Текст книги "Хромой Орфей"
Автор книги: Ян Отченашек
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 45 страниц)
– Ничего подобного. Но я умею быть благодарной, понимаешь? За то, что встретила тебя и что ты мне доставляешь наслаждение, какого я ни с кем еще не испытывала. А их было немало. Знаю, женщины обычно говорят так своим любовникам, но я действительно наслаждаюсь. А это много. Может, вообще самое главное. Все остальное, помимо пальцев, глаз, тела, дым. Я предпочитаю реальность, хотя бы краткую. Сейчас ты здесь, и за это я тебе благодарна. Теперь я жалею, что сказала о болезни, все могло бы быть иначе, но сделанного не воротишь. А потом я уж сама справлюсь, без тебя. Не говори со мной об этом, думай о своих бедах, Павел, ведь мы с тобой так условились, правда?
Он лежал, закинув руки за голову и вперив взгляд в желтоватый потолок.
– Послушай... я сказал тебе все. Может, и мне не следовало... Не знаю. Теперь ты обещай сказать мне, что ты на самом деле думаешь!
– Спрашивай!
– Она вернется?
Ему казалось, что она сделалась еще более недвижной и дыхание у нее замерло.
– Как я могу это знать?
– Я спрашиваю, что ты думаешь, а не что ты знаешь. И спрашиваю, как близкого человека, Моника.
Он настаивал с нелепым упорством, словно все зависело от ее ответа, и следил за ее сжатыми губами.
Она отклонилась в тень.
– В этом мире чудес почти не бывает. Мне ведь тоже нужно чудо. Совсем маленькое и даже не особенно важное, только для меня. Например, пусть бы такие-то люди ошиблись... Однако – в том, что для нас важнее всего, Павел; обычно прав бывает этот серый и злобный разум!
– Значит, ты думаешь...
– Не спрашивай! – вырвалось у нее. – Не спрашивай меня! К тому же тебе, с твоим мозгом, было бы страшно жить в мире, где совершаются чудеса. Довольно! Погаси свет и открой окно! Не думай! Не думай ни о чем, я хочу, чтоб ты перестал говорить и взял меня впотьмах. Иди, Павел!..
Он вернулся от окна к ее рукам, протянутым ему навстречу, просвечивающим, живым и теплым, реальным рукам, проникнутым горьким желанием, и снова они были двое, утонувшие в своих телах, а вокруг колебалась влажная тьма, она искрилась за окном и шевелила занавесками, тьма ощущений и сливающегося дыхания, а внизу текла улица с размытыми огоньками и призраками людей, и каждый из них двоих был одинок, замкнут в своем теле – посреди мира, в котором ревут орудия и сирены воют голосом гиены, а люди превращаются в бледные воспоминания. Ах, Моника!
Уснула?
Он с величайшей осторожностью освободился из слабеющих рук и оделся в потемках, чтоб не разбудить ее. В кармане пиджака нащупал маленький холодный предмет. Ключ! Положил его на край стеклянного столика и подался к двери, не заметив, что за ним следит пара круглых глаз.
Вот и Войта! С обычным выражением лица он сел на диван и положил руки на колени. Здорово! Жара какая, а? Открою окно.
Они и на заводе-то были немногословны, им хватало привычных жестов. Так означало: подай молоток. Кивок в сторону термички: сбегай за заклепками! Взмах руки в сторону: отойди! Отношения между ними определялись не тем, что один был квалифицированным рабочим, а другой его «тотальным» подручным, – они основывались на безмолвном уважении второго к первому, в них не было напряженности, а следовательно, и взволнованности. Иногда во время тревоги взглянет Войта на небо, прислушается и тоном профессионала заметит: «Глобмайстеры!» Монотонное гудение звучит для его ушей райской музыкой, и мысленно он там, наверху, за рычагами управления. Были ли они друзьями? Пожалуй, если дружба может обходиться без общительности и проявления интереса к судьбе другого: им было хорошо вместе, хотя каждый оставался в своем личном мирке. Что нового? Ничего. Как живешь? Да так... Павел принес из столовки свеженький анекдот о Моравце, Войта, вполне оценив его, заулыбался: откуда только люди это выкапывают? Как дела, не слышал? Слышал – бьют немцев. Отлично. К рождеству, может, все кончится. Павел знал, что Войта недавно женился на «законной девчонке», как утверждала молва, но Войта ни словом не обмолвился о своем свежеиспеченном счастье. Только раз Павел спросил:
– А хорошо это – жениться на женщине, которую любишь, и быть с ней каждый день?
Войта отвел пневматический молоток; он, казалось, не понял, к кому обращен этот странный вопрос. Потом только шмыгнул носом и нагнул голову:
– Да так...
И грохот пневматического молотка разорвал тишину, вставшую после ответа.
– Бацилла, возвестил Павел, открывая дверь в коридор.
Толстяк вкатился в комнату, запыхавшись, как старая кляча; несмотря на это, он чуть не лопался от ликования.
– Ура! Выпьем!
Он вытащил из-под полотняной куртки бутылку чистой водки и с гордым видом поставил ее на стол.
– Стоило бешеных денег, ребята.
– А мы не ослепнем? – осведомился Павел.
– Вздор! Я пробовал и вижу лучше, чем раньше.
В комнату проскользнул Милан.
– Смеррть оккупантам!
С раскатистым «р». Увидев бутылку, откупорил и понюхал.
– Ржаная. Не буду. Я голоден и сразу свалюсь с катушек долой. Пожевать нету, Бацилла? Воображаю – сам-то набил брюхо, а? Где Гонза?
Он сухо покашливал и трогал влажный лоб.
Сквозь полуоткрытое окно в комнату лился теплый воздух с накаленных солнцем крыш, где-то наверху вопила радиола.
«Море, мечта-а моя-а-а», – надоедливо рыдал тенорок.
– Черт возьми, – выругался Бацилла, – неужели у этого типа всего одна пластинка?
Гонза влетел, запыхавшись, сослался на трамвай, отразив инквизиторский взгляд Милана.
– Не было и не было. Что будешь делать?
Милан отмахнулся, закрыл окно и важно кивнул,
– Начнем!
– Минутку! – умоляюще воскликнул Бацилла. – Может, сначала выпьем?
Не дожидаясь согласия, он открыл бутылку и наполнил до краев банку из-под горчицы.
Вкруговую! Павел первым глотнул, его даже передернуло. Банка в благоговейном молчании пошла по рукам, в конце концов и Милан дал себя уговорить, а Бацилла отважно опрокинул в себя остаток.
– А, черт... вот... сила!.. – Он поперхнулся и стал тереть мокрые от слез глаза. – Я не знал, что она такая крепкая.
В желудке запылал костер, волны приятного тепла распространились по всему телу; было в этом роскошное чувство освобождения и смелости.
– Еще по одной, ребята!
– Постой, балда, – проворчал Милан. – Мы собрались не водку хлестать... Будем пить понемногу и при этом работать. У меня уже малость закружилась башка.
Завязался тихий разговор, горячей всех говорил Бацилла, которому водка явно ударила в голову. Поверить его восторженным словам, так можно было подумать, что весь завод, как один человек, вот-вот подымется против оккупантов. Еще несколько таких листовок, и вот увидите! Он так и подскакивал на стуле, качавшемся под ним, как утлый челнок на волнах. Спокойней, Бацилла, скувырнешься! Он выполнил задачу на сто процентов: не только сумел, улучив момент, рассовать свою долю листовок по шкафчикам в раздевалке, но даже незаметно вернуться потом на место действия, чтобы проверить произведенное впечатление. «Ну и как?» – с нетерпением спросил Милан, но Бацилла его не слушал. Один экземпляр он очень тонко сунул в свой собственный шкафчик, нашел его там на глазах у ничего не подозревавшего Леоша и показал ему. Что скажешь? Леош только сонно зевнул и махнул рукой. «Постарайся отделаться от этого, дурачина, – говорит, – я не хочу влипнуть в историю из-за ерунды. У меня своих забот полон рот». Впрочем, это ведь Леош, он думает только о девчонках да об этих своих нарядах. Правда, большинство людей поскорее комкали листовки и кидали их в корзину у двери, но Бацилла готов биться об заклад, что кое-кто их спрятал.
– Завертелось дело, – горячился он, стуча пухлым кулачком по колену, завертелось.
Остальные были гораздо сдержанней. Войта, которому был поручен моторный цех, признался, что очень многие выкидывали листовки в уборную, причем некоторые еще их гнусно использовали; Павел сказал, что видел то же самое в ангарах и в малярке. Все равно что плевать против ветра – никакого толка.
У Гонзы от водки слегка кривилась физиономия. Когда он с неуверенностью в голосе сообщил о своем личном почине в коридоре канцелярии, последовало растерянное молчание. Значит... Ясно, попало в живодерку. К Каутце! Милан сердито насупился, видно, собрался читать нотацию, но Павел успел предупредить его:
– Ну и что? Надо было считаться с тем, что листовки попадут к ним в руки. Наверняка у них уже много копий, конечно, нашлись сволочи, сами отнесли. Пускай! Это ничего не меняет, Гонза! Меня больше тревожит другое. Такое равнодушие! Откуда оно? Вы понимаете?
– Не беда, – неторопливо прервал его Милан. – Очень уж мы разнылись. Долой пораженческие настроения! А чего вы ждали? Реки начинаются ручейками, большевиков сначала тоже была горстка, а в конце концов они перевернули все вверх дном и устроили революцию. Главное – иметь идею и быть готовыми отдать за нее жизнь... Тем более, с какой стати оставлять себе листовки на память. Бацилла? Это не билетики на танцы. Важно, чтобы слова западали в души и чтоб люди знали: кто-то борется. Нечего ждать, что все разразятся ликованием при виде куска исписанной бумаги. Прочь субъективные чувства – и не ослаблять нажим!
– Правильно! – воскликнул Бацилла. Уши у него стали красными, как промокашка.
Речь Милана пришлась ему по вкусу своей решительностью, он потянулся к банке и основательно хлебнул.
– Черт побери! Я – за, ребята! – он яростно застучал кулаком по столу. Не ослабляй нажима! Бей нацистов! Смерть оккупантам!
– Заткнись! – осадил его Милан и отобрал у него банку. – И перестань хлестать, а то мамулю кондрашка хватит, как увидит тебя такого развеселого, ягненочек!
Он оборвал расходившегося толстяка с обычной для себя бесцеремонностью, так что остальным даже стало его жалко. Бацилла несколько сник, но, видимо, решил на этот раз не отступать.
– Болтай, болтай... – пролепетал Бацилла. – ...Вот посмотрим, когда...
– ...Когда состязание в жранье устроим – известно!
– Ты несправедлив, Милан, – хмуро вмешался Павел.
– И к твоему сведению... – ободрился при такой поддержке Бацилла, – я не буду жрать! Я не виноват, это у нас в семье так... Сдохну, а жрать не буду!
Милан почувствовал, что пересолил, и примирительно махнул рукой.
– Ладно, Бацилла, будет об этом! Лучше поговорим о том, как все прошло и не заметили ли кого из вас. Это страшно важно.
Все растерянно замолчали: трудный вопрос! Кажется, операция прошла гладко и незаметно, только Павлу не удалось пристроить несколько экземпляров, остальные были розданы, – но кто может твердо сказать, что не был замечен случайным свидетелем? Такой риск не исключишь ни теперь, ни в будущем, и, конечно, чем дальше, тем будет трудней; особенно теперь, когда название «Орфей» уже не совсем неизвестно в живодерке, придется выдумывать все новые, более хитрые приемы. Думайте, ребята! Милан захватил инициативу, он выложил кое-какие соображения по части конспирации: в любом случае освобождаться от листовок как можно скорей, не держать у себя в шкафу оставшиеся. Именно на этом завалились ребята из моторного цеха, помните? «А если...» – «Что, если?..» Бацилла проглотил слюну: «А если у кого из нас найдут?» Милан оборвал его резким жестом. «Тогда немедленно уничтожить! Хоть съесть. Не бойся, от этого не растолстеешь. А если не выйдет? Тогда твердить Каутце прямо в рожу дескать, нашел. Воды в рот набрать. Признаться – значит предать остальных, это же ясно?» – «Ну да».
Душно. Невыносимо. Рубашка на Гонзе противно липла к телу, он оттянул ее на груди, подул под нее, чтобы охладиться, но жар был внутри. И нечувствительность. Он ущипнул себя в руку и почти не почувствовал боли, мысли застревали, бессильные, и вдруг бешено неслись вперед, размазанные, выпуклые, отдельные слова возвращались, упрямо долбили мозг. Болтаем, вертелось у него в голове, болтаем! Странное чувство: знаешь, что пьян, знаешь, а не сопротивляешься. Да и хочешь ли? Болтовня! А другие? Не лучше меня, кроме, может, Павла с Миланом. Все проповедует, пастор! Он слышал голос Милана издали, тот плел что-то о двух жизнях, которые теперь у каждого из нас, одна личная, и ее надо безоговорочно подчинить другой, общественной. Гм... Что он может сказать о личной жизни, есть у него хоть какая-нибудь, у бедняги? Болтает, рисует свои бредовые картинки, взяв за образец проштрафившегося братца, высиживает романтические мечты о рае земном, одинокий как пес. Не надо мне было пить, опять будет скверно: как тогда, у Вуди. Картошка и капуста на маргарине – слабая основа для водки. Прав был Мелихар, только языки чешут! Да! Господи, как хочется курить! Возьму и скажу им, что они только языки чешут. Болтовня!
Разговор растекся, утратил связность, слова неохотно сползали с одеревеневших языков, головы были как в чаду. Павел заявил, что пора переходить к действию, не ограничиваться одними листовками, хотя в принципе он не возражает и против них. Мысленно он уже отвинчивал гайки на рельсах, и направляющийся на фронт военный состав с оглушительным грохотом рушился с насыпи... Но как? Как это осуществить? Он стискивал зубы.
Бациллу, распаленного водкой, снова охватил прилив кровожадности. Застрелить свинью Каутце! Ведь есть же у нас... А что? Он недоуменно вытаращил глаза, когда на него прикрикнули, помолчал – алкоголь тряс его, как полицейский бродягу, – через минуту он предложил поджечь завод. Чем, дурак? Тогда – взорвать! Опьянение у него было назойливое; Бациллу строго осадили, и он расплакался. Плаксиво стал жаловаться, что на последнем собрании у него в доме кто-то спер из библиотеки три книги, и папа это обнаружил. Все замолчали, переглянулись, испытывая неприятное чувство; не случайно вопросительные взгляды остановились на Милане. Ты? Думает, поди, что обокрасть буржуя не кража? Милан заерзал, с кривой улыбкой процедил:
– Подумаешь! Я их только почитать взял, потом верну. Велика важность! У них там тысячи, всего и не перечитают. Ну давайте дальше, у нас мало времени!
Даже своим помутневшим сознанием они понимали, что пока придется довольствоваться скромными действиями, незаметным мелким вредительством, попросту вредить нацистам на каждом шагу, начиная с отвинчивания болтов у тележек, на которых перевозят крылья в малярку, и кончая порчей сверл и дюралевых листов. Отбивать на карточках как можно больше неотработанных часов и заставить оплачивать их, красть уголь и все, что нужно для производства. Но только, заметил Павел, надо делать все так, чтоб другим не пришлось отвечать, этого нельзя упускать из виду!
Наибольшую изобретательность по части разрушительных идей в области техники проявил Войта. Он указывал, какой именно винтик надо отвинчивать, чтобы принести больше вреда. Великолепно! «Только все делать по договоренности, ничего на свой страх и риск», – прибавил Милан, многозначительно глядя на Гонзу. «С чего начнем? Опять у Бациллы переписывать в перчатках листовки?» Милан высказал интересную идею, которая после некоторых разъяснений всех увлекла. Рыская по заводу, он обнаружил близ конструкторского бюро, над моторным цехом комнату, где с помощью фотографирования производится копировка планов и чертежей; рядом в чулане – склад фотобумаги, ее там целые горы, все высокосортная «Агфа». «Что вы на это скажете?» – «Ты думаешь выкрасть?» – «Конечно, а то подведем тех, кто там работает. В ночную смену». Он вспомнил, как похитили сахар с военного грузовика, тогда Милан проявил необычайную ловкость, приятно было подсластить житуху, ну, а... фотобумага-то на что? «Кто из нас занимается фотографией и понимает в этом?» Оказалось, что у Павла есть дешевенький «бэби-бокс», отец подарил еще до войны за хороший табель, и Павел немножко разбирается в фотографии. Но не продавать же бумагу, чтоб карман набить? Тогда это самая обыкновенная кража, Милан. И производству особенного ущерба не причинит. Нет, не надо.
Дураки! Фантазия Милана способна была иной раз породить и кое-что дельное, и он продумал все с основательностью, которой за ним никто не подозревал.
– Слушайте! – стал вполголоса объяснять Милан, прерываемый время от времени лишь собственным кашлем. – Часть бумаги мы продадим, это я беру на себя. Нам ведь нужны и гроши, мало ли на что. Гроши всегда пригодятся, верно? Например, послать жене какого-нибудь заключенного, но не в том суть. Да хватит тебе хлестать, Бацилла! Никто не понесет тебя домой на закорках. На остальной бумаге будем размножать листовки. Так же, как копируют планы, это просто: написать текст на прозрачной бумаге, снять и проявить. Можно, правда? Ты бы справился, Павел? Я-то этим не занимался, но научиться можно. Почему бы не подучиться? Гениально! Но как туда попасть, на двери висячий замок...
– Завтра я это дело осмотрю, – сказал Войта. – Нет такого замка, которого нельзя открыть, это уж предоставьте мне! Трое будут стеречь, двое сделают.
Оставалось решить, как вынести добычу с завода, но и тут, хорошенько подумав, нашли выход: перебросить через ограду за сараями, через колючую проволоку, только надо действовать наверняка, не то катастрофа!
– Рискнем? – спросил важно Милан, впрочем, совершенно зря, все равно никто не решился бы пойти на попятный. – Завтра же и приступим, чтоб уж скорей покончить с делом.
– За эту идею глотни-ка первый, Милан, бродяга!
Павел спустил штору затемнения, лампочка отбросила на голую стену пузатые тени; все замигали, глядя друг на друга, облитые унылым светом, бледные от выпитого, от недосыпания; но решение, к которому они пришли, придавало лицам гордое и торжествующее выражение. Кроме Бациллы. Неверной рукой он нащупал бутылку, посмотрел сквозь нее на свет. Потом, выпятив губы, радостно фыркнул и объявил, что не вернется домой. Никогда, черт побери! Он сообщил присутствующим, что больше не спит на пуховых перинах, а спит на полу, так как прозрел в их обществе и буржуазный комфорт ему опротивел. Он тоже за революцию. Тут он попытался встать, чтоб провозгласить тост в честь революции, но ноги подвели его самым позорным образом. Соединенными усилиями удалось его утихомирить, Милан был вынужден зажать ему рот ладонью. Что с ним делать, ребята, пьян вдрызг! Приди в себя, ягненочек!
Допьем, что ли, там еще есть на дне! Они наслаждались дружным согласием перед началом действия, банка пошла вкруговую. Да здравствует «Орфей», ребята! Смерть фашистам и их прихвостням! За скорый конец войны – он уже у порога. Нам не заткнут рот, «Орфей» будет говорить!
– Да, но о чем? – вдруг послышалось от дивана.
Гонза!
Он изо всей силы сжимал виски.
– Как это – о чем? Опять у тебя зуд в башке, так и ищет, к чему бы придраться! – Бацилла наставил на него указательный палец, но Гонза все-таки объяснил свою точку зрения.
По его мнению, это все равно что воду в ступе толочь, и нечего себя обманывать. К чему долбить людям прописные истины, которые и без того всем известны?
– В чем же наша ошибка? – спросил Павел.
– В чем? В самом тексте, и я это говорю, хоть сам писал: все это одна трескотня, надо придумать что-то другое, что-то совершенно конкретное, а не лозунги о революции и сопротивлении, нужно говорить людям то, чего они, может быть, еще не знают. Легко сказать, но что именно? Может, сообщения с фронтов, не все ведь имеют возможность слушать Кромержиж .[47]47
Подпольная радиостанция.
[Закрыть]
Все призадумались; в сомнениях Гонзы была доля правды. Только Милан усмотрел в них мелкобуржуазное копанье и капитулянтство.
– Ты что же предлагаешь – плюнуть на все и каждому заботиться о самом себе? – воинственно ощетиненный, накинулся он на Гонзу. – Стать каким-то бюро информации?
Гонза тоже перестал владеть собой.
– Мелешь вздор, Милан! Думать надо! А чем так, лучше уж ничего, – махнул он рукой, раскрасневшись.
Они швыряли друг в друга слова с тупой предвзятостью, возбужденные алкоголем.
– Никто тебя не принуждает, если для тебя это просто игра! – кричал Милан, раскатывая «р». – И сиди в своей норе, как крот!
– Слышите, что он говорит? – апеллировал Гонза к товарищам, захлебываясь от ненависти. – Демагогия... Воображаешь, что у тебя исключительное право на историю, ты просто смешон! И пожалуйста, не говори мне, что у меня нет классового подхода, твои красивые слова у меня вот где сидят... Тогда ты должен бы прогнать Бациллу и признать одного Войту, но я-то вижу в человеке еще и другие стороны... Да сам-то ты кто? Рабочий?
Напрасно Павел старался вмешаться.
– Не извращай! – с обидой отбивался Милан. – И вообще весь этот спор – на ветер. С чего ты, собственно, так раздулся? Что у тебя за галиматья в голове? Считаешь себя больно интересным?
– Верно, – икнул Бацилла и замахал короткими руками. – Верно, ребята! Долой буржуев!
– Вот полюбуйся! Совсем одурел от твоих разговоров, Милан!
Пламя ссоры перескакивало с одного предмета на другой, причем обе стороны нелепо перегибали палку. Иной раз казалось, что Милан просто бредит. С горящими глазами он заявил, что Пишкота схватили не как патриотического трепача, а как пролетария! Это и на них налагает обязательства, так ведь они и договорились, иначе он, Милан, бросит все дело! И если придется ему погибать, то он тоже хочет погибнуть как пролетарий, с мыслью о Советах, о Сталине, с «Интернационалом» на устах! Не иначе!
Гонза взъерошился, но сумел принудить себя к ледяному спокойствию.
– Смотри не заверещи от страха! Не хвастайся, Милан! Что он меня все время подначивает, ребята? Что болтает? Что я, фабрикант, что ли? Я не говорю, что разбираюсь в этом, но я вовсе не против коммунизма, потому что у меня нет к тому никаких оснований! Но я и не фанатик. Я знаю многих рабочих, может, есть среди них и коммунисты, однако нет среди них ни одного такого тронутого, как ты! Меня словами не запугаешь! Я хочу сперва как следует разобраться и все решить своим умом, свободно...
– Бросьте вы, – вмешался рассерженный Павел. – Несете околесицу какую-то. На оскорблениях мы далеко не уедем, ребята.
– Не я начал, – перебил его Гонза. – Это он вечно нападает. С какой стати я должен переносить его нахальство... тем более, если мне ясно, откуда ветер дует. – Он замолчал, чтоб перевести дух, впился глазами в Милана. – Если б ты был искренним, Милан, то сам признался бы. Мы ведь знаем, в чем дело. Тебя злит, что я не верю тебе. И никогда не поверю! Хотя бы вы все так постановили. Тебе ясно?
Что он, с ума сошел? Тягостное напряженное молчание. Милан, побледнев, уставился в полумрак, с лицом неподвижным, как после пощечины. Потом встал со стула, сухо покашливая; все отвели глаза.
– Ладно, – хрипло выговорил Милан сдавленным голосом. – Думай так – твое дело. Только ты ошибаешься. Сам потом поймешь!
И тотчас, словно спасаясь от неуверенности собственного голоса, он вышел, хлопнув дверью.
«Море, мечта-а-а моя-а-а... море, виденье гре-е-ез...»
Они еще не успели опомниться от изумления, как их внимание привлек Бацилла: неожиданно, как от удара под ложечку, он перегнулся пополам, схватился руками за живот, от позыва на рвоту перекосилась его позеленевшая рожица.
– Господи... мне плохо, ребята... я сейчас буду...
Павел, не растерявшись, подбежал, приподнял его за лацканы пиджака.
– Пойдем, свиненок, я отведу тебя в уборную... Держись, ты ведь мужчина! Ничего не поделаешь, Войта, проводишь его домой, ладно? А то по дороге еще выкинет что-нибудь. Подъем, ягненочек, только без шума! Удалимся без почестей!
– Ну, валяй,– вяло промолвил Гонза, когда Павел вернулся от входной двери.
Гонза лежал на кушетке, прикрыв лицо руками, и ему было скверно физически и духовно.
– Зачем?
Павел наскреб в швах кармана щепотку табачного сора, молча скрутил тоненькую цигарку, зажег и, затянувшись, передал Гонзе.
Обычно после собрания они оставались вдвоем; иногда сидели в комнате, но чаще выходили бродить по темным улицам, занятые разговором, от которого чудесным образом спадала сонливость и мозг работал на полные обороты. Случалось, что в пылу споров Павел провожал Гонзу до самого дома, они стояли на ветру, у перекрестка на Виноградах, шарили по карманам в поисках окурков, а потом Гонза вдруг понимал, что уже он провожает Павла.
Эти беседы часто тянулись за полночь, заглушая мысль о тиране-будильнике, который через несколько часов безжалостно их разбудит. Говорили обо всем на свете. Что ты думаешь о солипсизме? Этим понятием, вычитанным из «Введения в философию», Гонза оперировал легкомысленно, не высказываясь определенно ни за, ни против; Павел же, который во всем любил основательность, обычно возражал. Иногда Гонза вдруг передавал какую-нибудь не вполне усвоенную им мысль, заимствованную из книг Душана или подхваченную прямо из его уст, и спору не было конца. Ницше и его сверхчеловек. А ну его, отстань! Погоди, не относись ко всему так прямолинейно и предвзято, это не так просто, как кажется на первый взгляд! Проблема религии. Гонза старался быть объективным, он допускал и то и се, а для Павла все, чего нельзя было доказать научно, что противоречило разуму, было неприемлемо. Самое существование бога, созданного человечеством в ходе истории, он считал совершенно недоказуемым, а следовательно, опровергнутым естественными науками. Убежденность Павла вызывала яростные атаки Гонзы: но ведь невозможно доказать и обратное, то есть отсутствие бога! Возможно. Все у Гонзы было «возможно» или «вероятно». В сущности, считал он, это вопрос веры, так же как и древняя проблема первичности духа или материи. Вообще вопрос о человеческом познании и его границах. Однако ничто не могло поколебать последовательный материализм Павла; Гонзе иногда казалось, что материализм – составная часть духовной организации Павла, он лежит в основе его существа и восприятия мира; вот она, ограниченность математического ума! Но есть ведь и другие формы познания. Не верить, a priori ни во что, искать, сомневаться!
– Я не Милан, понимаешь? Фанатик затыкает себе уши несколькими элементарными истинами. Что было бы, если б Галилей не усомнился в том, чтo в течение столетий казалось непоколебимым? Да в конце концов и Маркс...
Нечаянно набредя на тему, в которой Павел был как рыба в воде, – Галилей! – Гонза спешил протрубить отбой; он взял курс на искусство, чувствуя себя в этой области спокойнее, потому что там нет ничего точного и доказуемого разумом, все вне холодных логических аргументов и тем самым головокружительней. Великолепная уклончивость, полет!
– Ладно,– горячился он, – но объясни мне, пожалуйста, почему нас до сих пор волнует Гомер? Что у нас общего с его миром? Как будто ничего, и все же! Если существует какая-то преемственность, то именно здесь. Что нашему современнику до Овидиевых «Метаморфоз»? – Он начал вспоминать стихи, но сбился.
Тень прохожего бросила горящий окурок. Подождали, пока прохожий скроется, и Павел мгновенно нагнулся за окурком, вставил его в закопченный мундштук.
– Блеск! Так на чем мы остановились?
И они продолжали спорить, засыпая друг друга шаткими аргументами, не обращая внимания на мрак и дождь, на усталость и голод, полные страсти и предубеждения, словно от их знания, от того, чему они скажут «да», зависит судьба человечества. Как будет после войны? Так же, как и до нее? А почем ты знаешь, как было до нее? Или коммунизм, как утверждает Милан? Возможно, вероятно, но... как это будет? Что мы о нем знаем? Гонза трудился над Энгельсом, которого взял почитать у Милана. «Происхождение семьи...» Он был в восхищении, хоть понял не все. Это было волнующее умственное приключение, фантастически умная книга, восклицал он, совсем иное дело, не то, что эти Милановы проповеди. Одновременно он глотал и другие книги, которые брал у Душана, ему казалось, что они утверждают другое, порой обратное, диаметрально противоположное, но и с ними он мог спорить всерьез. Хаос в голове, продвиженье ощупью во мраке. Иной раз рассуждения в этих книгах кружились на месте, как собаки, которые ловят свой хвост, и расплывались в сложной необозримости.
Что читать сначала? Читаешь подряд все, что попадается под руку, напичкиваешься сведениями – в поезде, в трамвае, на заводе под стапелем, крадешь время у сна, и все же, куда ни глянь, всюду пробелы. Что я знаю о биологии? Об истории? О философии? Несколько случайных скудных фактов, ими еще можно кое-как блеснуть в уличном споре, но все это лишь ничтожные крохи, которые отщипываешь от пирога знания, без системы, без цельного охвата, безнадежно разрозненные – грош им цена!
Если думать об этом – голова кругом идет и ярость охватывает.
Злишься на это своенравное, паршивое безвременье, на завод, на немчуру, на судьбу тотальников! Упрямое негодование на всех взрослых без исключения – при них ведь заварилась эта несъедобная каша. Однако что может человек? Одиночка? Что может вообще человечество, когда его закрутит такая смертоносная заваруха! Может, это эпидемия, биологическая необходимость, черт его знает! Сколько лет потеряно зря! Где достанешь в этом болоте нужные книги? С чего начать-то, господи Иисусе? Может, эти ночные разговоры только безобидная детская болтовня, открытие давно открытого, убожество! И вообще, к чему это мудрствование, эти возвышенные рассуждения, если завтра – верней, уже сегодня – хватай портфель и тащись, как осел, через весь город в битком набитый сумасшедший дом, где толчется несколько тысяч народу, хоть работы там едва для одной трети! Строим для них самолеты! Да и те-то учебные! Выучившись на них летать, их летчики должны пересесть на боевые машины и громить союзников. Должны! Идиотизм! Теперь их машины едва осмеливаются подыматься в воздух, потому что и над протекторатом превосходство в небе давно у союзников; русские лупят их в Польше, англо-американцы – во Франции, и весь рейх уже протекает, как дырявый горшок. Неужто немцы ослепли? Почему они не хотят признать, что проиграли эту войну, отравились своей собственной ложью, пустыми надеждами или страхом друг перед другом? Может, они уже потеряли способность мыслить, вот и вопят, и убивают, и до хрипоты орут «Хайль!» своему идиоту! Абсурд, – и мы живем в этом абсурде, во всеобъемлющей бессмыслице! Лучше не думать об этом, лучше думать о будущем, ведь это уже неважно, от этого кошмара проснешься если вообще проснешься – уже в другом мире. Готовиться к тому, что придет, понять это, потому что то, чем мы живем, жалкая и подлая временная жизнь. Ну, пора спать. Опять мы с тобой наговорили черт знает сколько, но вино пьется, а жизнь живется. Ну, до завтра. Пока. Будь здоров!
Павел растоптал окурок и прислушался. За окном, на галерее, послышались возбужденные голоса, но, прежде чем он успел открыть окно, где-то наверху хлопнула дверь, и в доме воцарилась душная тишина.
Хлоп, хлоп...
Гонза спустил ноги на пол и стал усиленно тереть виски.