. Может быть, это уже бесполезно, но все-таки... имеет смысл знать правду, какой бы она ни была. Как вы думаете?
Бланка не понимала, к чему он клонит. Ей казалось, что незнакомец с величайшим усилием выдавливает из себя слова, что он охотно повернулся бы и ушел, скрылся в потемках. Он запинался, как ученик, вызванный к доске, и не знал, что делать с ее рукой, которую держал в своей. Это тронуло Бланку и побудило ее помочь ему.
– Вы знаете Зденека? Вы, вероятно, были вместе с ним? Говорите же, я не отпущу вас, пока вы мне все не расскажете. Видели вы его?
– Нас вместе допрашивали. В один и тот же день.
– Когда? Когда это было?
– Год назад. В начале февраля.
– А с тех пор?
– Не видел.
Он опять отвернулся, замолчал и хрипло покашливал.
«Не видел...»
И тогда в тишине, в пустой и зыбкой тишине, наступившей за его последними словами, – даже ветер перестал дуть, словно по сигналу режиссера, – в душе Бланки шевельнулась догадка, еще смутная, безотчетная, подобная удару в незащищенное место, подобная ослепительной вспышке, от которой захватывает дыхание. Нет, нет, кричал в ней инстинкт самосохранения, нет, нет, пусть он не говорит, пусть молчит, пускай уйдет отсюда. Нет!..
Она услышала свой, но какой-то чужой голос:
– Что со Зденеком? – Это сказал в ней кто-то другой. Кто-то, идя ва-банк, напрямик задал этот вопрос.
И тогда незнакомец взял ее за плечи, и руки его дрогнули, а ей страшно хотелось сбросить эти руки, вырваться из них, пока еще есть время, отогнать нечто, что надвигалось. Нет, что это он говорит? – я не хочу!
– Будьте мужественны...
«Нет, нет, я не хочу быть мужественной!» – молча кричало все ее существо.
– Он умер. Уже давно...
Непроглядная тьма. Даже не больно. В первый момент Бланка ничего не чувствовала. Почти ничего. Это оказалось необычайно просто – всего два слова. Бланка почувствовала, что на нижней губе у нее прилипла одинокая снежинка, и слизнула ее языком.
– Это невозможно, – возразила она чужим голосом.
Она была потрясена. Овладей же собой, начинается второе действие, занавес, тихо шелестя, поднялся до колосников, а ты ошеломленно стоишь и качаешь головой, как капризный ребенок, ты совсем не подготовлена к выступлению... Всю жизнь тебя преследует сон, что кто-то вытолкнул тебя полуодетой на сцену, ты не помнишь ни словечка из роли, ты совершенно беспомощна и в страхе ждешь, когда же тишина в зале взорвется криками и тебя освищут... и вдруг, слава богу, просыпаешься, уже утро, скверное, но настоящее утро, и тебе пора на завод...
– Невозможно!
Зачем вы мне это говорите? Ведь я сплю с ним, понимаете?.. Я сплю с ним ради того, чтобы... Я-то ведь знаю зачем, знаю что... С какой бы стати я с ним спала, если бы... И вдруг ее прорвало:
– Нет, нет! Вы лжете! Собственно, кто вы такой? Могильщик?
Он осторожно закрыл ей рот рукой, она металась под ней, пока не утихла. Он лжет, это не может быть правдой! Он лжет, чтобы сбить ее с толку, чтобы она уступила. Ей захотелось смеяться: это же смешно! Но слезы не приходили. Что же происходит? Она идет, и рука чужого человека, лица которого она не видит, обняла ее за плечо и ведет неведомо куда, неважно куда, и этот человек говорит, говорит, говорит...
– Я не могу сказать вам всего... Только то, что нужно знать вам... Его убили сразу, на допросе... Он вел себя смело, кинулся на одного из них... Я как раз был при этом... Зденек был сильный человек... и, может быть, слишком вспыльчивый... Они ничего не добились от него, ровно ничего... потому, наверно, все мы и уцелели... Он понимал, что его ждет, знал, что у него нет надежды...
Ясно, с мучительной отчетливостью она слышала стук каблуков по бетонной дорожке меж ободранных кустов, медленные шаги, какими идут за гробом – раз, два! – необычное погребение без венков и серебряных лент, без гнусавого пенья наемных певчих, без слез... Она идет одна с незнакомым человеком за невидимым гробом, идет с ним, а он, покашливая, говорит, и от этого можно сойти с ума, его слова падают на гроб подобно комьям земли, подобно кускам вязкой глины...
Нет, нет, он лжет!
– ...они не сообщили вам потому, что он жил под чужим именем, да и вообще они часто не утруждают себя такими вещами. А позднее уже была причина не говорить вам, вы сами понимаете... И вы должны знать, что тот, кто передавал вам вести от брата... тот, кто обманул вас, был там. Он самый худший из них... интеллигентный зверь... От нас он не уйдет, если только будет жить на нашей земле... Поняли?..
...Трамвай куда-то увозит Бланку, вздрагивая на рельсах, а она стоит на пустой площадке, вцепившись пальцами в медный поручень, и глядит в темноту улиц.
– Уж не плачете ли вы, барышня? – произносит за ее спиной хрипловатый голос. Бланка оборачивается. Глаза кондуктора за стеклами очков сочувственно глядят на нее. – Кто-нибудь близкий умер?
Бланка кивнула.
– Да.
В нише подъезда она раскрывает сумочку: ключ, где же ключ? Потом медленно поднимается по темной лестнице, ежась от холода. Она еще владеет собой, она идет и идет, не понимая и не веря, зажигает свет, с трудом доходит до кресла, сваливается как подкошенная, сидит в промокшем пальто, стучит зубами и глядит в пустоту, не замечая времени, не находя слез. Она разглядывает ногти, заводит часы, проводит рукой по мокрым волосам, потом обводит взглядом стену, останавливается на портрете над кроватью, и только тогда у нее вырывается крик.
Зденек, безмолвно произносит она, не зная, что делать дальше, и ей хочется умереть.
То же выражение лица и строго сжатые губы – нельзя себе представить... Нет, сестренка, нет, испытующе глядя на нее, говорит Зденек, и ей кажется, что он совсем незаметно улыбается. Не строй себе иллюзий! И не плачь!.. Это я тебе говорю, Зденек... Я понимаю, но все равно плакать не надо. Ведь ты еще не доиграла спектакль. Не я один погиб, верно? Война, девочка!.. Я знаю, я понимаю, Зденек, я хотела... Я только боюсь, что теперь ничего уже нельзя исправить. Весь мир – это обман, беспощадность и кровь, жестокие случайности и бесцельные смерти. Я боюсь этого мира, не верю ему, не верю и в то, что будет потом, не хочу всего этого видеть, понимаешь, Зденек? Не хочу! Я совершила непростительное преступление – отважилась быть счастливой в этом мире и была счастлива... Знал бы ты, как я его любила!.. Ты маленькая дурочка, другого мира нет, выбирать не из чего, приходится жить в этом, потому-то и нужно переделывать его. Как следует, понимаешь? Ради этого стоит жить, а иногда, если нет другого выхода, то и умереть. Вытри слезы и держись, хоть это и трудно!
Бланка встала, в ней притаилась тишина, она носила ее в себе, ходя по комнате. Потом остановилась перед зеркалом: блестящая поверхность отразила чьи-то знакомые черты. Это я? Да, это ты! Она испуганно отвернулась, и взгляд ее упал на письмо, лежащее на столе, письмо, написанное острым уверенным почерком.
Бланка вцепилась себе в волосы, в ней вспыхнула отчаянная потребность в боли.
Занавес! Нет, нет, еще не конец – пьеса, которую никто не написал, должна быть доиграна, должна!
XI
– Похоже, что их не поймали, – сказал Павел во время беглой встречи с Гонзой. – Иначе бы немцы так не бесились. Ты ничего не знаешь? Я тоже нет.
Жить приходилось все время настороже, сторониться и придерживать язык, как только поблизости появлялось незнакомое лицо. Жестокие допросы в живодерке на третий день уже не были так ужасающе непрерывны, но все еще продолжались. Искали связь между двумя беглецами и другими «преступными элементами» на заводе. Гестаповцы предполагали, что отчаянная выходка молодых беглецов организована мощным и разветвленным подпольем. С рвением охотничьих псов они устремлялись по любому, самому незначительному следу. Неизменно терпя неудачу, они наугад устраивали облавы в цехах. Допросили почти всех, кто работал вместе с беглецами. В живодерке поочередно побывали несколько рабочих с участка мастера Даламанека – сам Даламанек, Пипин Короткий, Богоуш и набожный Архик. Никто из них, конечно, ничего не знал, и водопад грозных вопросов обрушивался впустую. По роковой случайности был допрошен и Бацилла. Когда Гонза увидел, как Бацилла, еле волоча ноги, тащится за веркшуцем, у него захолонуло сердце. К счастью, все, по-видимому, обошлось благополучно – по крайней мере так казалось. Неподдельный страх в глазах Бациллы вызвал у следователя презрительную жалость. Да и самый вид толстячка, его добродушная беспомощность рассеивали подозрение. Один из гестаповцев, говорят, шутливо ткнул пальцем в мягкий животик Бациллы и, чтобы потешить усталых коллег, прикрикнул на него по-немецки:
– Ну говори, жирная свинья! Говори, не то я выдавлю у тебя младенца из брюха!
Допрос походил на комическую интермедию в серьезном спектакле. Впрочем, сам Бацилла не очень-то развлекался среди этих ржавших головорезов. Через два часа он вернулся в фюзеляжный цех -лицо у него было обмякшее – и почти тотчас же заспешил в клозет; в течение трех последующих дней из него нельзя было выжать и словечка.
Weiter machen! Пыль, казалось, оседала; непонятно как, но все идет своим чередом, хотя действует уже не сила, а нелепый закон инерции – невероятный закон тяготения приближает крах. По ту сторону шоссе с показным усердием мало уже кто из немцев во все это верит – строится новый корпус завода, словно война продлится еще годы. Между тем русские уже в Бескидах. А люди прибывают, путаются друг у друга под ногами, ругаются, делают вид, что работают – не все, конечно, – филонят, крадут, отбивают на контрольных часах сотни липовых сверхурочных, чтобы получить глоток водки, пачку сигарет, кубик маргарина, кусочек жесткой колбасы в бумажной шкурке; в унылом сумраке позднего утра и раннего вечера загнанные автобусы привозят сотни сонных и голодных людей. Больше! Еще больше рабочей силы – таков лозунг дня. В рабочей столовой стоит сложная смесь запахов лукового соуса, пота, кислой капусты, затхлой одежды, скверных суррогатов табака и еще чего-то неопределенного – вонь всесильная, неизменная, неистребимая, универсальная. Только вдохнешь ее, и уже мутит. Плакаты, громкоговорители. Трескучие марши перед началом смены. Чешский рабочий! Не прельщайся лживыми обещаниями врагов Новой Европы, они пытаются нарушить покой твой и твоей семьи! Протекторат – остров покоя и мирного труда ради будущего! Оружие героического немецкого солдата защищает и твой дом! Не прислушивайся к провокаторам и темным элементам, которые пытаются сорвать ваш труд! Несмотря на неоднократные предупреждения, преступники снова попытались... Каждая такая попытка будет подавлена с должной строгостью... Обещания. Подкуп. Ничего нового.
На заводе с виду спокойно, производство кое-как движется, но подо всем этим прочно царит хаос. Движение это, попросту говоря, конвульсии тела в последней агонии. Смрад разложения уже повис в воздухе. С каждым вдохом заглатываешь эту фантастическую смесь, которую даже нельзя выразить формулой! Ненависть, страх, отвращение, хроническая усталость, ярость, слежка, жестокий, но незримый бой... Упорство. Карьеризм и безмерная самоотверженность. Малодушие и выжидание. Взрывы, саботаж. Страх.
– Тошно! – сказал Павел. – Ты слышал?
Он чиркнул спичкой, и короткая вспышка осветила косую морщинку на его лбу... Гм... Гонза прислонился к дощатой стене и не торопился отвечать. Да и к чему? В принципе он, видимо, прав. Скорей всего Гонза знал, на что намекает Павел и что снова взволновало его. Впрочем, этого можно было ожидать – такова действительность.
– Да.
В фюзеляжном цехе к отчаянно смелому поступку двух беглецов отнеслись по-разному. Правда, большинство одобрило поступок: люди были довольны. Больше того, они радовались. Это было видно по лицам, хотя о побеге говорили только шепотом и со скупой односложностью.
Некоторые молчали и пожимали плечами: завод кишмя кишит тайными осведомителями, достаточно неосторожного слова, чтобы влипнуть. Ш-ш-ш! Надо знать, кто твой собеседник. Неумеренно громогласная радость может обернуться провокацией.
Но были и такие, кто ворчал: «Дурацкая затея! У меня свои заботы, до этаких глупостей мне нет дела. Мальчишество. Теперь-то!»
Чего ж удивляться? Эти мещане – добропорядочные работяги, которые ничего не видят дальше своих обнесенных заборами садиков, пролетарии, которые могут потерять нечто большее, чем оковы, – ах, Милан, Милан! – владельцы жалких домишек и убогих наделов – одним задом, пожалуй, можно накрыть такое землевладение, скопидомы и ремесленники без собственной мастерской, разорившиеся кустари в рабочей спецовке – эти готовы были клясть все, что угрожает их спокойствию. Находятся и такие, которые просто не понимают, почему бы им отказываться от путевок на отдых, которые выдавались во время «благотворительной» кампании в память Гейдриха. А есть шкурники, до того завороженные суммой на выплатном листке, что не гнушаются выжимать все силы из своих подручных. И все-таки разбирайся в них – это еще не предатели, не доносчики, просто жалкие себялюбцы. Отупевшие люди. Глупцы, вроде Лисака или старого Марейды, всю жизнь маявшегося на тяжелой работе. «Вот увидите, не миновать теперь беды, – скулит он. – Кто знает, что сделают за это с нами?» «Неохота мне окопы рыть», – вторит ему другой. «Чего доброго, отнимут у нас добавочные пайки и курево, – вставляет Зейда. – И все из-за двух дураков! Ну их к черту!»
Нет, их не так уж много, но они есть. И они порождение той противоестественной действительности, в которой мы живем.
Все это Гонза высказал Павлу, чувствуя бесцельность своих слов: он наперед знал, каков будет ответ. Как давно они не были вместе? Чего только не произошло за это время! Войты уже здесь нет. Милана тоже, остались только двое. Вернее, один. А Бацилла? Гонза не заводил разговора об «Орфее», опасался даже произнести вслух это слово, которое сам когда-то придумал. Все это в прошлом, и сейчас здесь беседуют два совершенно частных лица.
Опасения Зейды оказались преувеличенными: немцы не лишили рабочих добавочного пайка, ведь нужно было, чтобы производство не останавливалось. И перед началом смены, когда выдавали ром и сигареты, Гонза очутился в очереди вместе с Павлом.
– Закурим, что ли?
В клозете было полно народу, привычное место на калориферах парового отопления занято.
– Пойдем на воздух!
– Ну что ж, пойдем.
Пронизывающий ветер прогнал их со двора. В потемках, пахнувших сыростью и угольной пылью, они прошли куда-то в конец завода, пересекли колею заводской ветки и укрылись под стеной крайнего здания – здесь не было ветра, но мороз все равно кусал за пальцы.
Они глядели в темноту. За колючей оградой, в нескольких метрах от них, на путях станции, покачивались в ритме ходьбы синие огоньки фонарей. Там было необычное оживление: суматошно заливались свистки, звякали буфера, пыхтел маневровый паровоз, рассыпая снопы искр.
На последней колее, сразу же за забором, стоял длинный состав, отсюда были видны контуры больших товарных вагонов.
– Пригнали сегодня вечером, – равнодушно сказал Гонза, – воинский эшелон. Я заметил его, когда ехал поездом, еще не совсем стемнело. Танки, а в вагонах, видимо, боеприпасы. Наверно, где-то опять разбомбили пути или еще что-нибудь. Замаскировали все это брезентом, но, если завтра заметит пикировщик, быть фейерверку! Охраняют солдаты, железнодорожников туда не подпускают.
– Гм...
Павел погасил сигарету и вернулся к начатому разговору.
– Дело не в нескольких заведомых идиотах, – сказал он хмуро. – Дураки и сволочи есть всюду. Но ты не убедишь меня, что мы, чехи, ведем себя правильно.
– Может быть. Но ты не убедишь меня опять-таки в том, что у нас ничего не делается.
– Всюду и при всех обстоятельствах найдутся люди, которые... О них также не идет речь. Мы с тобой не можем их упрекать за то, что они не приняли нас к себе. Они знали почему. Но я говорю об остальных...
– Глупо требовать геройства от каждого, – деловито возразил Гонза.
– Геройство! Это слово меня раздражает. В нем есть излишняя напыщенность, оно часто служит отговоркой. Не быть коллаборационистом или доносчиком недостаточно. Нельзя созерцать происходящее, не ударяя пальцем о палец, и при этом твердить себе: у меня все в порядке, меня не в чем упрекнуть, я кормлю семью, учтите, пожалуйста. Мне страшно жалко, что так много людей умирают на фронте и в тюрьмах, но что могу сделать я, маленький чешский человек? Я умываю руки и жду, что меня освободят, а пока работаю на заводе... Сложилась психология: русские наступают, американцы тоже – ура! А я еду на завод и получаю добавочный паек и выпивку.
Гонза погасил недокуренную сигарету и сунул ее в коробочку.
– Ты говоришь так, словно сам не получаешь этих сигарет. Пойди верни их!
– Не в том дело! – отрезал Павел.
– Что ты знаешь? Может, те, кого ты сейчас бранишь, выступят активно, когда придет время...
– Время! А когда оно придет? Когда русские оттащат нас от этих станков?.. И тогда мы будем ходить и кричать на каждом углу, как мы геройски страдали! Кому это нужно? А сейчас? О, сейчас, конечно, всякая опрометчивость неуместна, будем благоразумны! Ужасное благоразумие в этой несокрушимой заботе о собственной шкуре!
Они замолкли, услышав звук шагов. Кто-то, насвистывая, шел мимо складов. Веркшуц? Он прошел, и у них отлегло от сердца. За оградой из колючей проволоки массивные контуры вагонов. Если присмотришься, видно, как красноватые огоньки сигарет движутся вдоль вагонов. Кто-то там кашлянул, гравий зашуршал под кованым сапогом.
– Вот видишь, – приглушенным голосом продолжал Павел, – если завтра заметит пикировщик...
Гонзу рассердила горькая ирония, с которой он повторил его слова.
– Ну и лезь туда сам! Лезь! С голыми руками. Лезь под пули, это будет так полезно!
– Ерунда, – прервал Павел, но в голосе его была неуверенность. – Обрати внимание, как это въелось в нашу психологию. Кто-то другой пусть действует. Это засело в каждом как плесень, и во мне тоже. Как зараза! Я тщетно ломаю себе голову, откуда она взялась. У нас всегда была эта мерзкая трезвость? Когда же в последний раз это твое большинство нашего народа было объято единым порывом? Порывом, который поднял бы чехов выше духовного уровня конгресса часовщиков, превратил бы их в нечто цельное, сплотил общей идеей, общей судьбой или национальным сознанием?
– Ты невозможно преувеличиваешь!
– Ну и пусть! У нас теперь слишком мало преувеличивают... Преувеличивали мы разве что в тридцать восьмом. О, тогда да! Потом все как-то угасло. Протекторат со всем покончил. А может, это затухание началось гораздо раньше? Не знаю, меня тогда не было... Правда, если бы мы тогда сопротивлялись, нас бы разгромили. Кое-кто сейчас потирает руки: мол, хорошо, что Запад нас тогда подвел, великолепно, теперь мы с чистой совестью выпутаемся из всего, и баста! А я чем дальше, тем больше убеждаюсь, что ни из чего нельзя выпутаться. Вот в чем дело! Могут быть невозместимые потери в живой силе или материальных ценностях, но еще больше потери в самих людях, внутри них! Они понесут это наследие как незримый горб. Протекторат! Кролики, которые не поднимают голов от своей капусты! Думаешь, все это не оставит следа?
– Я не люблю пророчеств.
– Я тоже, – вздохнул Павел и, после паузы, продолжал уже усталым голосом: – Думаешь, у тех, кто в прошлом году с оружием в руках поднялся в Словакии, была такая трезвость? А они поднялись! Или в Варшаве? Ты можешь, конечно, возразить, что, мол, в Словакии – горы, а здесь условия куда труднее, да и чем там все кончилось... Все это я знаю, но для меня главное в другом – в умонастроении множества людей. Пойми это! Ты думаешь, я впадаю в панику и преувеличиваю? Буду рад, если ошибаюсь. Мне вовсе не хочется ставить себя выше других.
Мороз щипал нестерпимо. Гонза дышал на кончики пальцев и топтался на месте.
– Ладно, оставим это, – сказал он устало и тут же добавил: – Будь у человека две жизни, ты, может, и вправе был бы требовать, чтобы он, не моргнув глазом, пожертвовал одну ради великих идеалов. Может быть... Но когда жизнь одна...
– Тем более!
– Ладно, я знаю, что ты хочешь сказать... Погоди, не перебивай. Я знаю твое состояние и знаю, что тебя гложет, Павел. Мне ненамного легче. Я тоже создал себе свой мирок, может, он существует только в моем воображении, этакий абсолютно мой мирок, но мне в нем жилось чудесно. Я думал, что со мной в этом мирке ничего не может случиться. А вот случилось! Почему – не знаю. Случайность это или неизбежность – не знаю. Логика, которая мне непонятна. А тебе? Видимо, человек, если он один, ничего не может сохранить. И спрятаться некуда. Человек – ничто. В том-то и беда. Но осуждать? Кого и по какому праву? Что, собственно, мы совершили? Мы только хотели совершить. Может, и это уже хорошо, но война от этого не станет короче ни на минуту. Я понял это тогда, у Мертвяка. Но еще не примирился с этим. Еще нет. Кстати, все это еще не конец.
Огонек спички на мгновение выхватил из темноты неподвижное лицо. Металлический лязг буферов подействовал как команда.
– Да. Еще не конец.
Не сказав больше ни слова, Гонза и Павел разошлись в разные стороны, чтобы не привлекать внимания веркшуцев. Холод, веявший из вселенной, разогнал их раньше, чем они могли разрешить затянувшийся спор.
Почему молчишь? – мысленно спрашивал Павел. – Я давно тебя не слышал. Упрекаешь? Нет, не упрекай, то, что было между нами, сильнее времени и расстояния. Это правда. Это смысл всего. Я выдержу. И когда ты вернешься отсутствие твое не может быть долгим, – я все тебе расскажу, ничего не скрою. Так почему же? Прежде ты возвращалась ко мне легкая, как воспоминание, как прикосновение пальцев к вeкам, и была настоящая. Что же тебя отогнало? Моя слабость? Бессилие? Или просто время? Когда ты вернешься... Но сколько до этого еще пройдет дней, сколько ночей? Он сбросил пальто, потер руки – они были холодные и влажные, – опустил штору и зажег лампу. Топить было нечем. Все было как обычно: грязное окно, за ним коридор со скрипучими половицами, лампа с бумажным абажуром, кушетка – внутри нее, среди пружин нечто завернутое в промасленную тряпку. Павел долго сидел на кушетке, упершись локтями в колени, и прислушивался. За стеной стучали ходики, слышались неторопливые старческие шаги, постукивал костыль. Секунды бежали, одиночество становилось нестерпимым.
Оставалось выйти на улицу. Не застегнув пальто, без шапки Павел выбежал в февральские сумерки, пробиваясь сквозь них, как через зараженный участок. Идти было некуда. Он пошел наугад.
Навстречу ничему – он чувствовал это. Никуда.
Там было тепло. Оно шло из-под окна. Павел прижал колени к твердым ребрам калорифера и глядел во тьму над руслом реки.
– Не зажигай света, – сказал он, не оборачиваясь, ему не хотелось ничего видеть.
Голос за спиной оторвал его от дум:
– Я не люблю темноты.
Это невозможно, он протер глаза и пришел в себя. Это был другой голос. Ему вдруг нестерпимо захотелось, чтобы она молчала!
Он лег рядом с ней на желтой постели и, хотя здесь было темно, знал, что она желтая, как большинство вещей здесь. Он ощущал тепло живого тела и особый его слабый аромат и не двигался.
– Зачем ты, собственно, пришел? – спросила Моника.
– Не знаю. Мне было холодно.
– Ах, так! Тогда согрейся! Хоть какой-нибудь прок.
– Я тебе помешал? Если ты ждешь кого-нибудь...
Она шевельнулась рядом.
– Нет, лежи. Если кто-нибудь позвонит, я просто не открою. Ключ я никому, кроме тебя, не давала, а трубку брать не буду. Хочешь есть? Или пить? Не отказывайся, война сюда еще не добралась, отец заботится обо мне, у него совесть неспокойна, есть причины. Если бы ты захотел здесь остаться, мог бы легко это сделать. Мы бы прекрасно прокормились. А что, если мы запремся здесь и выйдем, когда все кончится? Будем вот так лежать на ковре, иногда наслаждаться. При полном свете. Не может все это долго продлиться. Какое нам до всего дело!
Павел изумился.
– Это ты несерьезно, Моника!
– Может быть, – сказала она вяло. – Знаешь, почему я тебе это предложила? Да потому, что у тебя отчаянно скудное воображение, ты все воспринимаешь чересчур серьезно.
Павел не возражал. Она дышала совсем рядом с ним, жалобно прижималась к нему узкими бедрами. Такое знакомое тело! Прежде оно так легко пробуждало в нем волнение и желание. Пальцы его были погружены в ее русые волосы. Но в душе у Павла все уже молчало, все молчало. Вновь это знакомое прикосновение чего-то, жалость, пронизанная благодарностью, отвращение к себе и чувство бессилия. Моника была далеко, реальная, близкая, но чужая. Почему она не прогонит его?
Он не устоял и погладил ее по лицу.
– Не притворяйся, Павел!
Он убрал руку. Ему никогда не удавалось обмануть ее. Надо бы уйти.
За окном выл ветер и кидался на стекла.
– Я только не знала, что это будет так трудно, – сказала она после долгого молчания и отодвинулась от него. Скорей всего машинально. Она говорила спокойно – только констатировала положение вещей. – Это моя ошибка. Мне совершенно ясно, что я тебе надоела. Только не лги, я запрещаю тебе лгать. Это не значит, что ты мной пресытился, – тут дело в чем-то другом. А я тоже больше не могу так, Павел. Ты понимаешь? Это конец.
Зачем только я шел к ее двери, зачем нажал кнопку звонка? – думал Павел. Как-то неожиданно вдруг очутилась передо мной эта дверь... Без всякой явственной причины его вдруг охватило предчувствие чего-то неотвратимого! Избавления нет. Поздно!
Он вздрогнул и приподнялся на локтях.
– Не знаю, было ли у нас когда-нибудь настоящее начало, – сказал он.
– Наверно, не было. А ты считаешь, что я заслужила такое отношение?
– Прости, – сказал он глухо. – Но я ничего от тебя не скрывал.
Короткий смех в темноте заставил его вздрогнуть.
– Замечательно! Я должна бы еще поблагодарить тебя! Оценить твое благородство, а? Ты злой безумец! Чего я не выношу, так это твое вечное «прости», твою смешную и гнусную правдивость. Умыл руки, а? А сам молишься призраку! Неужели ты не можешь понять, Павел, что я тебя ни в чем не упрекаю? Я не обманутая служанка. В мире уже некого и не за что упрекать... И почему я тебя встретила, можешь ты мне это объяснить? Почему именно я? Ты ни в чем не виноват, ты и существуешь и не существуешь, ты просто рожден моим упрямым воображением. Не знаю, почему меня так забрало! Некоторых понятий я терпеть не могу. Любить – это значит иметь, и ничего больше. Ну и что? Я пыталась что-то преодолеть, я не узнавала самое себя, такая я была терпеливая, поверь. Наверно, я думала, что докажу это тем, что я жива. Но, видимо, этого мало... Знал бы ты, как мне плохо! Если я чему-нибудь не смогла научиться, так это покорности. Надо бы напиться, пока у нас есть время. Ведь его осталось так немного...
Он чувствовал на щеке прерывистое дыхание Моники. Она была в полном изнеможении. На улице прогрохотал грузовик, в окне задребезжали стекла.
– Сегодня я хотела тебе кое-что сказать, – услышал Павел через минуту. Кое-что ужасно важное, даже невероятное. Я назвала бы это чудом, если бы чудеса творились не только в сказках. А может, это даже и не чудо, а просто ошибка в прежнем диагнозе. Я была у врача. Есть надежда, Павел! И даже больше чем надежда – я бы сказала: уверенность, если бы я так во всем не изверилась. Ты слышишь меня? Я разревелась, как девчонка, когда услышала это. Ты будешь жить, твердила я себе целый день, будешь жить!.. И все вокруг меня изменилось... или я стала смотреть на все иначе. Понимаешь? Прежде все было по-иному – я боялась чего-нибудь хотеть, слишком крепко за что-то ухватиться. А теперь... теперь я уже не могу по-прежнему, не могу! Что ты на это скажешь?