355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ян Отченашек » Хромой Орфей » Текст книги (страница 38)
Хромой Орфей
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 10:18

Текст книги "Хромой Орфей"


Автор книги: Ян Отченашек



сообщить о нарушении

Текущая страница: 38 (всего у книги 45 страниц)

Алена шла по той стороне улицы, под стынущими деревьями, ее светлые волосы рассыпались по плечам, она не улыбалась и была так равнодушно-рассеянна – от этого кольнуло в сердце, потом она исчезла за углом круто спускавшейся улицы, столь же непостижимо, как появилась у ворот дома...

Куда она идет? К нему? Войта простуженно потянул носом и переступил с ноги на ногу.

Как им сказать? Я не могу иначе, ребята, не сердитесь! И даже не умею объяснить вам почему. Мне только не хочется, чтобы вы подумали, что я удрал, это не так, мне было хорошо с вами...

Он не удивился и даже усмехнулся, нашел под пледом ее безвольную руку и поцеловал; в ее желании он, несомненно, увидел одно из тех сумасбродств, которые умел ценить.

– Меч? Придется выкрасть из музея. Но зачем тебе меч? Если ты, подобно твоему братцу, хочешь лишить меня головы, то не трудись: это скоро попытаются сделать другие.

Не отрывая взгляда от потолка, Бланка покачала головой.

– Нет, нет. Если бы тебе грозило это, я сказала бы им все, что знаю о тебе. Что ты для меня сделал. Хотя бы справедливости ради.

– Трогательно, – сказал он и отпустил ее руку. – Но я на справедливость не рассчитываю. И не могу рассчитывать. Что такое справедливость? Предрассудок!

– Было бы ужасно, если бы ты был прав! – спокойно возразила она.

– Почему же? Справедливость – эффектная маска, которую надевает минутный победитель. История отнюдь не состоит из таких идеальных понятий для школьных учителей. Справедливость! Будь у нас больше танков и самолетов или то тайное оружие, которым утешают себя многие из нас, – короче говоря, не окажись мы под конем, мы бы спокойно обошлись без справедливости. Все это выдумки и пустая болтовня. Пусть это гнусно, но и действительность тоже гнусна. Загляни за фасады истории, и ты убедишься, что под всеми этими благородными побасенками справедливости нет ни на йоту. Зато ты увидишь там другое – кровь, насилие, подлость...

– На что же ты рассчитываешь... когда...

– Договаривай, не смущайся! Когда мы проиграем войну?.. – Он встал, сунул руки в рукава халата и немного помолчал. Огонек зажигалки мгновение боролся с уютной темнотой. – А на авось. В основном на самого себя: у меня неплохие нервы, а главное – нет иллюзий. Уж как-нибудь пробьюсь. – Он погасил сигарету. – Чепуха! Не хочешь выпить? Ладно, выпьем в полночь. – Он слегка улыбнулся, как человек, который собирается рассказать что-то смешное. – Я, знаешь ли, немного полагаюсь на пресловутую голубиную кротость вашего народа. Мы, немцы, натворили тут много глупостей, настроили против себя большинство населения. И напрасно. Перестарались по дурости, и сейчас этого уже не исправишь. Таковы уж мы, немцы. Англичане умеют действовать иначе; они не так тупоголовы. Все можно было сделать иначе: упрятать за решетку горстку горячих голов – таких, как твой братец, – и коммунистов, остальные смирились бы. Думаешь, нет? Головой ручаюсь! Смирились бы даже и теперь, будь на фронтах иная обстановка, да не знай они, что мы уже катимся под гору. Человеку не свойственно долго упрямиться, жизнь для этого слишком коротка. Он смиряется. А чешский народец особенно, на этот счет у меня нет иллюзий, я знаю чехов как облупленных. Ведь я родился в Судетах и до десяти лет рос среди чешских мальчишек. Вот почему я довольно сносно говорю по-чешски. Мы с ними дрались, но мне приятно это вспоминать. – Он согревал в руке пузатую рюмку, алкоголь не пьянил его, а лишь придавал его речи взволнованность, столь редкую в этом человеке. – Я даже помню одну чешскую песенку, вероятно, она относилась к игре: «Золотые воротa, – проходите в них, друзья, тот, кто в них сейчас пройдет, сразу мертвым упадет...» Так, кажется? Ужасный мотив, не правда ли? «Золотые воротa, проходите в них, друзья...» Что ж, ничего не остается, как пройти! Я совсем не считаю себя исчадием ада, в конце концов я делал здесь только то, что еще недавно, как представитель другого народа, считал правильным и нужным. В рамках той, другой – скажем, нашей – справедливости я был вполне справедлив, уверяю тебя. Но едва ли я стану когда-нибудь ссылаться на это, чтобы защитить себя. Война! «Золотые ворота...» А потом вывесят флаги, начнутся ликование и песни, гнев будет излит на портреты вожаков и на немецкие надписи – долой их! Люди поверят, что справедливость – та, единственная и окончательная! восторжествовала, а чешский лев снова забренчит оковами.

– А если будет не так? – перебила она его с оттенком ненависти в голосе.

Но он не заметил этого оттенка и только пожал плечами.

– Может, и не так. Я жду. В каждом кинотеатре есть запасной выход, ведь правда? – Он одним духом осушил рюмку и, засунув руки в карманы, уставился в полутьму, словно пытаясь разглядеть в ней будущее. Потом встряхнулся, выключил радио, подошел к Бланке и ласково коснулся ее волос. – А ты?

– Что я? Не знаю. Но что бы ни случилось, я буду благодарна тебе.

Он с недовольным видом приложил палец к ее губам.

– Не нравится мне это слово. А кроме того, ты лжешь самой себе! – Поймав ее недоуменный взгляд, он взял ее за подбородок и нежно, но настойчиво повернул к себе ее лицо. Бланке было нелегко выдержать его пристальный взгляд. – Лжешь ты уже в том, что пытаешься свести к благодарности все, что есть между нами. Будь ты искренна, ты бы призналась себе, что, несмотря на всю нелепость нашего положения, нам с тобой хорошо. Я довольно опытен в этих делах, но еще не знал такой женщины, как ты. Иди пойми, что в тебе такое. Ты и пылкая и чистая, ты упряма как осел, – не сердись! – и тело твое создано для наслаждения... и не только для наслаждения партнера! Ты и сама познала со мной наслаждение. От этого ты не отопрешься. Не отводи глаз, все равно ничего не скроешь. Вообще я не понимаю, почему ты так яростно отказываешься это признать, почему запрещаешь себе это. Ни разу ты не отдалась мне добровольно, я ведь знаю. Почему? Потому, что я враг? Глупости, здесь я тебе не враг, здесь я только мужчина, который хочет тебя... а ты его! Это не преступление и не измена идеалам, это благо, потому что это естественно... И я не понимаю, что ты от меня прячешь? Не качай головой, это так. К сожалению...

Нет, нет, это неправда! – кричало все ее существо. – Этого не может быть, он лжет, лжет, потому что сам ничего не чувствует, не может, потому что он опустошен, мертв, он враг, что бы он ни говорил!

Она высвободилась из его объятий и подтянула плед к подбородку. Бежать! Куда угодно. Хотя бы в самое себя, в свою раковину, как улитка, и не пускать его туда! От его слов в ней пробудилась странная, вполне отчетливая дурнота и стыд за свою наготу, хотя она и была прикрыта пледом, и это чувство стало нестерпимым.

От него не укрылась эта перемена, но он безупречно владел собой. Он тотчас же отошел к радиоприемнику, включил его, и музыка – приторная и липкая, как сироп, – вновь разлилась в полутьме.

– Я хочу одеться.

– Пожалуйста.

Он произнес это уже с холодной корректностью и не оборачивался, пока не убедился, что она вполне одета и сидит в своем кресле. Тогда он открыл и протянул ей коробку конфет, но не настаивал, чтобы она взяла, а только пристально смотрел на нее, и губы его слегка шевельнулись в знакомой усмешке спокойного превосходства, которое всегда помогало ему оставаться хозяином положения. Но в голосе его был оттенок разочарования.

– Ты, конечно, не согласна со мной. Я не настаиваю. Ты недопустимо молода и видишь лишь внешнюю оболочку вещей. Они для тебя как эти конфеты – в станиолевой обертке. Ладно. Во всяком случае, не уверяй себя, что между нами стоит этот твой юноша с завода. Я мог тогда раздавить его, как букашку. Ему есть за что тебя благодарить.

Он замолк на полуслове, увидев ее глаза: в них было изумление, испуг и отчаянный протест, ногтями она вцепилась в ручки кресла.

– Молчите, я не хотела бы вас ненавидеть! Вы же обещали никогда не напоминать мне об этом...

Бланка почти не владела собой, глаза ее нестерпимо жгли слезы, она решительно встала...

...Уважаемые радиослушатели, до Нового года остается всего четверть часа! – возгласил диктор под звуки трубы, Милан нетвердой рукой поставил стакан на залитый вином стол, откашлялся и нащупал под стулом свой портфель. Жаль, думал Павел, глядя, как Милан с шутливой торжественностью извлекает из портфеля новогодние подарки для каждого из них, – нам будет не хватать тебя, псих!

Коробочка из-под цикория, которую Павел открыл ногтем, была наполнена окурками.

– Нелегкая работенка собрать их, – пожаловался Милан. – Нынче каждый скорее обожжет себе губу, чем бросит хороший окурок. А ты, Павел, выглядишь как больной пес, когда тебе нечего курить.

Войта получил складной карманный нож со штопором и отверткой – одной накладной боковинки на нем не хватало, зато на другой Милан собственноручно выгравировал серп и молот.

Подарок для Бациллы Милан стащил в букинистической лавке; не без ехидства он преподнес сыну враждебного класса потрепанную брошюрку – на обложке был изображен мускулистый красавец с осиной талией; брошюрка была озаглавлена: «Как избавиться от полноты и приобрести атлетическую фигуру. Метод доктора Кодыма».

Все захохотали и снова чокнулись.

– Бацилла, за твою талию! С такой фигурой ты покоришь любую!

Однако Бацилла уже был не способен принять подарок и вообще ничего не соображал: он был мертвецки пьян и лежал на диване, скрестив руки на мягком животике.

Милан наклонился над ним и поморщился.

– Ш-ш-ш, ребята! Он что-то бормочет, слышите? Какое-то женское имя. Видно, его девственность все не дает ему покоя. – Он хлопнул спящего брошюрой по носу и потряс его. – Проснись, ишь нализался!

Но Бацилла только перевалился на бок и продолжал вздыхать. Приятели трясли его, пока он не очнулся и не опустил на пол коротенькие ножки. Редкие волосы слиплись на его бледном лбу, мутные глаза тупо смотрели в одну точку. Войта ослабил узел галстука, который врезался Бацилле в шею.

– Не трогайте меня, ребята, – жалобно сказал Бацилла. – Мне так грустно на свете... Никто меня не... Дайте выпи-и-итъ!

– Спокойно, после полуночи успеешь наблеваться.

– Лучше расскажи нам о своей бабе. Кто такая эта твоя Кора? Произнесенное вслух имя проникло в самые глубины сознания толстяка, он вздрогнул, замотал головой, как медведь, и облизал пересохшие губы.

– Не скажу, хоть убейте!

– Ладно, не форси, выкладывай, пузатик. У тебя есть баба?

– Есть, – уныло всхлипнул Бацилла.

– Вы слышите? – сказал Милан. – Опять заливает, пустобрех.

– Погоди, дай ему сказать. У тебя с ней было дело?

– Было, ребята... но вы все равно не поверите... Она самая красивая и лучшая в мире... безумно страстная, и я ее страшно люблю... пойду за ней... хоть на край света... потому что она единственная, кто меня любит... – Он икнул, лицо его прояснилось при воспоминании.– Там у них такие бархатные стулья...

Испугавшись, что проболтался, Бацилла замахал своими короткими ручонками.

– Не глядите на меня, как баран на новые ворота, я не виноват, что мною никакая другая не интересуется... потому что у меня брюхо, и я потею, и не умею разговаривать с женщинами... А ведь я почти ничего не жру, стараюсь похудеть, к мучному даже не притрагиваюсь, сплю на ковре, как наш Джерик... Сколько же можно оставаться одному и только глядеть, как другие ходят с женщинами?!

– Ну ладно, – согласился Павел. – Хватит об этом. Нам-то какое дело. Выпей еще, если хочешь.

– Осел! Женщины вообще не самое главное на свете, – с отвращением сказал Милан, нагнулся за упавшей брошюрой и сунул ее обратно в портфель. Плаксивость Бациллы грозила испортить новогоднее настроение, поэтому все поскорей снова взялись за рюмки. Павел вертел ручки умолкшего радио, а Войта внимательно рассматривал нож. Потом он поднял глаза – лицо у него было странно-напряженное. Он сунул нож в карман и глубоко вздохнул.

– Ребята, – выдавил он из себя. – Мне тоже нужно вам кое-что сказать.

Блюз – это был его блюз, его голубая флуоресцирующая надежда – словно обволакивал Гонзу прозрачной тканью, проникал в него вместе со звуками кларнета. Гонза плыл в потоке этой мелодии, не замечая шума и гомона вокруг. Мелодия надломилась и потекла куда-то вниз, завершившись усталыми всхлипами... Шум вечеринки снова ворвался в приглушенное сознание. Тонкие пальцы с несносной покорностью меняют пластинки на диске. Гонза наклонился к Вуди.

– Вуди, что ты будешь делать, когда все полетит к черту?

Обезьяний лобик сморщился в удивлении.

– А разве обязательно надо что-то делать? Меня ничто не интересует. Я хочу только слушать джаз. Но в одиночестве, а не в компании горластых павианов и их самок. Я люблю джаз.

– Почему же ты не выучился играть сам, хотя бы как...

– К чему? Пусть играют другие. Я хочу только слушать. У меня не хватит терпения чему-нибудь выучиться. Я провалился еще в четвертом классе, и дальше меня нельзя было никак пропихнуть. В школе меня освободили от спорта. Хорошо, если бы освободили вообще от всего.

– Разве ты не хочешь, чтобы все кончилось?

Непонимание Вуди было явно непритворным.

– Мне все равно, я ни во что не вмешиваюсь. Пожалуй, даже не хочу, потому что не люблю перемен. Я хочу только слушать джаз. А больше я ничего не хочу. Я немного боюсь, как бы мы потом не пожалели. Видишь ли, быть вынужденным ничего не делать – это тоже недурно.

– Осел ты, Вуди, – беззлобно сказал Гонза.

– Может быть, – согласился тот. – Это будет видно. Ты, наверно, еще вспомнишь наш разговор. Пока живы родители, я ни о чем не беспокоюсь... В один прекрасный день я запрусь тут и никого не пущу. Слава богу, пластинок у меня хватает. Уникальные. Слышал ты «Hesitating blues»? Знаешь что, приходи послушать на днях. Сейчас эти обезьяны хотят вертеть задами, а не слушать джаз. А ты?

– Не знаю. Я не знаю, что мне с собой делать. У меня нет отца, и я не такой, как ты. Но джаз я тоже люблю. Сейчас я ухожу, мне здесь противно. Поставь-ка ту пластинку.

Из репродуктора грянуло соло на барабане. Гонза встал, пробрался среди танцующих пар в переднюю и вышел, распугав на лестнице кошек.

Вставая с кресла, Бланка уже знала, что сейчас будет. По крайней мере до ближайшего антракта. Всегда ей казалось, что она исполняет роль в спектакле, финал которого хорошо знает, но все же роль надо доиграть до конца, со всеми паузами, до самого последнего слова. Что же будет дальше? Партнер помог ей, она чувствовала его понукающий взгляд, и сама, без подсказки, вспомнила очередную реплику.

– Я хочу домой, – она произнесла это медленно и вяло.

– Я тебя не удерживаю. Ключ у тебя.

– Чер-рт побер-ри, по этому случаю надо дернуть, – сказал Милан, и всем показалось, что его «р» прозвучало уж очень раскатисто.

Чер-р-рт побер-ри!

Никто не пошевелился, все тупо уставились на огонек, радио тихонько бормотало. О чем тут говорить? Ругать? Упрекать? Нет, принять к сведению, и все тут. Ведь Войта не трус, он не смывается от страху. Было ясно: «Орфей» распался, так и не успев совершить что-нибудь великое.

Павел сплел худые пальцы, выгнул ладони и оглянулся на диван, где сопел Бацилла. Остаются двое, я и этот кусок мяса. Это конец. Конец «Орфея».

– Ну, так что? – сказал он в понурой тишине, преодолев первое удивление.

Сейчас они разойдутся, и его поиски начнутся сначала. Потому что «Орфей» уже мертв. Правда ли это? Да и чем, собственно, был «Орфей»? Пятеро юношей с голыми руками, неопытных и не искушенных в борьбе, пятеро не похожих друг на друга и не очень-то ладивших героев с деревянными сабельками, которых те не потрудились даже тщательно выловить, не стоят того. Шляпы. Да, может быть. И все-таки хорошо, что был «Орфей»! Хорошо! Потому что он был важен для них еще чем-то другим, что трудно определить. Вот, например, месть за Пишкота и мучительная тяга к чему-то, без чего каждому из них было бы страшно жить на свете. Да, это им давал «Орфей». Решимость не смириться, не быть тотально мобилизованным бараном. И это давал «Орфей»! Сопротивление, смелый вдох в атмосфере, зараженной всеобщей робостью. И это тоже! У них будет право глядеть потом людям в глаза. Да, и это! А кроме того, у каждого были свои чисто личные мотивы. У меня, у Милана, у Бациллы. Надо будет сохранить в себе все это. И в будущем. Навсегда. Сказать им об этом? А как? Слова, которые приходили на ум, казались Павлу ходульными, тошнотворно патетическими. Он стиснул зубы.

– Долей, Милан, через пять минут пробьет! Бацилла, в строй!

...Все это игра, только игра, и когда-нибудь она кончится! Бланка чувствовала волнующее прикосновение его рук, выдержи, девочка, доведи роль до конца! Она не выпускала из пальцев приятно шершавую ткань портьеры, он уговаривал ее тихим голосом, но она не слышала слов. «Будь разумна», «образумься». Знаю, знаю, я разумна, я должна быть разумной! Бланка вздрогнула, шевельнулась, почувствовав, что он вешает ей на шею что-то холодное и неумело запирает сзади застежку – новогодний подарок, кажется, ожерелье. Где он его взял? У нее побежали мурашки по спине: может, оно принадлежало одной из тех женщин-евреек, которые... Но у Бланки уже не было сил противиться. Что с того, ведь Зденек-то жив! Сколько раз она будет вот так бессмысленно бунтовать? А что, если однажды она найдет в себе силы бесповоротно уйти? Что тогда? Нет, молчи, странная ты жертва, стыдясь, он видит тебя насквозь – вот он ведет тебя, послушную и кроткую, обратно, к еще теплому креслу, а ты идешь и знаешь, что будешь опять пить, и спать с ним, и содрогаться, и сгорать от стыда за наслаждение, порабощающее тебя, так будет и дальше, до тех пор, пока не опустится занавес над последним актом недописанной пьесы. Чем же она все-таки кончится? Кто будет сидеть в зрительном зале? Кто будет ждать у театрального подъезда?

Кресло под торшером. Бланка уселась, поджав ноги, и угасшим взором смотрела, как узкая рука с халцедоном в кольце аккуратно наливает бокалы для новогоднего тоста.

Павел нагнулся, минутку пошарил в пружинах калеки дивана и, выпрямившись, положил на стол среди наполненных рюмок тяжелый сверток в промасленной тряпке. Он развернул его, и блестящие грани револьвера слабо блеснули в свете лампы. Все глядели на револьвер как зачарованные, и стыд сжимал им сердца.

Пишкот! Он был здесь. Он был сейчас с ними, неопределенно ухмылялся разбитым ртом и даже закукарекал.

– Что с этим делать? – спросил Павел. – Кто это возьмет?

Никто не шевельнулся, никто не отважился протянуть руку. Стук часов за стеной ужасающе усилился, и, прежде чем кто-нибудь успел сказать слово, прозвучал торжественный бой; бам-м, бам-м, – один, два, три... Все, как по команде, подняли рюмки и молча влили в себя зеленоватый напиток. Бацилла повалился на диван. Павел встряхнулся и стал заворачивать револьвер в тряпку. Потом он оглядел товарищей, и в глазах у него блеснул странный огонек.

– Ладно, ребята, – сказал он. – Я возьму его себе.

Улицы, улицы, пьяные возгласы, и дождь, и потемки. Гонза упрямо шел вперед. Пронизанные ветром просторы над рекой раскрывались перед ним. Он остановился на мосту и нащупал каменные перила. Они были сырые, от них зябли руки. Вот он, суровый, реальный мир, держись за него! Гонза перегнулся через перила, чтобы охладить лицо. В этот момент в ночи забили башенные часы. Их металлический звон многоголосо разнесся над железными крышами, рассекая тьму. Семь, восемь, девять, десять...

...одиннадцать – бам-м-м... – раздалось в полутьме из дорогого радиоприемника. Потом какие-то слова, треск, поток болтовни, гимн и, наконец, Die Fahne hoch! Кто-то ликует, и кто-то сетует, кто-то верит, надеется и дрожит от страха... Новый, тысяча девятьсот сорок пятый год! Год первый!.. Напротив Бланки в табачном дыму через стекло бокала видно измененное лицо. Бланка пытается улыбнуться, бокалы звенят друг о друга, предательское тепло разливается по телу и затемняет сознание... Потом ей уже все равно, и она не противится, когда ее обнимают мужские руки и кладут на подушку; она чувствует на губах его губы и только закрывает глаза, чтобы забыться. Занавес! В памяти возникает строчка из стихотворения: «Свершись, судьба!»

IX

Ущипни, ну, ущипни же себя за руку и убедись, что ты не в переполненном автобусе, что это такая же правда, как и то, что у тебя под двумя фланелевыми рубашками, под тремя старенькими свитерами и пальто, доставшимся от покойного архитектора, неистово колотится сердце, что с каждым его ударом ты все больше перестаешь быть земным муравьем, влекущим бремя безнадежности и печали, переведи дух – все это так! У твоих ног совершенно реальный руль высоты, мотор ревет по-настоящему, он сотрясает и оглушает тебя, ты действительно в воздухе, а земля за крышей из плексигласа проваливается и падает в невероятную глубину, исчезает в дымке испарений...

На мгновение Войта закрыл глаза. Вот и готово дело! Он снова открыл их.

Да, это не сон!

Когда он еще не сидел здесь, привязанный к сиденью и превращенный небесным простором в неподвижный тюк, все казалось необычайно легким, быстрота действий не оставляла времени для опасений, существовала только машина, хорошо смазанная, безупречно работающая машина. Почувствовав острое давление на барабанные перепонки. Войта раскрыл рот и сделал глотательное движение, как его учил Коцек. Еще раз... А какое сегодня число? Надо запомнить его на всю жизнь, если, конечно... Двадцать шестое января, он хорошо это помнит, потому что утром, еще ничего не подозревая, сорвал листок настенного календаря. Ничего не подозревая? А может быть, подозревая, – ведь все было уже подготовлено. В ангаре никто не заметил, что они потихоньку приносят в портфелях свитера и рубашки и их шкафчики уже битком набиты одеждой. Разумеется, они и словом не обмолвились на заводе о своем плане, но Войта знал, что Коцек неутомимо обдумывает, уточняет и отшлифовывает все детали этого фантастического замысла, что он каждую минуту начеку и только ждет подходящего момента, который они назвали «Час Икс». Пароль – «Час Икс». Знал Войта и то, что сегодня один из тех исключительных дней, когда двенадцать новых машин готовы к отправке, что в ангаре и на аэродроме толкутся немецкие летчики и улетят они на этих машинах после полудня. Он заметил и то, что вчера Коцек уделил особое внимание одной из машин – той, что стояла в самом дальнем конце аэродрома, не меньше чем в двухстах метрах от ангара. Он долго проверял управление, потом, соскочив на землю, незаметно провел рукой по фюзеляжу.

Коцек знал все подробности предстоящей операции и ее неизбежный риск. Надо полагаться на то, что налет американцев будет, как обычно, около полудня. Но нам американцы не опасны – они летят на большой высоте и у них свои задачи. Хуже с пикировщиками. Будем надеяться, что ни один из этих чертей не набросится на нас и не собьет нашу машину. Надо держаться пониже и под прикрытием облаков. На всякий случай Коцек и Войта, справляясь в словаре, изготовили две широкие бумажные ленты, на которых было крупно написано по-английски: «We are not germans. Do not Shoot!»     [71]71
      Мы не немцы! Не стреляйте! (англ.).


[Закрыть]
Коцек вручил их Войте – в случае необходимости тот попытается привлечь внимание атакующего пикировщика к этим надписям. Надо все предусмотреть. Зениток можно не бояться – на крыльях германские опознавательные знаки. Остается погода. Ночью прихватил мороз, сковал вчерашнюю слякоть, утром была метель и покрыла все белой пеленой, а часов в десять солнце пробилось сквозь облака и ослепительно осветило снежный покров. Войта знал все это и все же, когда после обеденного гудка Коцек прошептал ему на ухо пароль, он почувствовал слабость в коленях, и у него засосало под ложечкой. Потом в течение утра он три раза бегал в уборную – темную каморку, пропахшую аммиаком. Но в тот момент напряжением воли он овладел собой и лишь невозмутимо кивнул.

Игре приходит конец! Войте казалось, что минуты превращаются в годы, а сам он пребывает в каком-то невероятном сне. Встряхнись, трусишка! И, только начав действовать. Войта сумел стряхнуть с себя подавленность, которая сковывала каждое его движение. А что, если... все-таки это безумие!

Незаметно и порознь они вынесли из раздевалки свои свертки и кружным путем, вдоль колючей ограды, мимо обломков разбомбленных самолетов, пробрались на аэродром. В нескольких десятках метров от их машины была небольшая яма. Там они оставили свои вещи. Все в порядке! Моторы ревели на полных оборотах.

– Класс! – одобрил Коцек, улыбнувшись углом рта. – Прогреют и наш, на это я тоже рассчитывал. Наяривайте, дурачье!

Около полудня они уже снова были у ямы и притаились там, не обращая внимания на мороз, который изрядно щипал лицо. Рев моторов сотрясал воздух. Войта заметил, что Коцек с необычным для него нетерпением поглядывает на часы.

Нет! Они обменялись взглядами. Все еще нет...

И вдруг без двух минут двенадцать со всех сторон истерически завыли сирены: приготовиться, непосредственная опасность! В их вое потонул рев моторов. Осторожно выглянув. Войта увидел, что персонал аэродрома и летчики бегут в убежища за ангарами.

– Давай, давай, – бормотал он сквозь зубы, – смывайтесь!

Их машина опустела, она казалась Войте полным нетерпеливого ожидания живым существом, таким здоровым и красивым в лучах полуденного солнца, таким восхитительно сильным и зовущим!

Войта опомнился от сильного толчка в бок.

Одеваться и бежать. Держись!

Вот оно, это головокружительное «пора»! Войта не помнит, что происходило в первые минуты – он был словно в полубеспамятстве. В вой сирен ворвался грохот мотора, резкий толчок прижал Войту к спинке сиденья, машина затряслась, мотор ревел все оглушительнее, нестерпимо, остервенело. Надо пристегнуться! Войта уже знал, как это делается. Быстро! Где пряжка? Спокойно!

Когда самолет уже мчался по взлетной дорожке, словно взбесившийся тур, Войта заметил, как от ангара, смешно размахивая руками, бежали фигурки с автоматами, но тут же они исчезли, а у него с перепугу глаза полезли на лоб, потому что ограда из колючей проволоки, отделявшая завод от аэродрома, понеслась на них со скоростью, от которой захватывало дыхание, – вот-вот мы врежемся в нее! Войта закрыл глаза. Но нет, ничего не произошло, наоборот, он ощутил неведомое, изумительное ощущение взлета – уменьшение веса и сразу же утяжеление... И вот уже слышен уверенный гул. Войта приоткрыл глаза. Под правым крылом косо мелькнули серые крыши цехов, квадраты дворов и обсаженное тополями шоссе – еще сегодня утром он проходил там! – заводские трубы, маневровый локомотив, деревянный переходный мост над железнодорожной веткой... Все это было какое-то зыбкое, мир под ногами Войты покачивался; потом все кончилось, самолет выровнялся и устремился ввысь, а Войтой владела тысяча неведомых чувств: матерь божья, я лечу, быть не может, лечу! Он узнал церковную башню и площадь городка, крыши рабочего поселка, красную коробочку автобуса – она смешно ползет в бороздке улицы... Дальше прямоугольник футбольного поля, а вот уже видны сверкающие плоскости полей и черные человеческие фигурки. Там туннель под полотном. Войта узнал его! Ребята, я улетаю! «Орфей» не умер, он обрел крылья! Ребята, я не забуду вас, я вернусь!..

Павел, бежавший впереди всех, замедлил бег и, приложив руку козырьком к глазам, оглядел небо.

– Кто это там с ума сходит? Да не немецкий ли это самолет? – Все уже давно отвыкли видеть в воздухе немецкие машины во время воздушного налета союзников. – Ничего не понимаю!

– Я не понимаю еще и многое другое, – закряхтел Леош и потер себе колено; умоляющим взглядом он уставился на голубые просветы в облаках. – Например, почему эти западные пижоны ничего не сбросили на наш курятник? Каждый день болтаются над головой, и хоть бы что! Для потехи, что ли?

Ящики с учетными карточками на выданный инструмент и инвентарь Леош расставил возле раскрытых окон – недостача сверл достигла фантастической цифры – пятнадцати тысяч!

– Не иначе какой-то немец-фанатик решился на самоубийство,– сказал Богоушек, теребя свой бобрик. – Я слышал, что так делают японцы. Такая у них религия.

– Глядите, какого задал ходу! Видно, на Ржичаны, – сказал Бацилла, тыча пальцем в воздух. Он не знал ни одного пункта к востоку, кроме Ржичан, куда ездил с родителями на каникулы к бабушке.– Уже смылся!

Секунды, минуты, свет и тень, синеватый сумрак встречается с лучами солнца, словно ты выключаешь и включаешь гигантский рефлектор, монотонно гудит мотор – все это вызывает головокружение, восторг, – города, деревушки, по двухколейной дороге бежит игрушечный поезд, с высоты восьмисот метров мир выглядит комнаткой, заботливо прибранной к приходу гостей, земля совсем плоская, белая, с темными пятнами лесов, и тени облаков лениво ползут по застывшим полям на восток.

Все это в общем совпадало с его представлениями, но кое-что оказалось неожиданным: например, эта странная тряска, словно самолет колотится дном обо что-то твердое. Вздор! Неожиданные провалы приятно возбуждали – незримая сила бросала самолет к земле и тотчас же подбрасывала вверх. Короткий дождь хлестнул по плексигласовой крыше, сразу стемнело, но через минуту они снова купались в солнечном свете. Их трое – он, Коцек и машина. Они могли разговаривать через наушники, но пока молчали. Коцек был занят по горло заглядывал в карту, лежавшую у него на коленях, но не проявлял ни малейших признаков беспокойства. Наконец он обернулся и прищурился. Войта ухмыльнулся ему в ответ. «Ну вот и готово дело».

– Вон они! – ахнул Бацилла, указывая на просвет в облаках.– Их там туча, братцы, кому-то сейчас станет жарко!

Павел выглянул из туннеля. Каждый день он видит это, и все-таки страшно знакомое чувство, привезенное из рейха, там оно въелось в него.

– Boys! – восклицал Леош, простирая руки к небу. – Не заставляйте же себя просить, черти американские! Окна у нас раскрыты настежь, долбаните же, голубчики!

– Не хнычь, сопля, – пренебрежительно одернул его Густик. – Скажись больным, и дело в шляпе. Я тоже так поступлю, у меня это вот где сидит!

– Это же плевое дело, – серьезно подтвердил кто-то. – Тебя освободит любой доктор, даже немецкий. Коротышек, говорят, освобождают от тоталки. На военную службу их тоже не берут.

– А ты знаешь, кто такой был Пипин Короткий?

– Ха-ха! – рассмеялся Густик, но тотчас умолк. – А ты слышал, Эвжен прикинулся психом и тянет это дело уже второй месяц, нашел где-то замечательного доктора. Ребята, что такое гомопат... или гомео... что-то в этом роде?

– Наверное, гомосексуалист, – тоном знатока заметил Леош. – Держи с ним ухо востро, Пипин. Кто его знает.

– Зря клепаешь, – возразил Густик. – Он не написал бы это сам на дверях, там у него такая табличка. И потом он семейный.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю