Текст книги "Хромой Орфей"
Автор книги: Ян Отченашек
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 45 страниц)
Гонзе опять подумалось, что она говорит о брате как о возлюбленном. Он, видимо, жил в ней, держался за нее неотвязной тенью. Всякий раз, когда они мимоходом заговаривали о нем, Гонза испытывал нечто похожее на ревность. Его мучило глупое чувство, будто тот, отсутствующий, все время оттесняет его на задний план.
– Ты его очень любила?
– Я очень его люблю, – невозмутимо поправила она. Говорила она тихо, отделяя фразы кратким молчанием; за каждой из них была бездна смысла, чуждого ему. – Тебе это трудно понять... Ты его не знаешь... Ты можешь подумать, что я сейчас сужу не объективно, но только он лучший человек, какого я знаю. У меня только он один. Наши родители умерли, когда мне было двенадцать лет. Если бы не закрыли высшие школы, он был бы уже инженером. Он ведь мог бы, как другие, думать о себе одном, устроился бы, например, продавать хлебцы в буфете, чтоб как-то перебыть это время... Но тогда он изменил бы себе. Он должен был действовать... Собственно, я даже не знаю, что именно он делал, – он никогда не рассказывал мне. Но я знаю, он сделал бы это снова, любой ценой! Первые дни мне казалось, я потеряю рассудок, но теперь притерпелась, потому что знаю, он вернется. Понимаешь? Знаю! И совершенно ни в чем его не упрекаю... за то, что происходит со мной... Я ужасно горжусь им.
Двор все еще был пуст; взъерошенный воробей сел на потрескавшийся бетонный квадрат, подозрительно глянул на них одним глазком и порхнул прочь.
– Почему ты искала меня?
Пауза. Дневной свет уже растекался по их лицам, устремленным вперед, но солнце еще скрывалось за стеной с колючей проволокой поверху; далеко где-то раздались шаги, хлопнула дверь – и опять шелестящая тишина зари.
– Я хотела спросить, любишь ли ты меня.
В изумлении он поднял голову, но к ней не повернулся.
– Ты ведь не хотела этого слышать.
– А теперь хочу.
– Да.
– Ты уверен? – спросила она со странной настойчивостью.
Он не понимал ее. Справился с внутренней дрожью.
– Совершенно уверен. Больше чем кого-либо на свете. Я не знаю ничего похожего. И еще больше после этой ночи. Сегодня я понял, что мне страшно было бы жить на свете, если б тебя не было.
Пучок травы тщеславно лез из трещины в бетоне, и Гонза не отрывал от него глаз, будто в нем искал нужные слова. Рассветный ветер прилетел с аэродрома, лизнул их холодным языком.
– Я еще никогда не называла тебя по имени! А ты ведь Ян, Енда... Гонза... а скорее – Гонзик. Я пока не решила.
– Для этого ты и искала меня? – спросил он; у него пересохло в горле.
– Нет, – тряхнула она головой. – Не для этого! Ты только не поворачивайся ко мне, смотри вперед. А то я не смогу говорить. Обещаешь? Ну вот, так лучше.
Он подумал, что сейчас ему бесконечно трудно в чем-нибудь отказать ей. Даже не дышать по ее желанию было бы невероятно легко.
В этот миг неслыханной тишины над стеною выскочило солнце, залило им лица, тепло тронуло руки. Гонза зажмурил глаза, спасаясь от прибоя света, но лучики тонкими иглами проникали под веки, и он нагнул голову.
– Я пришла сказать, что и я тебя люблю. Молчи и не говори сейчас ничего! Это странно, но именно сегодня ночью, когда уводили Пишкота, я поняла, что скажу тебе. Люблю тебя. Нет... я давно уже подозревала, только боялась признаться в этом самой себе. Боялась тебе сказать. Но это правда, и ты должен знать ее, Гонзик. Нет, не оборачивайся, я все скажу сама. Понимаешь, я думала... что не могу... не имею права... пока Зденек там, и пока война, и пока... Но это сильнее, чем я ожидала. Люблю тебя! Это так! Люблю – и не знаю даже, за что. Может быть, за твою ребячливость... и за твое сумасбродство, и гордость, которая так боится, что ее ранят... За твое хвастовство, которым ты иногда стараешься меня поразить... Ты не сердись, что я об этом говорю, я знаю, под этим что-то очень чистое. И беспокойство твое я люблю, и то, что ты вечно чего-то ищешь, и сумбур, и неуверенность, и робость, с какой ты смотрел на меня в поезде. Помнишь? Как хотелось бы мне, чтобы ты всю жизнь смотрел на меня так! Я просто дура. Я люблю твое тело, и руки, и волосы, и твой свитер, потому что он пахнет тобой, и твое дыхание, когда ты лежишь рядом со мной и сторожишь... нет, ты не думай, я ведь тоже иногда не сплю и чувствую тебя рядом, и тянет меня к тебе, и ужасно хочется чувствовать, что и ты ко мне тянешься, может быть, это плохо, что я говорю об этом вслух, но ведь это так. И я люблю в тебе что-то, о чем уж и не скажешь, потому что это, наверное, и не слово, потому что это, наверное, просто ты. Мне страшно, но теперь уже все равно, что случится, когда... Может быть, я люблю тебя и за те страдания, которых нам не миновать, пусть это эгоизм, но я самая обыкновенная и не могу идти на попятный. И ты никогда ни о чем не спрашивай, чего я сама тебе не скажу, я ведь не умею лгать и жить во лжи, понимаешь? Тогда нам придется расстаться, а я хочу, ужасно хочу, чтобы мы были вместе как можно дольше. А большего не хочу и не могу. Как можно дольше, дольше, дольше, помни об этом, пожалуйста, это наш девиз, Гонзик! Как можно дольше! Если в тебе все так же, как и во мне, то ты должен удовлетвориться тем, что я теперь тебе говорю, а это правда.
Гонза молчал, стиснув зубы, – к сказанному нечего было добавлять – и неотрывно смотрел на чахоточный пучок травы, пробившийся сквозь бетон. Только спустя некоторое время, не поворачивая головы, он протянул руку с раскрытой ладонью и, почувствовав на ней тепло, сжал ее пальцы.
Вот и все.
Шаги спугнули их, они встали. В ту же минуту разом взревели моторы, терзаемые тормозами, и рев их потряс воздух.
XV
Вечером, когда дребезжащий автобус подвозил их к главным воротам, Бацилла решил заговорить. Но кому довериться? Ему?
Почему именно ему?
Рядом с Бациллой Милан перелистывал тонкую брошюрку и не обращал на него никакого внимания. Бацилла уже привык – так было всегда. Время от времени он поглядывал искоса на профиль этого некрасивого парня, готовый тихим толчком привлечь его внимание к своей круглощекой незначительности, да все не решался. «Ну, что тебе, буржуй? – представлял он, как отзовется Милан и потом скажет еще: – Что у тебя на завтрак? Отвали!» Буржуй! – горько думал Бацилла. – Я для него только буржуй; откормленный, толстый буржуй, которого, он, конечно, должен ненавидеть. Но разве я виноват? Может, если б спросили меня, я бы выбрал себе другую семью! Наверно... Даже обязательно. Надо бы ему сказать это. Только всегда в присутствии Милана он испытывал смесь застенчивости, неуверенности и неясного чувства вины, и это заставляло его молчать. И вообще он не понимал, почему именно этот заядлый мучитель так его привлекает. Ну почему именно он?
Бацилла зевнул. После вчерашнего он глаз толком не сомкнул, валялся, потный, в перинах – господи, как он их ненавидел! Сколько раз тайком отбрасывал их, нарочно спал как можно неудобнее, под одним тоненьким одеялом... В полудреме вновь и вновь разыгрывалось вчерашнее, только в грозно увеличенном и искаженном виде – будто смотришь через выпуклое бутылочное стекло. За зашторенными окнами комнаты – бывшей детской, ныне холостяцкой ликовало майское солнце, а Бацилла лежал, навалив подушку на голову, и вздыхал... «Барашек! – услышал круглый голос с порога. – Что у тебя болит, сынок?»
Это мамуля! Бацилла притворился спящим, терпеливо выжидая, чтоб она ушла, потому что в ее постоянной заботе о нем было что-то недостойное, что сталкивает мужчину назад, в теплую беззащитность детства, с его ненавистными бархатными костюмчиками и завитыми локончиками; в глазах мамы он не вырос, для нее он по-прежнему был «Барашком», – о ужас! – избалованным служанками, взращенным в нежащей атмосфере богатой и культурной семьи, единственное позднее дитя, чье здоровье до сих пор меряется килограммами живого веса, очаровательный пузанчик, в котором все не чают души, – фу! Бацилла переносил это с врожденным терпением, он не умел грубить, но по-своему бунтовал против такой конфетной тирании – бунтовал несмело, незаметно, но упорно. «Барашек»! А для этого дьявола Милана, который кичится тем, что он коммунист, – просто «буржуй»! Для мальчишек он «Бацилла». Всю жизнь. Нечто толстое, неповоротливое и комическое. Хоть плачь! Быть бы как они! Быть бы длинным, жилистым, худым, заядлым уличным драчуном, одним из этих задавал с дерзким лбом и вызывающим взглядом, уверенным в своих чисто мужских качествах, одним из тех, за которыми Бацилла маленьким мальчиком завистливо следил из окна жарко натопленной комнаты; уметь бы драться, отколотить бы хоть этого Пепика Чейку, самого знаменитого силача в классе, воровать бы у торговок брюкву, шататься с кучкой себе подобных по пассажам, украдкой, за спиной швейцара, прокатиться на лифте, рискуя схлопотать подзатыльник, – в общем насладиться бы всеми волнующими приключениями, которые предлагают вам джунгли большого города, мнимое царство взрослых! Так нет же. Ты «Барашек», еще случится с тобой что-нибудь, и что скажет пани советница, крестная твоя, этого не читай, это вульгарно, надень шарф, не пей столько малиновой воды, кушай как следует, ты сегодня еще не какал, золотко, покажи-ка язычок, нет ли у тебя температуры? Будешь хорошо себя вести – Анежка сделает для тебя шодо с вином. Шодо Бацилла страшно любил. Пробовал бороться: нарочно не ел, тайно прятал свой обед под стол, всегда отдавал в школе свои завтраки – мечтал похудеть; и откровенно симпатизировал самым отъявленным озорникам, охотно орал на себя их проступки – и все без толку! Никто не хотел верить в его буйство. Учительница в очках допрашивала его при плачущей мамуле: «Камилл, кто тебя подучил?» А он упрямо молчал, смотрел на носки своих ботинок. «Никто, – шептал про себя, – я сам! И вот нарочно буду ругаться и плевать на ковер! Я докажу им, докажу!..» Разрезал бритвой бархатный костюмчик – ничего! Портной заштопал. С бьющимся сердцем разбил однажды витрину у зеленщика. И гордо остался на месте подвига да еще укусил за руку человека, схватившего его за бархатный воротничок, заранее предвкушая роскошную порку. И что же? Опять ничего! Унизительно! Папуля только головой покачал над томиком Вольтера, приподнял величественно брови и произнес «ц-ц-ц»... Зеленщику заплатили, и бунт закончился пшиком. И теперь все по-прежнему, хотя Бацилла уже не носит бархатных костюмчиков. Попытались отстоять его от тотальной мобилизации – он сделал все, чтоб эта попытка не удалась. Хватит! Он взрослый, он мужчина! Господи, неужели же никто этого не видит? И он ненавидит свое вечно потеющее, неповоротливое тело – тело увальня-медвежонка, ему противно выражение добродушия, которое придают ему румяные толстые щеки!
Женщины... Они заставляли его страдать тем больше, чем больше он желал их. Девственник! Свою нетронутость он ощущал как неполноценность, явственно читающуюся на его лице; все мальчишки хвастаются своими амурными победами – он подозревал, что они хвастают зря, но никогда не сознавался в своем унизительном состоянии. Правда, стыдливость немедленно выдавала его с головой. Он не мог без предательской краски рассматривать порнографические открытки они потом снились ему под пуховыми перинами. Знала бы мамуля! Знала бы она, что ему удалось достать и прочитать при свете карманного фонарика «Любовника леди Чаттерлей» Лоренса, нумерованное приложение к «Мемуарам» Гарриса и другие книги, заботливо изымаемые из библиотеки бдительными родителями... Знала бы она, что он не может удержаться от соблазна и подсматривает порой через замочную скважину за стареющей горничной... У-у! Впрочем, Бацилла знал, что и эту заботу он мог бы спокойно предоставить мамуле: она бы, конечно, женила его на такой же упитанной и солидной девице, и он перелег бы в другие пуховые перины – в перины супружества, благополучного и нудного, как воскресный день. Никогда! Если не суждена ему страсть, всепоглощающая и головокружительная, как полет, то уж лучше пусть ничего не будет! Вот бы иметь любовницу... Собственно, любовница у него есть. Она великолепна, как богиня, она близка, как сестра, – он дал ей чужестранное имя Кора – по прекрасноногой героине одного немецкого фильма, который Бацилла с затаенным дыханием просмотрел двадцать раз. Кора приходит иногда к нему распаленными ночами, и в ее объятиях он испытывает все бури всепожирающей страсти... Но есть у Коры один-единственный, зато существенный недостаток: она живет лишь в его воображении.
На скучной вечеринке выпускников он напился для храбрости отвратительного вермута. Объектом его усилий была некая Власта; неуклюжая попытка поцеловать ее закончилась самым удручающим образом: он чмокнул девицу куда-то в напудренную щечку возле ушка. И чмокнул-то как смешно! Власта захохотала насмешливо: «Бацилла, ты целуешься, как моя тетушка!» Он обиженно уполз в раковину своей девственности. Власта не Кора. Нет, нет, пора что-то делать!
Один раз он был совсем близок к этому. Особого рода заведение, с таинственными немыми окнами, зажатое где-то в улочках Старого города, называлось очень поэтично: «Ирида». Информацию мальчишки дали обнадеживающую: публичный дом находился под медицинским надзором полиции, женщины красивые, обстановка вполне гигиеничная, плата за страсть – пятьсот протекторных крон. Бацилла тайком продал полное собрание сочинений И. Ш. Баара в кожаном переплете и, с бросающимся в глаза старанием не бросаться в глаза, долго бродил мимо скромного входа, сжимая банкноты в потном кулаке. Вошел наконец, ослабев от волнения, – короткие ножки сами внесли его в дом. Атмосфера разврата с соизволения полиции, многообещающий полумрак, лицо швейцара освещено настольной лампой. Равнодушие, спокойствие, услужливая деликатность, с какой ему за пятьдесят крон вручили вступительный билет и к нему картонную коробочку с презервативами – все это было еще ничего. «Входите, пожалуйста, молодой человек!» Но молодой человек словно прирос к полу. Услышал высокий смех. И вдруг почувствовал себя приговоренным, которого тащат на плаху, и затрясся всем телом; он долго торчал перед недоумевающим стражем райских врат и – позорно бежал. На улице почувствовал себя в безопасности. Мчался по мостовой, словно стремясь обогнать самого себя, и было у него такое чувство, какое испытывает дезертир, покинувший передовую. Постепенно успокоился: когда-нибудь еще вернусь туда, и тогда уж не сбегу! честное слово! Он дал себе слово – он всегда так делал, когда не мог побороть своей робости, – и незаметным образом выбросил коробочку с презервативами – чтоб мамуля не нашла в карманах.
За пыльным окном неслись назад садики рабочих коттеджей, вот черешневая аллея, насквозь просвеченная закатным солнцем; все такое красивое и невинное... Смелее, Бацилла!
– Чего тебе?
Милан поднял голову от брошюрки и бросил на него взгляд, полный явного презрения и предвзятости.
– Мне очень нужно поговорить с тобой, – пискнул Бацилла.
Растрескавшиеся губы растянулись насмешливо:
– О чем? Как похудеть? Рецепт ясный: не жри так много!
– Да ведь... да ведь я ем ужасно мало! – перешел толстяк к вялой обороне, не забывая, однако, о цели. Он даже добровольно открыл свою сумку и протянул ничего не понимавшему Милану промасленный пакетик; Бацилла обрадовался, что Милан не стал ломаться. Может быть, теперь смягчится немного... Он понимал, что человек Миланова склада не может опуститься до благодарности какому-то буржую.
– Но мне серьезно надо...
– Что ж, выкладывай, – с утомленным смирением предложил Милан.
– Не здесь... здесь нельзя, понимаешь?.. Где-нибудь с глазу на глаз...
Нет, тем дело не кончилось, действие вчерашней ночи вернулось в некоем уменьшенном виде, и Милан изумленно выкатил глаза. Он даже положил свою трубу на калорифер. Подождав, пока все уйдут из раздевалки, Милан сдвинул свой шутовской колпак на затылок и вперил в толстяка испытующий взор:
– А не треплешься?
– Нет... – с несчастным видом воскликнул Бацилла, сейчас же снизив голос до лихорадочного шепота. – Клянусь тебе... все было именно так!
– Как же это его не нашел Заячья Губа? Ведь он рылся...
– Он обшарил шкафчик только внутри. А под него не заглянул.
– Гм... – Милан допустил, что это возможно, и нахмурил брови. Однако он все еще не верил. – Почему же ты вчера-то не сказал?
– Не знаю... – Бацилла ежился под строгим взором Милана, размахивал короткими ручками. – Не знаю... меня как по башке стукнуло... И потом я думал, может, все это мне чудится, пойми ты...
– Ладно, – уже мягче сказал Милан, отводя глаза. Видно было, что он тщательно обдумывает дело – тревога заставляла шевелиться его губы. Потом он опять повернулся к Бацилле и вполголоса, оглядываясь, хотя раздевалка была пуста, спросил:
– А ты уверен, что, кроме тебя, никто не видел?.. Я тебя пугать не хочу, ты, поди, и так уж в штаны наложил, но с этим шутки плохи. Так как же все было-то?
– Но ведь я тебе уже... Там был один Гиян, и тот ушел... Я это знаю совершенно точно... Почти... Может быть, Пишкот хотел мне это передать, но я, наверно, не понял его или еще что... все так быстро разыгралось... Он бросил эту штуку на пол и ногой затолкал под шкафчик...
– Это был сверток?
– Перевязанный веревкой... Небольшой такой... Думаю, он еще там.
Старик гардеробщик заглянул в дверь, помешал им. Когда он скрылся, Милан встрепенулся, глубоко вздохнул, резко прищурил глаза и ткнул Бациллу в грудь:
– Ну слушай: прежде всего язык за зубами, ни слова никому! Ясно?
– Ясно! – усердно кивнул Бацилла.
Сладостное волнение пробежало у него по всему телу, и грозящая опасность была ничто в сравнении с тем, что вот этот обстрелянный парень и храбрец разговаривает с ним как с равным. Впервые!
– Бог знает, что в нем такое, – слышал он голос Милана. – Не стал бы Пишкот зря его прятать. Может, какое-нибудь сообщение, которое надо передать, понимаешь? Факт, сделать это должны теперь мы с тобой. Трусость предательство, а предательство у революционеров не прощается. Надо улучить минутку, когда там никого не будет, и перепрятать! Я знаю одно местечко. Один пусть сторожит, другой возьмет...
– Я возьму, – выдохнул Бацилла.
Кто это говорил его голосом?
Милан смерил его пренебрежительным взглядом.
– Ты? Смотри, обделаешься!
– Ну и пусть!.. А я все равно возьму. Дай я сделаю!
– Ладно. Тем более, это твое право, ты ведь был при этом. Тут, брат, нервы нужны... У тебя они хорошо укрыты под салом, верно? Ты сначала глянь, там ли сверток, и подай мне знак... А вот как вынести с завода, уж это дело другое... Постой! Если ночью будет все в порядке, я попробую смыться. Ну да, правильно! Надо перебросить эту штуку через стену, в самом конце, рядом с аэродромом, знаешь, где канал проходит... А я унесу. – Он тихонько свистнул сквозь щербатые зубы. – Вот. Три раза так свистну. Это значит: кидай! А если что выбрось и мотай прочь. Но сначала подумай, я тебя не заставляю. Ясно тебе?
– Ага. Можешь на меня положиться, – горячо заверил его Бацилла.
Плечо его сжала рука Милана – в этом было что-то торжественно-обязывающее! – и ему показалось, что он растет. Что вот прорвалась окружающая его оболочка, и из нее выглянул на свет мужчина. Мужчина! Бацилла возмужал за эти несколько минут. Ах, Кора! Ах, мамуля! Ты умерла бы со страху, если б узнала! Он думал теперь о матери с сочувственной любовью, с ощущением своей торжествующей зрелости – он это выполнит!.. Докажет, что он мужчина. Сейчас он чувствовал себя способным выполнить все, и еще ему казалось, что этот некрасивый бунтарь, стоящий перед ним, стремительно хорошеет и что он, Бацилла, любит его жарко и необузданно. Нас двое – он да я!
– Ну ладно. К делу, Бацилла! И – язык за зубами!
– Язык за зубами! – торжественно повторил толстяк и выкатился из гардеробной.
Ох, каким легким стало вдруг все! Откуда взялась в нем эта окрыляющая отвага, эта ледяная сосредоточенность, которая теперь, когда настал час действовать, завладела всем его телом? Даже руки не дрожат.
Время близилось к десятому часу, под сводчатой крышей постепенно утихал грохот, как всегда перед перерывом, люди потянулись из цеха. Бацилла огляделся. В проходе возле шкафчиков никого не было. Роковая минута! Милан? Милан торчит возле крыла со своей неизменной трубой, незаметно смотрит сюда и зевает, как лев.
Еще взгляд... Давай, Бацилла!
Бацилла проворно нагнулся к ботинку, завязывая шнурок; от неудобного положения кровь бросилась в толстые щеки, но он не обратил внимания. Выпрямился и так же еле заметно кивнул Милану. Этого достаточно, теперь он может уйти. Но внезапная мысль! Она пронзила его, как пуля. Вот сейчас, сейчас, пока в нем этот великолепный холод, это доселе неизведанное наслаждение опасностью, эта жажда риска, проснувшаяся оттого, что на него смотрит человек, которым он восхищается... Бацилла ущипнул себя за руку. И припал к щели под шкафчиком, а сердце так и замирало, – пошарил по полу пухлой рукой. Пыль. Нащупал. Оно было твердое – бумага, бечевка – и странно тяжелое... Вот оно уже и на свету! Скорей! Видит ли Милан? Выпрямился. Конечно, видит. Бацилла разглядел его глаза и мог поклясться, что в них было одобрение. Восхищение даже.
Ужасно громко стучат по бетонному полу сапоги – кто-то идет сюда. Прочь, скорее! Бацилла круто повернулся, засунул добычу под куртку. Сразу заметно потолстел. Попробовал втянуть живот, но почти ничего не получилось. Беда! Проклятое пузо, этот ненавистный буржуйский бурдюк теперь его погубит, выдаст! Погоди, я от тебя избавлюсь, – яростно грозился Бацилла, – я похудею, стряхну тебя, хотя бы мне для этого пришлось подохнуть с голоду... Ведь, наверно, видно! Он потел от страха, но все-таки перешагивал через шланги и провода. Сцепил пальцы на животе, со всей силой вдавливая в себя таинственный сверток, до боли, до тошноты...
Милан все понял, кивком головы позвал за собой.
Страшный путь! Бацилла топал в пяти шагах позади Милана по проходу, разделяющему участки цеха, сотни глаз смотрели на его торчащее брюхо, но он шел вперед, тащился вперед с окаменевшим лицом, с которого напряжение выпило все краски, и вздыхал, сопел, даже насвистывать попытался, но только беззвучное шипение вырвалось через пересохшие губы. Спокойно! Пока все идет хорошо...
Ах! Катастрофа, конец! Бацилла не разглядел лица, увидел только форму веркшуца, фуражку, ремень с кожаной кобурой пистолета... Все пропало! Ах, Кора, ах, мамуля моя, откуда он взялся? Веркшуц зыркал по сторонам, кажется, он еще не заметил твоего живота, беги. Бацилла, брось эту штуку или хлопнись в обморок... Но и этого нельзя, нет, нет, можно только идти вперед, тащить бремя своего тела да прикрывать глаза в предвидении неминуемой беды... Камень, мешок со свинцом... Сверток под курткой растет и пухнет, как на дрожжах! Кончено!..
Нет, смотри! – какое чудо свершилось! Милан! Прется прямо на веркшуца, загораживает ему дорогу, нахально спрашивает о чем-то, тычет свою трубу. Веркшуц остановился, раздвинул ноги, сбил фуражку на затылок, чешет щетинистый подбородок, ничего не подозревая, – и ты проплываешь мимо него невидимым облаком...
Бацилла ускорял шаг, одновременно сдерживая себя, – в каблуках будто заложена взрывчатка – и вжимал сверток в живот. Скорей за дверь, в темноту, в ней спасенье, ну еще, еще несколько шагов... Кто-то из ребят крикнул вдогонку: «Бацилла, смотри не выпусти!» Нет, не слушать, не видеть, не слышать, ни за что не оглядываться, как жена Лота...
Темнота на дворе утешающе дохнула в лицо. Сколько себя помнил, боялся он ее черных объятий: ведь в ней так и кишели духи, привидения из сказок мамуля, зажги свет! Но теперь он глотал темноту полуоткрытым ртом, как птица, измученная жаждой. Привалился спиной к стене бомбоубежища и даже не заметил, как из него крадучись вышмыгнула влюбленная парочка; он приходил в себя от пережитого страха. Только теперь ноги у него ослабели, стали мягкие, будто слепленные из картофельного пюре. Он терпеливо ждал – кто знает, сколько времени? – пока к нему не приблизилась знакомая тень и не тронула его за плечо.
– Есть?
– Есть.
– Блеск... – вполголоса отозвался Милан.
Больше он ничего не сказал, но в самом тоне было уважение, по-мужски немногословное, зато тем более приятное. «Завтра надо заглянуть в словарь, совсем пьяный, подумал Бацилла. – Что оно, собственно, означает: «мо-ло-дец»?
На первый взгляд жизнь в фюзеляжном цехе постепенно возвращалась в наезженную колею, но только на первый взгляд. То, что произошло вчера, спряталось внутрь, прочно застряло в мозгу, застыло в глазах, которые уже не способны были прямо смотреть в глаза другому; происшедшее сказывалось в том, что люди бесцельно бродили по заводу и не заканчивали фраз, когда нерешительно, с явственным чувством вины касались вчерашней ночи. Незадолго до полуночи Павел наткнулся на Гонзу в пустой уборной.
– Ты ничего не знаешь? – уголком губ спросил он.
– Нет. Откуда? А ты?
Павел подсел к нему на калорифер, поискал в карманах окурок, хмуро глядя в пространство.
– Кое-что знаю...
Он пожал плечами, помолчал. Окурок так и не нашелся.
– Сегодня днем, по дороге сюда, заехал я... к нему. Рабочий поселок в Либне, бараки, сам знаешь. Номер дома – тысяча двести три. Толевая крыша, убожество, грязь. Узнал я немного – люди боятся рассказывать. Я и не удивляюсь. Вид у меня был, наверно, довольно подозрительный. Но напал я на одну словоохотливую бабку...
– И что же?
– Дело, оказывается, довольно крупное, хотя никто ничего толком не знает. Или просто не говорят. Не знаю. Вчера ночью их всех забрали... двух братьев, сестру и отца Пишкота. Матери у них нет. А за ним приехали сюда, но, видимо, это не связано с заводом. Одна собака осталась в будке, выла от голода. Все перевернули, но никому не известно, нашли ли что-нибудь... Вот, собственно, и все.
– Да, не много, – сказал Гонза. – И вообще у меня не укладывается в голове...
– Что?
– Да что именно он... Вот уж никогда бы не подумал, факт! Вроде он ни к чему не относился серьезно... Если бы это был, скажем, ты, я, пожалуй, меньше бы удивился. А может, и совсем не удивился бы.
– Вот видишь, – тоскливо пробормотал Павел; глаза его блестели лихорадочно. – В том-то и дело. – И повторил: – В том-то и дело.
В дверь заглянул Милан. Вошел, прислонился около них к стене, исписанной непристойностями, стал слушать их разговор с прикрытыми глазами, не вмешиваясь.
– В чем же дело?
Павел опустил голову.
– В том, что Пишкот, оказывается, кое-что принимал всерьез. Он вырвался... – удрученно закончил он.
Павел был спокоен, но Гонза обратил внимание на то, как его тонкие пальцы впиваются в железо калорифера.
– Откуда вырвался?
Сначала Павел ответил лишь пожатием плеч. Потом заговорил:
– Из болота. Все это ни к чему, но если хочешь знать мое мнение... Кто мы? Коллаборационисты! Я – в том числе. Мы не одни – вокруг нас таких около шести миллиончиков. Конечно, уж я-то не имею права судить кого бы то ни было! Это может показаться сильно преувеличенным, но это так.
– Чего болтаешь! – возмутился Гонза.
Нет, право, не к чему разговаривать с Павлом об этом. Славный парень, но самоистязатель какой-то. Не понимаю я его. Все же Гонза спросил:
– Кто же, по-твоему, коллаборационист, скажи на милость?
– Всякий, кто работает для них или с ними. Прямо или косвенно. Добровольно или из-под палки, как мы. Все равно. – Волнения почти не чувствовалось в его словах, оно скорее овладело глазами. – Всякий, кто пальцем не шевельнет, видя, как они расположились. Всякий, кто свыкся. Понимаешь? И не только это. Всякий, кто читает их газеты и слушает их радио. Кто в состоянии смеяться, ходить в кино или на футбол, пока они тут; кто в состоянии дышать одним воздухом с ними – и ничего против них не предпринимать... Думай что хочешь, но в этом пункте ты меня не переубедишь. – Он закончил этот взрыв обвинения безнадежным взмахом руки, прокашлялся и обернулся к Милану, будто разом забыв обо всем: – Покурить нету?
Милан безмолвно покачал головой, задумчиво уставившись в пространство. Гонза открыл портсигар. Под резиночкой лежало несколько пузатеньких цигарок.
– Откуда ты взял?!
– А этого добра во всех аптеках полно, – объяснил Гонза, не моргнув глазом.
Дым вонял жженой травкой, щипал глаза. Сумрачное помещение уборной постепенно наполнялось: входили люди, открывалась и со стуком закрывалась дверь, журчала вода, над позорными остатками перегородок торчали головы.
Гонза щелчком отбросил цигарку в желоб и встал.
– А что мы можем?
Каждый знал, о чем думает другой; что-то носилось вокруг них в воздухе. Лицо! Разбитое до крови... Огромные «корабли» скребут носками бетонный пол. Вопросы. И что-то еще. Оно душило, если думать о нем... Пожалуй, Павел в чем-то прав, сказал себе Гонза. Это «что-то» давило липким стыдом, пробуждая ярость и страх. Куда денется все зло мира, когда кончится война? Ведь не исчезнет же оно самой собой, наверно, только спрячется, замаскируется, но останется в мире, и мир по-прежнему будет неверный и страшный...
Но как же тогда хочешь ты в него верить?
– Что мы можем? – встрепенулся Павел и тоже встал: – А ничего. Ждать будем. И без нас люди найдутся, верно?
Пергаментное лицо в сумраке староместской антикварной лавчонки хитренько усмехалось, слова шлепали крыльями, стоящие часы малиновым звоном отбивали время, а из этого времени смотрели на Павла вопросительно расширенные темные очи.
– Блевать охота!
Павел бросил окурок и побрел прочь, сунув руки в карманы. Гонза двинулся было следом, но локоть его стиснули, удержали. Оглянулся. Чего надо? Опять трепаться? Да ну тебя! – Он заранее ощетинился, но какая-то особенная настойчивость в шепоте Милана поразила его:
– Погоди, мне необходимо потолковать с тобой. Необходимо! Завтра мы свободны. Есть у тебя время вечером? Адрес скажу. Ровно в семь. И никому ни слова, это серьезно. Договорились?
Издали дом походил на дворец, построенный архитектором в припадке помешательства. Поблекшая штукатурка треснула под тяжестью лепных украшений, широкие ворота, предназначенные для въезда экипажей, были загадочно закрыты. Дом был странно молчалив и как-то очень подходил ко всему облику Милана. Между камнями мостовой жадно тянулась к свету жиденькая травка, крутая улочка хранила тишину, шаги отдавались здесь неестественно громко, И если бы за спиной вдруг загремели копыта коня со всадником без головы, ты, может, перепугался бы до смерти, но не очень удивился.
Подойдя ближе, Войта увидел, что окна здесь слепые, и заколебался. Между тем название улицы и номер на клочке бумаги указывали именно на этот дом. Войта решительно взялся за ручку двери, вошел. Сырость подворотни, пустота; только на сумрачном дворике встретил человека в халате, невероятно забрызганном красками, и этот человек неохотно указал ему дорогу. Вон туда! Через большой высокий зал, где пишутся декорации, потом в коридорчик налево.