355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ян Отченашек » Хромой Орфей » Текст книги (страница 37)
Хромой Орфей
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 10:18

Текст книги "Хромой Орфей"


Автор книги: Ян Отченашек



сообщить о нарушении

Текущая страница: 37 (всего у книги 45 страниц)

Трамвай подкатил к остановке, скрип тормозов отдался в мозгу.

Гонза смотрел, как маленькая прямая фигурка легко вскочила на подножку прицепа и исчезла среди пассажиров. Трамвай тронулся; Гонза встряхнулся, потер замерзшее лицо, глубоко вздохнул и пошел обратно. Шел он легко, словно в призрачном сне, словно плыл по безлюдной, будничной улице, не думая ни о чем.

На лестнице он догнал мать. Она поднималась по ступенькам с неуклюжей кондукторской сумкой в одной руке и рыночной сеткой со скудными покупками в другой. Мать улыбнулась ему, как всегда, робкой улыбкой, от которой ему становилось неловко. Ему захотелось сказать ей что-нибудь, но он только обнял мать за плечи, не обращая внимания на ее удивление, и взял сумку у нее из рук.

Шум взволнованных голосов на третьем этаже разъединил их. Соседки собрались около крана, в общем гомоне Гонза услышал причитания пани Кубатовой и по коротким, отрывистым фразам сразу понял, в чем дело. Итка. Исчезла из дому! Исчезла бесследно, не сказав ни слова, не оставив ни строчки! Вы слышали? Что же она наделала, несчастная? Пресвятая богородица! В такое-то время! «Ох, уж эти дети! – кудахтали соседки. – И куда она делась? Война ведь! Вам она ничего не говорила?» Гонза стиснул зубы и на все жалобные вопросы только отрицательно качал головой. Потом бегом поднялся по лестнице и захлопнул за собой дверь.

На другой день вечером он бросил с моста – на том самом месте, где они часто стояли с Душаном, – дневник в охровом переплете. Перегнулся через перила, но так и не услышал всплеска. Теперь он избавился от дневника, но это не принесло ему особенного облегчения, потому что слова, наполнявшие дневник, засели в нем самом, и теперь он с мучительной ясностью сознавал, что исход борьбы еще не решен и не будет решен до конца его жизни. И однако, вернувшись домой и засветив лампочку над кухонным столом, он впервые за долгие недели решился вынуть тетрадку со своими записями, несколько раз перечитал последние смятенные фразы, продиктованные отчаянием, и они показались ему какими-то непонятными. Неужели это я писал? Дальше! Что остается добавить? Он закурил сигарету, набитую травкой от ревматизма, и карандаш забегал по бумаге...

«...Я не знаю, что случилось и почему это так, но я рад, что она есть на свете, что существует. Та девушка на остановке... Нефертити... Нет, я не осмелюсь коснуться этого словами... но жизнь изумительна, неистребима, жизнь ведь больше, чем отдельный человек, чем страх и скорбь, она сильнее всех философий, мыслей, слов и искусства, она больше, чем смерть, она вообще выше всего. Я теперь так остро ощущаю это, что мне хотелось бы когда-нибудь доказать это другим. Не верю, чтоб, кроме нее, был еще какой-нибудь смысл во вселенной. Довольно ли этого?

Сейчас я веду разговор с ним, хотя не стал ничуть, умнее, чем в те минуты, когда пил с ним чай и бунтовал против собственного восхищения этим человеком. Он ушел со своей тайной, со своим сверхразвитым мозгом, образованностью и наблюдательностью, со своим правильным лицом и фигурой легкоатлета – и со своим чудовищным протестом. Но одно я теперь знаю или по крайней мере чувствую: он был не прав, мне жаль его, но он был не прав. Он не ушел от жизни, он проиграл, и вчера я узнал, кто нанес ему это поражение. Так зачем же, зачем он это сделал? Не знаю и никогда не узнаю! У него было все, и можно было позавидовать ему (и ей), я готов поклясться, что у него было на редкость здоровое тело и мозг. И все же, видимо, он был смертельно болен, заражен неизвестным еще микробом, не открытым под сильнейшими микроскопами, и этот микроб погубил его... Откуда мне знать, быть может, во всех нас сидит этот микроб, в каждом, кто дышит этим застойным, ядовитым воздухом, вот он, наш мир, другого мы еще не знаем, а прежнего не помним; вот наш временный мир, в котором мы открыли глаза, и его нам – одним в большей, другим в меньшей мере суждено нести в себе до конца жизни. И может быть, тот, кто преодолеет в себе этот микроб, станет невосприимчив и к другим, еще более вредным бациллам? Черт знает, что лезет мне в голову, кажется, я совсем обалдел...

Не знаю ни противоядия, ни течения болезни, ни тем более ее терапии, не умею даже назвать этот микроб, и все же сейчас, глубокой ночью, когда я думаю о потерпевшем поражение, мне приходит на ум – это скорее смутная догадка, предположение без всяких доказательств: а может быть, у микроба все-таки есть имя? Имя, хорошо знакомое нам и тем не менее поразительное: протекторат!»

VIII

– Вот здесь, – сказал Павел и провел ногтем по карте воображаемую линию фронта: она бежала через города, перерезала реки и горы, была длинной и изгибалась в разные стороны.

– Кажется, рукой подать – и там, – сказал Бацилла.

– Ну да, на карте, – пробормотал Войта и ткнул указательным пальцем куда-то возле восточной границы Словакии. – Интересно, далеко ли досюда. Конечно, по прямой линии, самолетом.

Павел прикинул пальцами по масштабу.

– Километров шестьсот-семьсот, не больше.

Да, так оно и выходит: два с половиной, от силы три часа полета, в зависимости от ветра и других условий, – эти машины делают до трехсот километров в час, с полным бензобаком радиус их действия достигает тысячи. Значит, можно. Надо бы сегодня выложить это ребятам... Но как? И когда?

Бацилла толкнул Войту в спину и отвлек от размышлений.

– В других местах они еще ближе, гляди! – Он почесал в затылке, лицо у него вытянулось. – Но что-то не видно, чтобы немцы складывали чемоданы. На днях я слышал по радио того колченогого Геббельса...

В общем улететь можно, но до чего же это рискованное предприятие! Если бы он хоть разок побывал в воздухе! Не спятил ли Коцек? Да нет, иной раз его распирают бредовые идеи, но котелок у него варит здорово. Коцек умеет и гуляш без мяса сварганить и поднять машину в воздух.

– А если все разбомбят, – твердил свое Бацилла. – Вдребезги. И здесь. Представляете себе, ребята?

– Что ты мелешь?

Бацилла поперхнулся.

– Бои-то могут быть и у нас. К примеру, на Коронке или на Карловой. Я в жизни не видел покойника. Когда умер дед, я не смог подойти к открытому гробу, меня чуть не стошнило. От войны не удерешь, она и сюда придет, а? Я слышал, Прагу объявят открытым городом...

По всему было видно, что одна мысль о взрывах и гибели людей на улицах, тех самых улицах, по которым Бацилла еще недавно бегал с ранцем в школу, приводит его в трепет.

Павел мрачно усмехнулся.

– Если ты думаешь, это сделают, чтоб уберечь часы на старой ратуше или церковь Лоретты, то ошибаешься. Во всяком случае, у тебя, Бацилла, не спросят. На это не рассчитывай.

Павел говорил, не думая, его одолевали вопросы, на которые не было ответа. Где ты? Почему молчишь? Перед ним лежала карта Европы, старая, заслуженная и довольно посрамленная карта, вырванная из школьного атласа, еще с довоенными границами. Уж они-то наверняка изменятся – только города, горы и реки останутся на своих местах, да и это еще неизвестно. Видимо, все пришло в движение. А вот тут; почти в самом центре Европы, в этом крохотном квадратике, равно отстоящем от близящихся фронтов, находимся мы! Сейчас. И ничего не делаем. Свинство!

Часы на секретере красного дерева, когда-то принадлежавшем врачу-еврею, пробили половину девятого – она слышала их бой. Часы равнодушны ко всему – они бьют для каждого: били для врача-еврея, теперь бьют для него. Да и для нее! Бланка стиснула мягкие подлокотники кресла. Что сейчас делает Гонза? Нет, не думать, она запретила себе это, она не смеет думать. Нельзя падать духом, потому что есть Зденек. Он жив. Где и как проводит он конец года? Он жив. Он сообщил ей несколькими короткими фразами, что все в порядке, суда еще не было и, надо полагать, будет не скоро, потому что имперская юстиция столь же педантична, сколь и нетороплива; Бланка соблюдала уговор и не допытывалась о подробностях. Надежда? Да, надежда есть, и Бланка держит ее в руках, как горячий камешек, – удержит ли? Боже, что сделать, чтоб выиграть это состязание с временем?

Бам-м!..

– Не хочешь ли ты мне помочь?

Бланка не ответила, даже не шевельнулась. Напрасный вопрос, ведь он твердо знает, что она ни за что не встанет с кресла, что ему никогда не заставить ее притронуться здесь к чему-нибудь. Только кресло и диван! Бланка закрыла глаза. Так будет и впредь, и она знает, что не станет противиться. Хуже другое: она уже не умеет противиться, она, вероятно, даже разучилась ненавидеть и уже не может, как прежде, с отчаянием замыкаться в своем теле, не может не участвовать в этом. Нет, это не так! Не так! А кто ты, собственно, такая? Что от тебя осталось? Маленькое, запуганное, до смешного своенравное существо, и ничего больше. «Хочешь поглядеть в окно? – иногда звал ее он. – Отсюда такой чудесный вид!» Нет, ее не привлекал вид, не привлекала великолепная электрифицированная кухня. «Ты наивная, – беззлобно улыбался он.– К чему это? Во время войны надо отказаться от чрезмерной чувствительности. Случаются вещи и похуже. Квартира как квартира, неодушевленные предметы равно служат каждому, у них своя жизнь и свой возраст. Меня не интересует, кто тут жил до меня и что с ним случилось, не интересует даже, кто развалится на этом диване через пару месяцев. Но я ни на чем не настаиваю. Мне даже нравится твое упрямство. Нечто вроде бунта. Протест против нас? Если бы в этой стране не творились вещи похуже – на здоровье...»

Это не во сне – наяву. Он ходит по ковру упругим шагом, не утратившим военной четкости, ходит в халате и комнатных туфлях, – может, и они остались от бывшего владельца квартиры? Туфли как туфли – ходит с веселым видом, распространяя вокруг запах свежести. Враг? Не похож на врага. Не может быть врагом. Во всяком случае, моим. Ведь он помогает мне, не будь его... Роль хозяина дома он разыгрывает блестяще, явно понимая, как мила мужская неловкость в кухонных делах.

Это не во сне – наяву.

– Сама виновата! – восклицал он под шум льющейся воды. – Объединенными усилиями нам удалось бы соорудить отличный ужин. Ела ты когда-нибудь икру? Икра будет! И не какой-нибудь эрзац, слава богу, нашим химикам еще не удалось его придумать. Надо достойно отметить конец года.

– Черт, – сказал Войта, – если тут ничего не произойдет, нас освободят в последнюю очередь. Как думаешь, Павел?

Павел пожал плечами. Похоже на то. А что делать? Вытащить из-под дивана бездействующий револьвер, завернутый в промасленную тряпку? Пробираться, что ли, в Берлин или в эту, как ее, ставку фюрера, черт знает куда, и там нажать, на спусковой крючок? Что мы, собственно, сделали за последнее время? Не много и решительно ничего серьезного. Выпуск листовок пришлось прекратить, хотя бы уже из-за Гонзы, а кроме того, кончилась бумага. «Орфей» онемел, и похоже было, что никто на заводе не заметил этого. Ну, писали во множестве мелом на стенах: «Смерть, оккупантам!», «Не работайте на Гитлера!», «Да здравствует свобода, да здравствует Советский Союз!», «Каутце – осел!», «Позор изменникам!» Милан научил рисовать серп и молот, пятиконечную звезду и прочее. К чему? Самые заметные надписи стерли веркшуцы или трусливые мастера участков, другие так и остались незамеченными, и их постепенно смыло дождем. Подожгли сарай – люфтшуцы сумели потушить его раньше, чем огонь нанес серьезный ущерб, а запарившийся Каутце мог приписать пожар простой неосторожности. Так или иначе, это была комариные укусы по сравнению с тем, что делали на заводе другие, сильные люди – неизвестные не только Каутце и гестаповским ищейкам, но и «орфейцам». Связаться бы с этими людьми... но как? Все попытки остались безрезультатными...

Осень и зима и голодное рождество с грязным ненастьем – первое рождество без мамы. Павел с отцом попытались устроить что-то вроде рождественского ужина, но у них не хватило духу разукрасить елку и позвонить в колокольчик. Хватит, не надо думать об этом! Кто бы из нас мог предполагать нынешним летом, что последний год мы проведем, как крысы в убежище, в этой каморке за портновской мастерской, что все еще не кончится война и по улицам будет шляться немецкая солдатня с гулящими девками?

– Умираешь от скуки? – окликнул он из кухни Бланку, прервав ее мысли.

– У меня нет причин скучать,

– Правильно! – Он, видимо, истолковал такой ответ благоприятно для себя и внес в комнату бутылку. Прежде чем поставить ее на стол между двух пузатых рюмок, он внимательно рассмотрел этикетку. – Доводилось мне пить вина и получше, и даже совсем недавно. Париж изумительный город, быть может, не такой красивый с виду, как ваш, зато... – Он, улыбаясь, коснулся ее плеча. – Эта бутылочка стоила мне целого состояния, не говоря уже о риске. А сейчас такое вино хлещут храбрые янки с парижскими девчонками. Что ж, – он вздохнул без всякой горечи и подбросил в руке бутылку, – tempora mutantur     .[66]66
      Времена меняются (латин.).


[Закрыть]
Полагаю, эта заплесневевшая истина не потеряет своего значения и в будущем. Слава богу, я не так стар, чтобы отказаться от всякой надежды и пустить себе пулю в лоб.

– Что ты имеешь в виду? – И тут же поправилась: – Имеете...

– Имеешь! – притворно рассердился он. – Очень просто. Бланка. Я не строю себе иллюзий, это ты, наверное, уже знаешь, но история в общем-то не так уж сложна, чтобы ее нельзя было понять. Мы, правда, войну проиграем ко всем чертям, и даже довольно скоро – ты, несомненно, желаешь этого, как и я, – но оставим после себя изрядный кавардак. А там, где кавардак, всегда возможны неожиданности. Бесконечные. В этом смысле я и питаю доверие к истории... О чем ты думаешь?

Бланка обхватила пальцами холодные колени.

– Пока что о вещах куда менее значительных. Что я могу?..

– Понимаю, – кивнул он. – В сущности, ты права, и сегодня ты прекрасна. В одном этом больше правды, чем во всей истории. Все остальное вздор, и довольно опасный. Слишком многим он стоил всего. Пусть теперь жалуются истории или человечеству – с пулей-то в голове, а то и вовсе без головы. Достаточно трудно уцелеть самому, найти щель, в которой можно хоть как-то жить... Тебе холодно? Здесь плохо топят.

– Нет, – сказала Бланка. – Я не это имела в виду. Неправда, что в этой войне люди умирают напрасно, что...

– Абсолютно! – перебил он ее, заботливо откупоривая бутылку. – Послушай меня: нынче только идиот верит в их объятия из-под палки. Смех, да и только! У этих союзничков уже сейчас, не говоря о завтрашнем дне, больше причин передраться между собой, чем между любым из них и нами! Вот как! Виноват ли я, что эту простейшую истину не понял вовремя наш фанатичный кретин? Или что прошлым летом его не взял черт, потому что дегенерат, который подсунул ему бомбу, оказался таким растяпой? Неужели же мне добровольно ложиться в гроб со всей этой вонючей лавочкой? Не вижу оснований.

– Не болтай, а то не слышно, – окликнул Павел толстяка Бациллу.

Ускользающий голос диктора сплетался с хрипами и треском, приходилось прикладывать ухо к самому приемнику. Диктор говорил о свободе и мире, о справедливости, которую принесет наступающий год, а он уже у порога, и это звучало для них как фантастическое послание из иного мира; потом, ощущая холодок на спине, друзья прослушали «Интернационал».

– Перекинемся в картишки? – помолчав, предложил Войта.

– Я кое-что приволок, ребята!

Все уже знали подозрительно зеленую водку Бациллы. Павел заявил, что ее в обязательном порядке пьют только грешники в чистилище. Рядом с водкой Бацилла с торжественным видом поставил литр дешевого вина, такого терпкого, что у всех лица перекашивало, когда брали его в рот. Видимо, Бацилла был доволен произведенным впечатлением. Он с вожделением потер пухлые ручки, торопясь выпить.

– Хватанем сегодня малость, а?

– Уймись, – осадил его Войта, всаживая штопор в пробку. – Не пришлось бы мне опять вытаскивать тебя из унитаза!

Золотисто поблескивающая жидкость покрыла дно, рюмка медленно наполнялась.

– Не бойся, я не заставлю тебя пить за здоровье фюрера, – сказал он с легкой усмешкой. – У меня есть такт, да и к чему зря тратить хорошее вино?

Рука, наполнявшая рюмки, не дрожала – хорошей формы, крепкая мужская рука. Бланка смотрела на нее, а видела другую руку, юношески неловкую, в ссадинах от заклепок, с небрежно остриженными ногтями. Зачем он так много говорит?

– Я рад, что ты сегодня здесь, Бланка, – слышала она его приглушенный голос. Не было причин подозревать его в неискренности. – Нет у меня уже больше никого, с кем мне было бы так хорошо, как с тобой. Я уже не тот, что прежде. Стою на тонущем корабле, а вокруг льды. И мрак. Ultima Thule     .[67]67
      По верованиям древних, последнее, черное место, край земли, откуда нет возврата.


[Закрыть]
Ты можешь сказать: сам виноват, ты этого хотел, ты помогал этому, и вот возмездие. Может быть. Понятие вины всегда платонично. Чтобы быть виноватым, надо заранее в любой ситуации знать, что правильно и что нет. Не так все просто. Среди нас тоже были идеалисты, пожалуй, вполне порядочные мыслящие люди, готовые жертвовать собой во имя того, что они считали правильным и справедливым. Знать! Но ведь тогда надо знать подлинные аргументы того, против кого ты собираешься бороться, а не одни фразы, крики, символы. Не успеешь усомниться, как уже течение подхватило тебя, а с ним тебе не справиться в одиночку. Один вошел в воду по щиколотку – он еще может выскочить и отряхнуться, другому вода уже по колено, по пояс, а тому – и по горло. Тогда уж остается только одно – нырнуть в решающий момент, не зная, выплывешь или нет. А нелепица идет своим чередом. Разве не смешное сочетание – ты и я? Я, человек, связанный обстоятельствами, человек – почему бы не сказать этого? перед которым и сейчас еще тянутся в струнку или дрожат, – и вот мне хорошо с беззащитной девушкой из враждебного нам народа, девушкой, чей брат, кстати говоря, уличен в тягчайших преступлениях против того, с чем я, к сожалению, слишком тесно связал свою судьбу. Ради этой девушки я совершаю измену за изменой, и. представь себе, мне это даже безразлично!

– Почему же измену? – робко возразила она. – То, что вы делаете... ты делаешь... это добро. Спасти человека – не может быть изменой, потому что изменить можно чему-то справедливому, а вы сказали, что...

Слова ее замерли под его пристальным взглядом. Он со значением тронул ее за плечо:

– Не сказали, а ска-зал! Так? – Он подержал рюмку против света, на лицо ему упал дрожащий янтарный блик. – Представь, встретились бы мы с твоим братом с глазу на глаз в уединенном месте, и у него в руках был бы револьвер. Думаешь, он поколебался бы? Если он настоящий мужчина – никогда.

Она растерянно покачала головой:

– Не знаю.

– Довольно, что я-то знаю.

– Если Зденек вернется, я скажу ему, кому он обязан жизнью.

Он горько усмехнулся.

– Трогательно, но боюсь, что его благодарность мне мало поможет. Да я, пожалуй, и не стану ждать ее. Впрочем, мы враги, и я принципиально не одобряю того, что он сделал. А то, что я делаю, – делаю ради тебя. Сама по себе судьба какого-то шального идеалиста меня не трогает.

– Не говорите так о нем, – с силой потребовала Бланка.

Он недовольно отмахнулся.

– Ладно, не будем вообще говорить о нем, не хочется сегодня притворяться, сыт по горло! Alles ist egal!     .[68]68
      Все безразлично (нем.).


[Закрыть]
Кроме того, конечно, что ты здесь, что перед нами бутылка приличного коньяку и что в этом городке еще не стреляют. Ради этого стоило не пойти к старику. Чудовищно опасный негодяй – увешан орденами, как рождественская елка игрушками. Педант и гомосексуалист. Терпеть не могу гомосексуалистов! Всякий раз, как вижу его медовую улыбочку, говорю себе: ну, жди теперь смертей. Его тусклые глаза видят человека насквозь. У меня нет ни малейшего желания бывать на оргиях притворства в его вилле. Уж я-то хорошо знаю им цену! Все подстерегают друг друга, оценивают, достаточно ли оптимистичны улыбки, демонстрируют преданность фюреру и веру в окончательный перелом на фронтах. Все время надо быть начеку, боже упаси хватить лишнее. В последнее время его конек – болтовня о тайном оружии. Врем друг другу в глаза, а большинство из нас, кроме нескольких заядлых фанатиков, думают лишь о том, как бы спасти свою шкуру. Потому что только безумец не признает, что дважды два – четыре. – Он стиснул зубы и, опустив голову, помолчал немного. – В прошлом году я встречал Новый год в «Лилипуте». Тогда фронт был где-то еще под Житомиром, а вторжение на Западе казалось утопией. Шикарное заведение! Нынче там будут кутить еще безобразней, но ручаюсь – настроение будет куда хуже. Как перед страшным судом. Ах, да пропади они пропадом – только без меня. А фюрер пусть поцелует меня в одно место!

Он постарался переменить настроение, выжал легкомысленную улыбку и заставил Бланку пригубить вино.

Насмешливо проиграл и смолк кларнет – стал слышен сиплый голос Вуди. Сутулый, обезьяноподобный, он сердито махал своими тощими руками и брызгал слюной.

– Невежда ты, Боб, хоть и играешь на кларнете, – каркал он. – Рей Нэнс никогда не выступал с Бэсси. Бахвалишься, а сам ни черта не знаешь!

Кларнетист зевал, не слушал его.

– Отстань от него, Вуди, – с необычайной смелостью утихомиривал разошедшегося брата красавчик Либор. – Гостям скучно слушать. Канун Нового года, надо проводить уходящий. За весь год нам удалось не ударить палец о палец, выпьем же за то, чтобы так было и в наступающем! За здоровье папочки и его сыновей! – Он опрокинул стопку водки и заржал, как лошадь. – Ох, Фан, если твой фатер гонит такую гадость, то кончит он как коллаборационист. Что это настроение у нас, как на поминках, господа? Вуди, грохни там какую-нибудь танцевальную музычку. Кай, прошвырнемся, пошли!

– Примитив! – усмехнулся Вуди, кивнув Гонзе, который с равнодушным видом сидел у радиолы; сейчас он ставил на проигрыватель пластинку со свингом. Братец у меня осел... А я хотел было пустить «Диппермаус блюз», – добавил он с досадой, когда ритмично загрохотал свинг.

Либор уже танцевал со своей девушкой, немыслимо утрируя стиль танца.

– Удивляюсь, Кай, как ты его терпишь.

– Спокойно, Бериль! Моральная икота. Когда все кончится, я дам ему отставку и начну новую жизнь. Он все еще не верит в это.

Либор улыбнулся, как фавн.

– Еще будешь радоваться, дурында. Только твоему папашке придется раскошеливаться, если он хочет меня прокормить. Так ему и скажи. Я удовольствие дорогое. Подумаешь, полицейский чиновник.

Свинг кончился, и Боб, удобно развалясь на диване, повторил на кларнете ведущую мелодию, обогатив ее собственной импровизацией; к нему нерешительно присоединились гитара и барабан со щетками, несколько человек захлопало в такт, но настроение не поднялось.

– А это вы слышали? Я записал по радио: Гленн Миллер – последняя новинка!

– А что с Эвженом? – спросил кто-то. Видимо, в компании ощущалось отсутствие этого болтуна.

Теоретик и восторженный историограф потешных выходок и розыгрышей, он поплатился за сумасбродное пари, на которое его подбили, и сделался мучеником. Кое-кто из присутствующих был свидетелем этой выходки, которую он, правда, долго откладывал; он задумал подойти на Вацлавке к немецкому офицеру, идущему под руку со шлюхой, и, не дав ему опомниться, поцеловать его в щеку и пожелать ему и супруге веселой и счастливой пасхи. Операция окончилась конфузом: наблюдатели узрели только ее первый акт, завершившийся звучной оплеухой. Продолжение состоялось в чешской полиции, а потом в уголовном суде, поскольку оскорбленным оказался представитель высшей расы, да еще с фронтовым отличием.

– Жаль Эвжена, – мелодраматично вздыхал Либор, – его труды останутся неоконченными. Предлагаю почтить его память рюмочкой этой фановской отравы.

– Я говорил с его сестренкой, – вставил ударник. – Ему влепили три месяца Градиштского лагеря. Не страшно, переживет, там только чешская полиция. От пинков в зад не помирают.

– Зато его здорово вздули на допросах. Немчура шуток не понимает, это всем известно. Страшно серьезный народ.

– Ну и что ж, зато вернется героем. Представляю себе, как он будет трепаться.

– Все равно придется ему ограничиться теорией, для практики у него слабы нервы. Это вам не Борек. Слышали, как Борек выдал себя за контролера в трамвае? Нескольких почтенных дядюшек чуть кондрашка не хватил.

Смех, хихиканье девушек, болтовня. Гонза в своем уголке почти не слушал, и было на душе у него облегчающее чувство, что все это временно, – чувство на мотив блюза. «Мы будем снова вместе спать, и на свирели трав нам проиграют ветры...» Зачем ты здесь? Тебе здесь не место. Стройная тень на мосту, тень... А где твое место? Здесь хоть шумно. Ничто уже не жгло, острая боль сменилась тупым, почти приятным оцепенением – ощущение пустоты, которое приходит после кризиса. Я весь сплошная печаль, подумал он. Душа моя подобна земле, опустошенной бурей, – все мертво. И словно выворочен наизнанку. Снова вспоминается лето, в небе машет крыльями какая-то птица, время от времени победоносно прогудит пригородный поезд, где-то стругают рубанком дно перевернутой лодки... Забыть! И поскорей! Ведь теперь уже все равно. Эти люди вокруг – они даже не злы, не испорченны; весь их цинизм – дырявый плащ. Вздор! Господи, сколько во мне было когда-то вопросов, заносчивости, светлой веры, что можно что-то постичь, ощутить, додуматься. А теперь? Где-то она сейчас? До Нового года полтора часа, а потом?

Немцы проиграли войну – без моего участия. Придут русские или американцы, а я к этому не буду иметь никакого отношения, люди будут умирать, ликовать, наступит мир, и все изменится до неузнаваемости... Унесет тебя ветром. Где сейчас она? Как обойти этот гибельный камень в себе? Что за бешеный слалом! Гонза прикрыл глаза и опрокинул в себя рюмку скверного ликера. Да здравствует Новый, 1945 год, с которого только и начнется жизнь! Да здравствует первый год после потопа! Слава богу, все уже сильно под хмельком, начинается разгул. Гонза даже обрадовался, когда к нему подсела одна из девушек – ее называли Мод, – с улыбкой на дерзкой мордашке.

– О чем задумался, философ?

Гонза понял, что он слывет тут интересным чудаком, и не стал оспаривать такой репутации, она показалась ему достаточно лестной.

– О комплексе неполноценности у павианов с собачьими головами, – сказал он мрачно.

– Уважаемые млекопитающие! – воскликнул Либор, пытаясь перекричать галдеж: он собрался произнести речь.

– Да здравствуем мы, ребята!.. – Бацилла икнул и выпил еще одну рюмку, залил себе подбородок, передернулся; глаза его, казалось, сейчас вылезут из орбит. – Следующий Новый год мы будем встречать не так! Вот этот будет носиться на самолете и пересчитывать созвездия, – не разокрали ли их за войну. А Милан дождется своей революции, факт! Милан, приходи, забирай наш дом, и-ик! Обещай, если ты мне хоть капельку друг, что сам его заберешь...

– Заткнись, толстозадый! – отозвался Милан и угрожающе нахмурился. Смейся лучше над своим брюхом!

– Нет, ты обещай! – плаксиво повторил Бацилла и рыгнул. – И знай... я сам буду ждать тебя у ворот... с красным флагом. Я тебе докажу...

– Ребята, – Милан привстал, – дайте я ему влеплю разок.

– Оставь его, – с обычным миролюбием сказал Войта. – Видишь ведь, что нализался. Опять начнет скулить, что никто на свете его не любит.

Исполненный ненависти к родному классу. Бацилла хлопнул кулаком по столу, так что рюмки зазвенели.

– Долой буржуев! – завопил он. – «Пусть сгинет старый подлый мир!» Ребята!

– Да не ори ты! – Павел, слегка усмехнувшись, усадил его на стул. – Придет время, тогда и докажешь, не зря ли болтал. Не дай бог, услышит тебя здешний домовладелец – всю ночь ведь не уснет. Скажи лучше, что ты-то будешь делать после войны?

Бацилла недоуменно захлопал глазами.

– Не знаю... Наверно, придется зубрить дурацкие статьи законов... Папаша так хочет, а для меня это каторга... Все равно меня никто на свете не любит!

– Началось! – деловито констатировал Войта. – Теперь он совсем разнюнится.

Милан нагнулся, прищурив глаза.

– Если, конечно, к тому времени тебя не будут глодать черви!

Толстяк с минуту непонимающе глядел на него, потом испуганно отмахнулся:

– Ну чего ты болтаешь! – Он был суеверен и боялся таких разговоров. Протрезвев немного, он попытался спорить с Миланом. – Чего болтаешь! Должен же кто-нибудь уцелеть!

– Да, но почему обязательно ты? Поскольку тебя никто не любит...

– А я не хочу помирать! – совсем потерявшись, признался Бацилла. – Мне очень не хочется, братцы. Я ведь еще так мало радости видел в жизни...

Милан похлопал его по мягкому животу.

– М-да, обидно, наверно, загнуться тухлым девственником!

– А вот и попал пальцем в небо! – вскинулся Бацилла, да осекся. Потом шлепнул ладонью по столу. – Нет, правда, если хочешь знать...

Однако ребята, воздержавшись от язвительных замечаний, обошли молчанием его бахвальство: они не сомневались, что Бацилла врет спьяну. Павел взял гитару, но запыленный инструмент оказался безнадежно расстроенным, да и репертуар Павла был ужасающе скуден.

Все взбунтовались:

– Твоего «Яношика» и «Долог путь на Запад» невозможно больше слушать, давай что-нибудь новое, Павел!

– Ладно. – Павел, не обижаясь, повесил гитару на гвоздь и настроил приемник на Прагу.

«Du hast Gluck bei den Frauen, bel ami»,[69]69
      Ты пользуешься успехом у женщин, милый друг! (нем.).


[Закрыть]
– щебетал с продуманной чувственностью женский голос в декабрьской ночи.

Бланка тоже слушала эту песню, сладко и тихо лилась она из дорогого радиоприемника в оранжевом полумраке бывшей еврейской квартиры. Голова кружится, не надо больше пить! Мне теперь лучше. «So viel Gluck, wie du hast...»     [70]70
      Так много счастья, как у тебя... (нем.).


[Закрыть]
Бланка не шевелилась, ей казалось, что она маленькая девочка, которая притворяется мертвой. Ну и что ж? Мне уже лучше. Она отметила, что он прикрыл ее мягким пледом. Он знает: после этого она не выносит, чтоб посторонний взгляд касался ее беспомощной наготы, и всегда деликатен. То, чем полно ее тело, скорее отзвук, ощущение отлива в кончиках нервов, это не я, это только мое тело, оно не спрашивает, что правильно, и живет по-своему, эгоистично, подчиняясь собственным законам, вне меня, в недопустимой, низменной, предательской радости насыщения. За это я его ненавижу... So viel Gluck... Она чувствовала тепло его руки. Зденек жив! Важно только это.

– Можно мне знать, о чем ты думаешь? Не обязательно говорить правду.

Она очнулась, с испугом упала в действительность.

– Да так, – сказала она. – Пожалуй, о том, что мне хотелось бы иметь, меч.

Это она! Войта узнал ее, а знакомый звук ее походки причинил ему глупую боль. Он прижался к стволу каштана, чтобы она не заметила его, он задыхался от стыда; гляди, вот твоя Алена! Зачем ты сюда приплелся? Ведь ты же твердо знал, что тебе будет тяжело, потому что ты не вытряхнул ее из себя! И если бы она сейчас остановилась и позвала тебя, затрусил бы за ней, как побитая собачонка, которая клянчит, чтобы ее почесали за ухом. Так-то!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю