Текст книги "Хромой Орфей"
Автор книги: Ян Отченашек
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 45 страниц)
Дождь перестал, но капли еще слетали с дождевых желобов; Павел поднял воротник и так закашлялся, что в груди закололо.
– Вам бы вернуться. Теперь я сама дойду.
Этот голос напомнил ему, что он не один. Рядом шла та девушка, ее называли Моника; когда они вместе вышли на улицу, он предложил проводить ее до дому. До сих пор она молчала, и он был ей за это признателен.
– Не беспокойтесь. Мне надо проветриться.
– Мне тоже. Отвратительный вечер.
Ветер как полоумный носился в пустынных улицах, нападал из-за углов. Он теснил Павла и Монику, а они пробивались сквозь него, шли к набережной – две мятущиеся тени, смешно вздутые ветром.
Павел взял Монику под руку. Она не противилась, сама приникла к нему, грея его правую руку; она дрожала от холода.
– Зачем вы туда ходите? – спросил он без особого интереса.
– Не знаю. Быть может, потому, что нет причин не ходить. Все лучше, чем торчать дома и плевать в потолок.
Помолчав, она сказала еще:
– Ну конечно, я не разочарована тем, чем разочарованы вы...
Он не понял:
– Тогда зачем же и вы ушли?
– Наверно, потому, что мне сегодня там все опостылело: старый хлам, барышни-хозяйки, особенно Даша, эти физиономии... С большинством я знакома по гимназии. Кроме вас, никто там ломаного гроша не стоит.
Он пошел медленнее, подлаживаясь под ее шаг.
– Что можете вы знать обо мне?
– Мало ли что. Но вы, по-моему, совсем другой. Мне с вами хорошо, хотя я и не знаю почему. Мне пришло в голову, когда вы там скандалили: «Если он захочет меня поцеловать, я не откажусь». Вот сказанула, а? Ничего, что я так говорю? Не толкуйте моих слов дурно, поверьте, в моих глазах никто и ничто не стоит притворства. Я вас не очень-то поняла. Вы, видимо, все принимаете ужасно серьезно.
– Что вы называете – все?
– Ну, хотя бы жизнь, людей, эту их идиотскую войну...
– Это и моя война.
На это она не сказала ничего, занятая своими мыслями.
– Для вас дважды два – всегда четыре, правда? А я в этом не так уверена. Собственно говоря, я ни в чем не уверена. Короче, вы то, что называют «человек с характером», надежный, отважный, законченный...
Он заставил Монику замолчать, крепко сжав ее локоть, и с удивлением признался себе, что она все больше и больше его интересует; она была одним из тех уникумов, с которыми он столкнулся в этой заставленной старинной мебелью квартире.
– Смотрите, у меня сейчас вырастут крылья.
– Думаете, я вам делаю комплименты?
– Нет... Впрочем, вы, пожалуй, в чем-то правы. Для меня действительно дважды два ровно четыре. Иной раз, когда меня охватывают сомнения, я решаю интегралы. Ужас, да? И квадратуру круга я еще не признал неразрешенной задачей, если б не верил, что когда-нибудь разберусь в этом, – наверняка пал бы духом. Не люблю я того, чего нельзя постичь разумом, – все эти туманности, метафизику, абстрактную болтовню, как у них... Не могу я себе этого позволить.
– Вы слишком многого требуете от мира, – вздохнула Моника и добавила со странным упрямством: – И ни в чем вы не разберетесь! Ни в чем, что действительно важно! Квадратура круга!.. Так вам и надо. Не удовольствуетесь отговорками – плохо вам будет жить.
– Предсказываете судьбу? – с сомнением перебил он ее.
Попытался перевести разговор. Спросил мимоходом:
– Вы его хорошо знаете?
– Кого? А, вы имеете в виду Цельду?
– Нет. Прокопа.
– Его настоящее имя – Целестин. Забавно, да? Как будто гармошку растягивают. А Прокоп – его кличка. – Пояснив это, она насмешливо протянула: Под-поль-на-я! Все должно быть надлежаще таинственным и интересным. Место ли тут обыкновенному Целестину!
Павел покосился на нее – темнота поредела, глаз уже различал черты лица. Прижал ее локоть:
– А Моника?
Тряхнула головой:
– Нет... Моника – настоящая. А знаете, мне ужасно хотелось, чтоб вы его поколотили! Мне его совсем не было жалко, негодяя такого. – Она засмеялась внезапной мысли. – Как вы думаете, Мата Хари любила соленые палочки?
Он тоже засмеялся; вдруг она пошатнулась, оперлась спиной на железный фонарный столб. Они были уже на набережной, ветер с реки бросал ей волосы в лицо.
Павел схватил ее за плечи:
– Что с вами?
Она провела пальцами по векам, по вискам; дыхание ее было неровным, но она тотчас взяла себя в руки и подняла глаза.
– Ничего... Так только, дурацкая слабость какая-то. Наверно, у вас слишком длинные ноги для меня. Впрочем, я почти дома, я живу на набережной. Одна.
– У вас нет родителей?
– Почему нет? Есть даже два брата. Папа – профессор... Был... пока не закрыли высшие школы... Светило! Только взглянет на вас, покачает мудрой головой – и платите две сотни! Специалист мирового класса... По некоторым причинам он мне все разрешает. Да, о чем это мы говорили? – рассеянно припомнила она. Отделилась от фонарного столба, всей тяжестью повисла на руке Павла. Говорила она теперь прерывисто, он понял, что она борется с усталостью. – Ах да... О Прокопе! Он не интересен, если узнать его ближе. Когда-то пытался переспать со мной, но есть в нем что-то нечистое... Бывают люди, которые изо, всех сил прикидываются не тем, что они есть в действительности. Если они будут самими собой – ничего от них не останется. Но всякий раз они выдают себя: какая-нибудь мелочь – и все видно как на ладони. Например, пришлет сборник своих стихов, изданный за свой счет, а в книжечке забудет чек на двадцать две кроны... Обязанность бесконечно ошеломлять, я думаю, отчаянно утомляет. Теперь вот у него – подпольная деятельность. Наверно, это страшно – стремиться ошеломить мир... а душу иметь тряпичника. Нет, меня скорее интересует, каким ветром туда занесло вас.
Павел молчал, не зная, что ответить. Моника казалась ему теперь более непонятной, чем тогда, когда молча предлагала ему сигареты.
– Я понял, что это было недоразумение, – пробормотал он навстречу ветру. Какой смысл просиживать там вечера, не понимаю... Смотрите, – он приглушил голос, – ведь вот это все кругом – зло! Совершенно конкретное. Я ни секунды в этом не сомневаюсь. На собственной шкуре испытал. Познанное зло. Теперь вы меня понимаете?
– Не знаю, что я должна понимать, но вы мне нравитесь. Такой, как вы есть...
– Да нет, – досадливо отверг он. – Я действительно не собираюсь разыгрывать героя. Но ведь нельзя же отрицать, что людей убивают, что нас превратили в рабов. Через несколько часов я встану и поеду строить для них самолеты, понимаете? Для них! – Он чуть не крикнул, но сдержался, перевел дыхание. – Знаю... я мог бы сказать: мне тут ничего не изменить, на то есть союзники, они и без меня дело кончат... Но это не оправдание! Да я после не смог бы людям в глаза смотреть... Прожить остаток жизни с сознанием, что, когда нужно было что-то сделать, я... спрятался? Ну, нет!
– Послушайте, – спросила Моника через минуту. – У вас кого-нибудь арестовали?
Он не ответил, и она продолжала таким мягким, таким нежным тоном, какого он у нее еще не слышал:
– Убили? Отца? Или брата? Или... еще более близкого человека? Вы правы, не отвечайте, что я вам? Любопытная чужая женщина... Молчу!
Он недовольно перебил ее:
– Я сам еще не знаю...
Помолчав, она тихонько спросила:
– Вы ее... очень любили?
– Я очень ее люблю! – задетый, воскликнул он.
– Значит, жива?
Вопрос вынырнул слишком неожиданно, он был произнесен чужими устами, вездесущий, неразрешимый – и Павел только сжал губы. Проплыла мимо тень, прохожий тихонько насвистывал, сердито ворчал у него в руке самозаводной карманный фонарик с синей лампочкой.
– Что она сделала?
– Ничего особенного: родилась. Примерно двадцать лет назад.
– Такое же преступление совершила я.
– Но вам не надо носить на пальто звезду. Желтую.
– Ах, вот что... – шепнула Моника с оттенком пристыженности; склонила голову.
Она шла рядом с ним, спотыкаясь, маленькая, знобко дрожащая в плаще, и прижималась к его локтю.
Подняв голову, оглядела небо – черное как тушь.
– Идите домой, – сказала. – Мне уже близко.
Он молча повел ее дальше, простуженно шмыгая носом.
Позднее Павел ломал голову, почему он разговорился именно с Моникой.
– Что вы об этом думаете?
– Не знаю, – явно растерявшись, сказала она в трогательном смущении, – в иностранных передачах слышала кое-что о концентрационных лагерях... Но не в состоянии себе представить...
– Что вы слышали? – Он невольно сдавил ей руку.
– Да нет... Не верю, это просто невообразимо! Теперь столько болтают зря... И потом: может быть, она и не там.
– А где же? Только там! Возможно, она в Терезине. В противном случае почему не даст о себе знать? Хоть словом? Самым важным: жива! Наверно, оттуда не разрешают писать. Если бы я хоть знал, где она... – Он впервые вслух выговаривал мысли, которые тысячу раз переворачивал в душе; ветер отсекал слова прямо от губ, уносил в темноту. – А что вы в действительности думаете?
– Надежда есть всегда, – слабо прошептала Моника.
От этого затрепанного утешения холод пронзил его.
– Оставим это! Быть может, я сошел с ума, но я знаю... верю – она жива. Я... Дело в том, что... должно же иметь какой-то смысл... это ожидание, это мотание по жизни, эти бедствия... Ведь нельзя же, чтоб...
– Чего нельзя? – Она вырвала руку, остановилась; он не понял, чем ее обидел. – Вы сумасшедший, Павел! Это вам не математическое уравнение! Это в романах есть какая-то логика, там не умирают ни за что ни про что, но в жизни-то логики нет! Нет! Здесь умирают глупо, ненужно, без цели, преждевременно, незаслуженно, хоть криком кричи: за что? За что? Вы ведь были в рейхе? Там грудные младенцы умирают, не успев узнать жизни. Так почему же в вашем случае должен быть какой-то смысл? И куда вы пойдете жаловаться? Кому? Государству, философии, всему человеческому обществу? Господу богу? Вы его знаете? Я – нет! Разве вы еще не поняли, что тут нет никакой системы? Резвится случайность, тупая, слепая, бесчувственная, банальная до слез. Попробуйте найдите тут логику, справедливость – черта лысого вы найдете! Зачем же лгать себе?
Она внезапно умолкла, дышала тяжело; волнение погасло разом – так гаснет свеча, когда сожмешь фитилек; и Моника шла дальше, погасшая, снова насмешливо-безучастная. Вытащила портсигар, угостила Павла, но сама не закурила.
– Шли бы вы лучше домой. К чему обрушивать свою беду на голову другого человека? Теперь я хоть понимаю, почему вы так неистово ждете конца войны.
– Вы не ждете?
– Меня это не так затрагивает. Впрочем, вы ведь немножко боитесь конца-то войны...
– Почему?
– Почему? Потому, что за ним... За этой горой, куда не достигает наш взгляд, может оказаться маленькая могилка... И вы это знаете. Надежда – любая, пусть самая идиотская, все лучше, чем страшная правда, уверяю вас. Это люди так говорят... Вы на меня злитесь?
Павел пожал плечами:
– Не то слово. Не понимаю толком, отчего, Моника, но... мне вас немножко жалко.
– Наконец-то догадались! – воскликнула она с каким-то аффектированным ликованием.
Что ты за человек? Барышня из богатой семьи, скучающая, избалованная хорошей жизнью, или... Павел щелчком выбросил во тьму половинку сигареты, она зашипела в луже и погасла.
– Прелестно! Этого еще не хватало, – неприятно хохотнула Моника. – Что ж, давайте жалеть друг друга! Вы меня, я вас. Превосходная мысль! Глядишь, из сочувствия друг другу возьмем да и переспим за милую душу!
Павел в ужасе стиснул ее руку:
– Замолчите, Моника!
Она уже кротко отвела лицо:
– Теперь вы думаете, что я грубая и циничная! Ах, да все равно!
Павел попробовал замять неловкость:
– Скажите лучше, что вы собираетесь делать после войны?
Она долго не отвечала; казалось, мысли ее бродят далеко где-то; мелкими шажками шла она рядом с ним, осторожно обходя лужи.
– Собиралась заниматься медициной... Как папа. Видите, ничего оригинального. Только... – добавила она чуть слышно, – этого все равно не будет.
– Почему? Вот откроют высшие школы... Что же тут недостижимого?
– Все... Дело в том, что я, пожалуй, долго не протяну, – сказала она с удручающей деловитостью, как бы сообщая ему самый будничный факт из своей жизни. – Ну, пошли быстрее, опять закапало! А я не могу себе позволить простужаться.
Сначала отдельные капли забарабанили по плащам, потом захлестал ливень. Моника подставила дождю лицо, языком слизывала капельки с губ.
– Вы любите дождь?
Она заметила, что Павел онемел, рука его оцепенела.
– Что с вами? – И, предупреждая его слова, быстро заговорила: – Вы поражены? Знаете, Павел, не желаю слышать от вас об этом ни слова! Ни слова! Никакой жалости, а то прогоню. Нет, это не поза, честное слово... А что же мне делать? Хотели скрыть от меня, но я дозналась. Случайно. А папа! Он до сих пор играет передо мной комедию и даже укоряет меня за то, что я веду ненормальный образ жизни. А отчего все? Диагноз я знаю наизусть. Есть такая особая болезнь, знаете? Невидимая, безмолвная – ничего не болит, а сидит она во мне уже годами. Живет во мне, как непритязательный жилец, но ждет. Только ночами, когда не могу уснуть, я слышу ее в себе. От нее не убежать. Послушайте, Павел, – она подняла к нему лицо, светлеющее в темноте, – я уже примирилась. Понимаете? Примирилась. Так что вы теперь не тревожьте меня. А нелегко было, я ведь, в сущности, нормальная женщина... Жалость... самая гнусная пакость, самое подлое притворство, на какое только способны люди. Так и слышу: «Такая красивая девушка! Вот жалость!» А я хочу дотянуть спокойно, не прохныкать эти два-три года, а потом... потом уж как-нибудь да справлюсь. Ну вот, теперь вы знаете, сами напросились – и, пожалуйста, не опасайтесь, это совсем не заразно! Да и кроме того, бывают же чудеса, правда? Ну что? Кому из нас труднее надеяться? Я об этом не думаю, не занимаюсь этим, мне жить хочется, понимаете? Ужасно хочется жить! А вы мне сейчас же обещайте, что ни звуком не упомянете о моей болезни – или я вас видеть не хочу.
– Обещаю, – еле выговорил Павел.
В душе его дрожала тишина; с непривычной уверенностью он обнял девушку за плечи. Она грела его своим боком.
– Моника! Вы кого-нибудь любите?
– Например, вас, – трезво произнесла она. – Мимо?
– Я не это имел в виду.
– А нечто большее я себе запретила. Мудро, правда? И – грустно. Зачем стремиться покинуть того, кого любишь? Ну, бросим это, я начинаю жалеть, что не промолчала. Вот и мой дом.
Павел поднял голову – перед ним высилась черная стена дома, мрачная, с выколотыми глазами; судя по каменным гигантам, стерегущим вход, это был довольно богатый дом, фасадом на реку; в водосточных трубах бурлила дождевая вода – монотонное, минорное пение жести.
Моника за отвороты плаща втащила его в нишу домовых дверей и, пятясь, поднялась на две ступеньки, так что лица их оказались на одном уровне.
– Ах... ключ!
Павел терпеливо ждал, руки в карманах, а вода затекала ему за воротник, он кашлял, ему смертельно хотелось спать. Но вот загремел ключ в замке, и девушка обернулась к нему.
Что это мы молчим? – подумал он с некоторым беспокойством. Моника стояла так близко, что он ощущал на лице ее теплое дыхание, за спиной чавкала темнота, она была живая, шевелилась – вода и ветер! Вдруг между двумя порывами ветра Павел расслышал дробную спешку часиков и с трудом проглотил слюну пересохшим горлом. Вынул из кармана руку – и тут Моника прижалась к нему с печальной решимостью.
– Иди ко мне... Я хочу сегодня быть с тобой...
Ему понадобилась вся сила духа, чтобы справиться с удивлением; он отодвинулся.
И разом все кончилось. Стояли в нише два протрезвевших и промокших человека. Он сделал неуклюжую попытку погладить ее по мокрым волосам, она отдернула голову, голос ее зябко дрогнул:
– Не дотрагивайтесь до меня... так! Вы всегда ей были верны?
– Нет... – удрученно ответил он. – Когда я был в рейхе...
– Хорошо же вы, верно, обо мне сейчас думаете! Предлагаю себя...
– Не говорите так, – попросил он. – Я не потому.
– Тогда почему же? Быть может, потому, что дважды два всегда четыре?
– Нет. Но, пожалуй, я не смог бы вам ничего дать! Или обещать.
Моника разразилась презрительным смехом, кулаками оттолкнула его.
– Да кто вас просит? Какой смешной! Ну, уходите!
Она резко повернулась к двери, перестав обращать внимание на Павла. Он сунул в карман свои озябшие руки и вышел под усиливающийся дождь.
Оглянулся еще.
Светлый силуэт рисовался на фоне открытой двери. Потом Моника вдруг шевельнулась и выбежала к нему под ливень.
– Мы не должны так разойтись. Это было бы нехорошо, я знаю. И – не хочу. Хочу, чтоб ты меня поцеловал! У тебя холодные губы. Не говори больше ничего! Обещай только, что придешь, когда тебе будет грустно... Понимаешь, невыносимо! Или если тебе нужно будет спрятаться. Все равно от чего. Хотя бы от самого себя. Знаю – ты придешь. Ну, теперь иди!
Он не стал больше ничего ждать, повернулся без единого слова и пошел в темноту, подняв воротник. Через несколько шагов он бросился бежать, не глядя на лужи.
Х
– ...а ведь мы знакомы, – сказала она и, подняв брови, улыбнулась.
Я разглядел, что на переносице у нее брови срослись светлыми волосками чуть заметный крошечный веер.
– Поезд пять сорок две, с Главного вокзала...
Небо еще гудело, но гудение ослабевало, удалялось, кто-то сказал:
«Ничего не будет, ребята»; я, кажется, разыграл удивление, ах, нет, вру! Я на самом деле удивился, я был захвачен врасплох, как человек, у которого на глазах с непостижимой простотой вдруг осуществилась навязчивая идея.
И тут я услышал голос Милана:
– Гляньте-ка, они знакомы!
– Не так все просто, – сказал я ему, не отводя глаз от Бланки.
И было мне совершенно безразлично, что ребята заметили мое волнение. У меня перехватило дыхание от того, как просто она дала понять, что от нее не ускользнули в вагоне мои взгляды исподтишка, я даже, наверное, покраснел немного, но улыбка ее чем-то помогла мне – она была такая открытая и совсем не лукавая. Если быть точным, можно сказать: она была серьезная. Такими улыбками обмениваются при случайной встрече старые знакомые. «Значит, это ты?» спрашивали, ее удивительные глаза. Вокруг порхали слова, плоские шуточки, кто-то простуженно кашлял, но я ничего этого не воспринимал. Только ее. А она уловила мое волнение и медленно отвернулась. Она здесь, не дыша от изумления, повторял я. Это она.
– А я и понятия не имел, что вы меня заметили, – сказал я, когда мы плелись после отбоя к дороге по жухлой траве.
Помню, я нес какую-то околесицу, а сам смотрел, как впереди, на расстоянии шага, она осторожно ступает по бугоркам межей; она наклонила голову и казалась мне меньше ростом и нежнее, чем тогда, когда между нами было расстояние, которое сам я никак не умел сократить. Странно, как меняется образ человека после двух-трех обыкновенных слов! Тот, что ты сплел из туманных представлений и фантазии, разорван в клочья и в миг развеян по ветру – и вот начинай сначала, трудолюбиво лепи из случайных слов, жестов, дрожания ресниц, из черт лица, увиденного в непосредственной близости, лепи иной, быть может, более точный образ! Но как знать? Да, сейчас она явилась мне чуть-чуть иной, более земной, не такой взрослой и таинственной, как та, за которой следил я издали; от этого делалось спокойней, но в то же время было немного страшно. Разочарование? В тот момент я не знал, которая из них нравится мне больше. Какая же она на самом деле? Узнаю ли я это вообще? Сейчас, когда в холодном кафе, на холодном мраморном столике я мараю бумагу, записывая этот простенький рассказ, впервые не о выдуманном, а о случившемся, я вдруг начинаю сознавать, что с каждой встречей она пусть чуточку, но меняется. Быть может, меняется от каждого слова. Можем ли мы, люди, полностью узнать друг друга? Мы разговариваем, двигаемся, касаемся друг друга чувствами, но всегда застигаем один другого лишь на известной ступени познания; думаешь, что узнал человека, а он возьмет да ошарашит тебя чем-то непредвиденным – и раскроется в нем целая вселенная или бездна, и опять меняй, дорисовывай, ретушируй... Но где же он целый, где он кончается, где в нем предел, где дно этого фантастического кладезя? Вобрал ли ты его в себя? Ты даже не знаешь, какие возможности дремлют в тебе самом, не знаешь, как поведешь себя во всяком новом положении, к примеру, если дело коснется жизни, любви, измены или страдания. Да, но важно ли это теперь?
Вокруг шумит кафе, пан Кодытек в лоснящемся фраке вьется меж столиков, из задней комнаты доносится треск бильярдных шаров, а я возвращаюсь к той мимолетной минуте...
Да, она шла впереди, а во мне дрожала тихая радость, и все, что давило меня прежде в ее присутствии, вдруг утратило значение. Ребята были в нескольких шагах позади. Чувствовали ли они, как я мысленно благословляю их за это?
Я щурился на солнце, оно зажигало ей волосы, потом в них запутался ветер. Она вытащила из кармана помятый платочек, повязала на голову, платочек не шел ей, она, наверно, знала это, потому что, поймав мой взгляд, объяснила:
– А то после не расчешешь. И опять шла молча; потом вдруг сказала:
– В прошлую среду вас не было в поезде. Дали освобождение по болезни?
– А вы, значит, заметили?
Она перепрыгнула через канаву и подождала меня, улыбаясь своей светлой улыбкой. Мы зашагали рядом по разбитой проселочной дороге к садам, окружавшим город. Над миром было уже безопасное небо, кто-то толкнул меня в плечо и завел болтовню о каких-то глупостях; я ответил самым неприязненным взглядом, на какой только был способен, и незаметно прибавил шагу, чтоб ребята не догнали нас. Я боялся, как бы у нас не отняли этот кусочек дороги, который мы могли пройти вместе. Не знаю, заметила ли она; во всяком случае, она подстроилась под мой шаг.
– Вы мне еще не ответили, – напомнил я ей. Кажется, я нарушил ее мысли: она вопросительно посмотрела на меня.
– А что вы хотите услышать? Ну, как вам нравится «Кашпар с гор»? – Заметив мой удивленный взгляд, она объяснила: – Сегодня утром, выходя из поезда, вы все еще были на сто третьей странице. Неужели вы так ужасно медленно читаете?
Полной грудью вдохнул я надежду:
– Это значит...
– Ничего это не значит, – перебила она меня в легком смущении. – Просто в прошлую среду в поезде мне вдруг показалось, что я как-то странно одинока. Чего-то не хватало. Вообще это совершенно попятно. Я, наверно, привыкла чувствовать вас поблизости, хотя мы слова друг другу не сказали. И мне легко вздохнулось, когда на другой день я увидела вас на перроне. Пожалуй, не следовало бы этого говорить, но это правда!
Позднее слова – «но это правда!» – я слышал часто. Видимо, они были для нее мерилом всего.
– Интересно, как я выглядел? Как мальчишка, дурак или нахал?
– Тогда бы я не шла сейчас с вами. Послушайте: обещайте, что никогда не будете говорить того, чего не думаете на самом деле.
– Сначала надо как следует понять, что ты на самом деле думаешь, возразил я.
Теперь-то я понимаю, что и тут была попытка интересничать, и если бы можно было, я взял бы назад эту банальную фразу. – Вы, видимо, обожаете сложности. Так что – интереснее? – Вот теперь вы меня обижаете, – сказал я, недовольный собой. – Иногда ведь и вправду не сразу поймешь...
– Может быть, – уже более мирно кивнула она. – Но я просто не выношу, когда люди без нужды все запутывают. Нынче жизнь и без того достаточно запутана. Слишком даже! Наверно, я кажусь вам ужасно требовательной и избалованной... Зденек иногда говорил, что во мне сидит прокурор. Но это неверно. – Она чуть улыбнулась воспоминанию и подставила солнцу лицо. – Уверяю вас, каждая нормальная женщина прекрасно знает, когда на нее смотрят так, как вы на меня. И оглядываться не нужно. Даже приятно, когда думаешь, что ты кому-то нравишься. Я вам нравлюсь?
– Очень.
Я проглотил слюну, застигнутый врасплох ее откровенностью. Мне казалось, что такой вопрос подошел бы кокетке, он как-то не отвечал моему представлению о ней, но она спросила без тени кокетства и так уверенно, что я на секунду растерялся. Она сама мне помогла:
– В этом ведь нет ничего дурного. Не смейтесь, но мне казалось, будто вы хотите сказать мне что-то важное. И я все думала, как мне держать себя, когда вы, наконец, соберетесь с духом. Но я не задрала бы нос, это-то я знаю теперь совершенно точно.
– Не могу понять, что мешало мне... – сказал я, выбрав ту же тактику: откровенность. Обычная, заезженная болтовня, которой люди, знакомясь, ощупывают друг друга, эта фальшивая развязность и принужденная шутливость бог весть почему казались мне совершенно невозможными в ее присутствии. – Скорее всего, не решался потому, что вы красивая. Вид у вас был достаточно неприступный и даже, пожалуй, гордый. Но теперь вы мне такой не кажетесь нет, нет! Я выдумывал о вас множество историй и все ломал голову: что вы за человек? Порой мне казалось, что вы печальны... – Я все время искоса наблюдал за ее лицом, но ничего не мог на нем прочитать. – Мысленно я наговорил вам кучу всякой чепухи, такая уж у меня противная привычка – выдумывать всякое о людях. Потом, я тосковал. Но не могу сказать точно, о чем. Нынче, кажется, все по чему-нибудь да тоскуют. А у меня к вам тысяча вопросов.
– Начинайте с первого, – улыбаясь, перебила она меня и была в эту минуту такая милая, что я едва совладал с искушением коснуться ее.
Она еще покачала головой:
– Наверно, я вас ужасно разочарую. Во мне, видите ли, нет ничего таинственного. Живу, дышу, при этом работаю с Махачеком на рулях, обедаю в столовой и жду: вдруг случится что-нибудь замечательное. Вот и все.
– Знаете, как вас прозвали в цехе?
Она искоса посмотрела на меня, кивнула.
– Да. Маркизой. – Неясно было, льстит ей это прозвище или оно ей неприятно. – Неужели я и впрямь кажусь такой высокомерной? Ну что поделаешь! А как прозвали вас?
С наигранным смирением я пожал плечами:
– Никак. Видимо, я не очень-то интересен. Это плохо, Бланка? Я впервые назвал ее по имени, она тряхнула головой со спокойной улыбкой, но ничего не сказала.
Так дошли мы до развилки у облупившейся стены сахарного завода; тут я остановился с многозначительным вздохом. Она подняла на меня глаза. Дело в том, что мы с ребятами сговорились смыться после тревоги, а кто вздумал улизнуть, не должен появляться в главной проходной. Я предложил ей теперь дать тягу вместе с нами, но она решительно покачала головой.
– Не выйдет. Жаба имеет на меня зуб. Осенью-то мухи особенно кусают... Вы ведь знаете мастера из «Девина»?
Знаю я этого нетопыря в широком халате, эту бестию с почечными пятнами на расплющенной жабьей харе. От него уже многие пострадали. Наверно, у него сотни глаз, он видит все, что делается вокруг. У всех найдется счет к Жабе, когда настанет час... Говорят, правда, что в последнее время он малость попритих; неожиданная оплеуха, оглушившая его как-то ночью в темноте, видимо, выбила из него излишнее рвение.
– Тяжело вам там?
Она стиснула зубы, ответила не сразу.
– Иногда да. Особенно в ночную. Вот тут понимаешь, что такое вечность. Под утро засыпаю стоя, зубы стучат, и потом весь день ползаешь, как сонная муха, а не уснешь. – Но тут же она встрепенулась, как бы сбрасывая бремя с плеч. – Ах, мы не имеем никакого права хныкать! Другим куда хуже...
– Например, вашему брату?
Видимо, я нечаянно задел больное место, ресницы ее чуть дрогнули.
– Что вам о нем известно?
– Не много... почти ничего. Его звали Зденек?
– Надеюсь его так зовут. – Она устало отвернулась. – Это Милан сказал, правда? Вот болтун! Строго говоря, я его даже не знаю. Может быть, он хороший парень, но слишком много болтает. Нынче это не приводит к добру.
Прежде чем я ее успокоил, ребята догнали нас, наш разговор утонул в их гомоне. Я их не слушал, но чувствовал на себе их жадные взгляды. Ясно, судачили о нас! Мне оставалось только молча протянуть Бланке руку и потом смотреть ей вслед. Она двинулась своим уверенным шагом к главной проходной шла, шла, пока не затерялась среди людей. Рубикон был перейден с нечаянной легкостью, я ничего вокруг не видел и не слышал, но, кажется, улыбался про себя. Во мне стояла золотистая тишина, и солнце сладостно дышало с высоты, и в душе замирал отзвук ее слов; мне отчаянно хотелось остаться с ними одному, с этим добрым бременем пережитого, но, обернувшись, я поймал испытующий взгляд Милана.
– Ну, братцы, шевели ногами! – крикнул Павел.
Позднее, в трамвае, уносившем нас в город, Милан как бы ненароком наклонился ко мне:
– Слышь... Посоветовать тебе хочу, если только не поздно... Не вздумай с ней крутить!
Мой удивленный взгляд заставил его на миг замолчать, но, прежде чем я сообразил, что надо ответить, он предупредил меня:
– Ты меня не спрашивай, я сам точно ничего не знаю, так только... Ей нельзя ничего такого себе позволить, понимаешь, война! Ты можешь здорово навредить ей, а втюришься, гляди, и сам пострадаешь.
– Ну, знаешь, предоставь уж это мне! – отрезал я. Наверно, я походил на человека, у которого покушаются украсть только что найденную жемчужину. – Она сама сказала мне, что ты больно много болтаешь! – выложил я ему торопливо. Война! Ну и что? Мне не десять лет... И не у нее одной брат в тюрьме...
Опять этот неприятный испытующий взгляд. Потом Милан вздохнул, как будто был не очень уверен в своей правоте:
– Ну что ж, если ты так думаешь...
Больше не было сказано ни слова, но и этот коротенький разговор встал между нами холодной тенью. Помню, тогда в душе у меня что-то ощетинилось, я стиснул зубы, но вместе с тем почувствовал и какое-то смутное сожаление и разочарование. Если сказанное Миланом было угрозой, то подействовало оно как раз наоборот – мне хотелось закидать его расспросами; но Милан уже отвернулся, он смотрел теперь с площадки вагона на серые стены домов, на облупленные вывески магазинов, убегающие назад, и упорно молчал. А я с каким-то новым интересом разглядывал его некрасивое лицо, усеянное красными прыщиками, и тут мне ударила в голову довольно жестокая мысль: а может, он ревнует? Но к чему? Не к чему было ревновать – увы!
...Две недели! Внешне в моей жизни, скудной жизни тотальника, ничего не изменилось: дорога туда, дорога обратно, цех и ненавистная тяжесть поддержки, потное лицо Мелихара, я читаю Рильке, мысленно декламирую из «Сонетов Орфею» среди пустой болтовни в клозетной полутьме, в ночную смену после двенадцати дрыхну на мешках в малярке... Официант пан Кодытек поставил передо мной чашку с траурно-черной бурдой, за шторами затемнения свищет в весенней ночи темнота, а я пытаюсь писать. Пытаюсь – вот правильное слово, потому что с той встречи в туннеле «Баллада» моя не продвинулась ни на шаг. Сначала я мучился от бессилия, мне было так жалко, что этот сюжет, на который я поставил всю ставку, с такой легкостью выветривается из меня, но теперь я уже начинаю понимать. Действительность вытеснила мечту и вдруг до того переполнила меня, что воображаемое перестало занимать. Более того – оно мне опротивело! Оно кажется мне теперь до невозможности высосанным из пальца и насквозь идиотским. Какое мне, собственно, дело до всего этого? Зачем я все это написал? Может, я никогда ничего толкового и не напишу, приходило мне в голову, когда я сидел над «Балладой», но я с удивлением сознавал, что мне это вовсе теперь и не горько, все это кажется до смешного ничтожным по сравнению с тем, что пробуждалось во мне этой шумной весной. Ничего подобного я еще не испытывал. Это сладкое замирание сердца и радостное оцепенение, есть в этом напряженность ожидания, и вера бог весть во что, и риск, но и нежданная отвага; до всего, кажется, рукой подать – и все не такое, как прежде; словами этого не выразишь – всегда оно будет за ними и где-то рядом с ними; ведь это мелодия и стих – не совсем понятный. Во мне теперь иные слова, иной голос, иная действительность теплая и нежная, как кожа ладони, и дни светлеют с весной, которая взяла уже штурмом унылые холмы предместий. Сквозь щелку в фанере, заменявшей стекло в вагонном окне, я вижу, что эти холмы покрылись травой, и с неизведанным изумлением гляжу на это повседневнейшее чудо.