355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ян Отченашек » Хромой Орфей » Текст книги (страница 35)
Хромой Орфей
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 10:18

Текст книги "Хромой Орфей"


Автор книги: Ян Отченашек



сообщить о нарушении

Текущая страница: 35 (всего у книги 45 страниц)

Ему нестерпимо захотелось поскорее расстаться с Павлом.

– Сильно ты изменился, – услышал он голос по ту сторону мраморного столика. – Жаль!

– Я не жалею. Мне теперь все равно.

– Нет! Ты все видишь, только через свое «я», сквозь призму того, что с тобой произошло. Я тебя понимаю, но мир не таков.

– Мой – таков. А другого я не знаю. Или мне до него нет дела. Даже до того, который будет потом. Я уже перестал в него верить, понимаешь? В какой бы то ни было!

Он посмотрел в осунувшееся лицо Павла. А через какую призму видишь мир ты? Я скажу тебе: через призму надежды с шансом один на тысячу, через призму иллюзии! Ты блуждаешь, как слепой, а я уже прозрел.

– Скоро будет конец, – сказал вдруг Павел, видно, хотел перевести разговор на менее мрачную тему.

– Может быть,– равнодушно кивнул Гонза. И вдруг, по непонятному побуждению, задал вопрос, о котором тотчас пожалел: – А ты боишься конца?

Павел сжал губы, в наступившей тишине он молча водил пальцем по трещине в мраморной доске столика.

– Кажется, да. Но жду. Он важен не только для меня.

Они расстались почти без слов, сказать друг другу было уже нечего.

Дальше, дальше! Это похоже на спуск по спирали – что же будет в конце? Какие-то лица и глаза наверняка наблюдают за ним... пусть наблюдают – ему плевать... Только не оглядываться... Сегодня он видел Бланку, и вчера, и позавчера, и увидит завтра и послезавтра... М-да, здорово это придумано, чтобы не дать ему забыть ее. Любопытное чувство – быть одиноким среди стольких людей!

Потом его вдруг снова вызвали – что еще они могут от него хотеть, на что им выжатая тряпка? И он снова глядел на портрет какого-то вождя помельче, но ему уже было не страшно, ибо нет уже никого и ничего, за кого стоило бы бояться.

– Имейте в виду, – выразительно произносят узкие губы Мертвяка, человека, который посидел на этом стуле, мы никогда не оставим! Запомните это, юноша!

Неужто Гонза в самом деле сидит здесь? Когда же от него отвяжутся? Башке прикрывает веки – настоящая ящерица, – ходит, прихрамывая, вокруг стола и пристает к Гонзе с фамилиями, которых тот никогда не слышал, пробует на нем свои приемчики.

– Вы говорили? Я же вас предупреждал. Передали, мое предупреждение? Молчите? Видно, сосунки образумились! Правильно. Стало быть, вы им сказали. Опять запутываетесь. Не отпирайтесь! А то я отправлю вас в город, в гестапо, худо будет! Будьте благодарны нам за снисходительность. Знаете, что произошло в котельной? Не могли же вы не слышать взрыва! Ах да, я забыл, что вы глуховаты. Как поживает ваша мамаша? Здорова? В тот раз она так беспокоилась. Видите, у меня хорошая память. Извинитесь, пожалуйста, за меня. Что вы скажете о нашем наступлении в Арденнах? Господин Черчилль, наверно, сердится на нас, понимаю. Вы, конечно, желаете нам успеха, не так ли? А что об этом говорят другие? Например, Олень? Вы не знаете такого? Олень! Не знаете оленя? Даже по зоологии? С кем вы работаете? Фамилия? Ме-ли-хар? Он ваш бригадир? Так вы ничего не знаете? Жаль! Придется нам снова пошарить в вашем цехе, там творятся интересные дела. Кто же все-таки предостерег вас? Ах так, по наитию? Это бывает у таких впечатлительных юношей. Вы уже имели женщину или пробавляетесь онанизмом? Поймите, вы теперь не частное лицо, вы тут у нас на учете, не забывайте этого. Итак, вы ничего не видели, не слышали, вы – образцовый тотальник, который думает только о спасении Европы от жидо-большевизма. Пожалуй, я вас выдвину на поощрение в кампании памяти Гейдриха...     [65]65
      «Благотворительная» кампания, проводившаяся оккупантами в протекторате.


[Закрыть]

Башке вдруг повернулся и подошел к Гонзе. И откуда только в руках у него появилась линейка?

– А что, если поучить вас немного? Так, слегка. Для солидного допроса мы тут не приспособлены. Разве что легкий массаж. Вам не улыбается? Понимаю!

Что ему от меня нужно? Только тронь – я вцеплюсь тебе в глотку, дохлятина! Гонза почти желал такого исхода. Ну, давай, давай, покончим со всем этим! Пусть потом меня забьют до смерти!

Ничего не произошло. Башке устало отбросил линейку и указал ему на дверь.

В конце коридора Гонза увидел дневной свет и, не оглядываясь, пошел туда, лишь на мгновение замедлив шаг. Это он! Они узнали друг друга. Старикашка из того горячечного бреда тащился ему навстречу, с ведром и шваброй, и покашливал весьма реально. «Ремень-то мне пригодился, глянь!» Глаза под мохнатыми бровями чуть заметно сощурились, Гонза понял это как предостережение и не остановился. Кто же ты такой?

Мелихар встретил Гонзу вопросительным взглядом. Он приворачивал шланг, от него пахло потом.

– Что там еще, молодой?

Что ему сказать? Гонза пожал плечами, но вскоре в первом же порыве откровенности, которые между ними в последнее время бывали так редки, выложил ему все. Близилось утро, но еще стояли глухие потемки. Они вместе удрали с ночной смены и по безлюдному шоссе тащились шесть бесконечных километров к остановке трамвая. Мелихар нес два тяжелых портфеля с краденым углем: нечем топить, молодой, холод иной раз похуже голода, плитки уже не в ходу, придется перестроить производственную программу. Гонза предложил понести один из портфелей, Мелихар не отказался. В случае чего кидайте его в канаву. Резкий ветер хозяйничал на пустырях, уносил слова. Гонза рассказал Мелихару о Бланке, сам не понимая, почему он говорит все этой бесчувственной туше, этому ярмарочному борцу с непристойной татуировкой на груди.

Быть может, тьма, которая окружала их и уходила в даль вселенной, развязала Гонзе язык?

– Башке хочет что-то выведать, а что – не знаю. Какое-то имя, я его уже слышал, но больше ничего не знаю. Олень... Может, это из тех, кто проводит саботаж? Но я их не знаю. Когда-то мне страшно хотелось узнать, но разве пустят они к себе нас, тотальный сброд? Они нам не доверяют и правы. Но если бы даже я что-нибудь знал, они ничего бы от меня не добились. Потому что я ненавижу их. Ненависть – единственное чувство, на которое я способен. Никого из моих не убили, но случилось худшее – я сам конченый человек, все мне стало безразлично, и я сам себе безразличен. Она спит с ним... я не могу... я с ума схожу, Мелихар! Будь она мертва, это было бы страшно, но по крайней мере не так грязно. Это хуже смерти! Бывают минуты, когда мне хочется умереть. Наверное, было бы легче!

Они с трудом шли против ветра, тяжелый портфель оттягивал Гонзе руку.

Что он может понять? Никто этого не поймет!

– Дурь! – неприветливо проворчал в темноте Мелихар. – Дурь все это, молодой! Нечего трепаться, я на это не клюну. Барышня вы, что ли? Иной раз человеку кажется, что уж и солнце навек закатилось, да только это не так! Ну, услышали вы что-то о ней, люди любят болтать... вот как и о моей жене. И чего это они лезут в чужие дела, ума не приложу, черт побери! Человек, как вол, все выдержит. И я не подумаю вытирать вам сопельки, вам уже двадцать лет, голова у вас хорошая, воля крепкая, уж это я знаю! Так в чем же дело? Не говорю, конечно, что вам сладко. А кому сладко? Ежели вы из слабосильных, так нечего с вами и разговаривать. Дайте-ка мне портфель, а то надорветесь... А ну, гляди в оба!

Они осторожно обошли стороной освещенную проходную будку одного из заводов на шоссе; около приземистых домиков пригородного поселка на них остервенело залаяли собаки. Цыц, сволота! Пришлось прибавить шагу. Только на пустой ровной дороге Мелихар снова заговорил. Что побудило его к необычной откровенности?

Всю услышанную историю приходилось собирать из лоскутков, потому что Мелихар, как каждый плохой рассказчик, то перепрыгивал через годы и события, то умолкал или хватался за уже высказанную мысль. Из бессвязного рассказа вставали годы ученичества, щедрые на оплеухи, – удел непутевого мальчишки из бедной семьи, – он говорил о них без тени жалости или протеста. Потом шли годы безработицы, когда приходилось доедать объедки в закусочных, потом тремпинг, сомбреро и кожаные напульсники – ковбойская романтика на берегах Сазавы, жажда перемен, бродячий цирк «Диана», города, города, выезд на Балканы, и опять голод, борьба на ковре, чемпион «Маска», двадцатка за выступление. Политика? Мелихар ею не интересовался, был он парень хоть куда, гроза танцулек.

– Я мужик здоровый, мускулы – в-во, выбьюсь и сам. Нечего соваться, куда не след! Что это мне даст? Туповат я был... И вот втюрился в одну... ну, как бешеный... Была она старше меня и совсем не красавица, но черта ли в красоте, иная баба так человека зацепит, что спасу нет... Я еще до ее ухода чуял, что у меня с ней плохо кончится. И тоже думал, что сдохну с горя. Да и ушла-то она к такому хрычу, ногтем я бы его придавил, этого Рудольфика. Развалина, недолго до пенсии! То ли она на лучшую жизнь польстилась, то ли я ее обижал, разве разберешь! Со мной тоже никто не цацкался. Всяких этих нежных слов я говорить не умею, но сил не жалел, чтобы ее прокормить, чуть ли не воровал – чего уж греха таить! – в особенности, когда родилась Майка. Но уж ежели баба заберет себе что в голову, ее не переупрямишь, хоть из кожи лезь вон, хоть убей ее, хоть ползай на коленках, реви, бей мебель, угрожай, чем хочешь... Сколько я ей покупал подарков, а деньги мне нелегко давались – едва ли не все ребра перебиты. Один негр мне так наподдал, что я перелетел через канат в публику и свалился там на стулья – ну, думаю, пришел мне конец. И все-таки она от меня ушла! Есть такие дела, где одних мускулов мало... Стала она совсем другая... И девчонку забросила. Нет, она не была злой, она была просто женщиной. Что с ней сейчас? Да ничего. Померла весной сорок второго. Чахотка. У них в семье все померли от чахотки, я это знал, когда женился на ней. Что, если бы тогда вернулась? Ну, ясно что... да только она не вернулась и уж не вернется. Ваша-то хоть жива, молодой..»

Промерзший трамвай, скрипя, тащился в город, сквозняк гулял в пустом вагоне, пробирая до костей; Мелихар задремал, держа портфели на коленях и свесив голову на грудь. У него громадные руки и смехотворно маленькие, изуродованные в драках уши, в них тонким слоем въелась наждачная пыль. Завтра он снова будет материться, хлестать пиво и лапать женщин, ничто в нем не изменится. Бланка жива. Стыдись же! Перед ним? А разве ты его понимаешь? «Человек, как вол, все выдержит...»

Мать вернулась из ночного рейса, от ее шинели пахнет дымом и горелой краской, в ней холод бессонной ночи, свистки, перестук колес.

– Знаешь, кто вернулся? – говорит она Гонзе. – Итка! Видно, скоро конец войне.

Он помчался вниз по лестнице. Итка! Больше чем товарищ, меньше чем возлюбленная! В нем ожила какая-то смутная надежда. Без стука он вихрем ворвался к Кубатам и сразу увидел Итку.

– Итунка, чертенок, откуда ты взялась? Покажись! Цела? Не оторвала бомба твой курносый нос? Ну, рассказывай!..

Он обрадовался, что застал ее в кухне одну. Охватив руками колени, Итка сидела на стуле и глядела в декабрьские сумерки за окном. В первый момент она, видимо, была ошеломлена его шумным вторжением. На нее не похоже. Чуть раскосыми глазами она вопросительно уставилась на него. Разрешила обнять себя за талию, и тут на губах ее мелькнула легкая улыбка – он узнал прежнюю Итку.

– Привет, – сказала она, поправляя волосы. – Привет, Гонза.

Итка неуверенно оглянулась. Гонзе показалось, что он отвлек ее от чего-то, но он подавил в себе эту мысль: он не мог угомониться.

– Да ты опомнись, это же я, Гонза, можешь потрогать! Когда ты приехала, ночью? И до сих пор не показывалась, бедная Манон, Манон-грешница. Я страшно рад, что снова тебя вижу, факт. Я по тебе скучал. По крайней мере иногда. Хочешь – верь, хочешь – не верь!

Он потащил ее к окну, обнял за худые плечи в драном свитере и со смехом заглянул в глаза. Наконец-то за долгое время какая-то радость! Возвращение Итки казалось ему добрым предзнаменованием. Ведь это Итка, Итунка, подружка детских лет, с ней вместе пережито детство, испытан первый порыв нежности, первый поцелуй, первые попытки близости... А потом – подумать только! – она укатила за тридевять земель. Помнишь, Итка, помнишь? А ты была мне верна? Знаешь, летом я катался на твоем велосипеде. Было там очень худо, а? Ну, эти налеты? Тогда не говори... Здесь тоже дела дрянь. А как Ганка? Вы были вместе? На открытке из этого вашего Эшбаха она тоже подписалась. Гуляет еще с тем медиком? А Ева, ты о ней что-нибудь... Серьезно? А где это случилось? Ты мне должна все рассказать, проболтаем целую ночь. Ладно?

Да что же с Иткой? Первое впечатление не только не рассеялось, а, наоборот, усиливалось. Он заметил, что разговор не вяжется, то и дело возникают паузы, скоро стало совсем не о чем говорить, и это было непонятно. На вопросы Итка отвечала нехотя, односложно, без огонька: «да», «нет», «да», «нет», «не знаю», «в самом деле?». Может, действительно он отвлек ее от чего-то? Возможно ли, что она нисколько не рада их встрече? От него не укрылось, что лишь усилием воли она сохраняет на лице нечто отдаленно похожее на прежнюю улыбку, словно мыслями была где-то очень далеко, – у нее отсутствующий взгляд человека, который с трудом сосредоточивается на окружающем. Покажись-ка! Тот же тупой носик и кошачьи глаза, та же бородавка сколько раз она клялась, что выжжет ее! – похудевшее лицо, без прежней свежести, вот этой складки у рта тоже не было, и все-таки не в этом суть перемены. Она в глазах, во взгляде. Гонза удивленно замолк, в наступившей тишине слышно было, как под ним скрипнул стул, как ветер ломится в окно. Гонза все еще улыбался и никак не мог погасить своей улыбки. Он вздохнул почти с облегчением, когда в кухню ввалилась пани Кубатова с тощей рыночной сумкой и многословными жалобами хозяйки:

– Доченька моя, мы тут с голоду сдохнем! Погляди, Гонза, девчонка стала как палка, я прямо в ужас пришла, когда она появилась в дверях...

Гонза предложил Итке погулять, она согласилась с явным облегчением.

Они шагали по асфальтированным дорожкам безлюдной Гребовки, все здесь было знакомо – деревья, облупленные таблички, уродливое подобие пещеры для романтически настроенных мещан, клумбы. Это был их парк, здесь Итка девчонкой играла в «классы» – небо, пекло, рай. А помнишь хромого сторожа, русского эмигранта, как мы смеялись над его ломаным чешским языком? Однажды он меня отшлепал. А вот тут я сочинял первый стишок и мечтал о славе. На той вон скамейке мы с тобой целовались и подсматривали за влюбленными. Теперь здесь пусто и уныло.

Не без умысла повел он ее на их любимое место, откуда открывался вид на лежащий в дыму и тумане город. Моросило, воздух был насыщен липкой сыростью. Гонза взял Итку за руку, она беспокойно подняла глаза, но тотчас отвела взгляд. Полно, Итка ли эта девушка?

– Ты замерзла?

– Да.

– Хочешь, вернемся домой?

– Нет, мне там плохо.

Он обнял ее за плечи, привлек к себе, чтобы согреть, она не сопротивлялась, но была как деревянная кукла.

– Ну, выкладывай, что там с тобой стряслось.

– Видишь ведь: я жива и невредима.

– Да, жива. Но только я тебя знаю как свои пять пальцев. Там было плохо, да?

– Плохо, – отозвалась она, не поднимая глаз. – Но я была там счастлива.

Он понял: нельзя ни изумляться, ни докучать вопросами, чтобы не спугнуть ее. Да и вообще в последнее время он отучился удивляться чему бы то ни было. Вещи и люди показывали свою изнанку. «Поклянись, что ты будешь любить меня до гроба», – сказала она ему когда-то. Почему все время моросит?.. Подожду, пока у нее развяжется язык. Если только это прежняя Итка, долго ждать не придется. Они остановились у каменных перил, в сырой мгле под ними тоскливо гудели поезда.

Он не ошибся, Итка вдруг заговорила:

– Я должна вернуться, должна. Не могу я оставаться, мне здесь нет места! Я люблю его и не могу без него жить, пойми!.. Это так странно, мне даже не верилось, что это может случиться. С первого же раза, когда мы встретились это было в убежище во время налета, – я поняла, что полюблю его. Налет длился несколько часов, а мне было все равно, я ничего не слышала, для меня существовал только он. Он меня тоже любит, так он и сказал, не может не любить, хотя нам трудно объясняться. Я так жалела, что филонила в школе на французском, теперь мне пригодилось бы каждое словечко. Нет, он откуда-то из Бельгии, Льеж называется, я этот город знаю только по карте. Он тоже тотальник, работал на кабельном заводе, их там совсем разбомбили, не знаю, работает ли он еще, и вообще... Я люблю его, Гонза, не могу без него жить! Не могу! Я все время мыслями там. Мы даже не попрощались, я не видела его, нас после налета загнали в поезд и повезли сюда, потому что там ничего не осталось – ни завода, ни лагеря, наверное, даже ни улиц, ни кварталов, – это был конец света, Гонза, а я думала только о нем, как бы все-таки повидать его условиться на будущее... И зачем только меня послали сюда! Я же не могу без него! А вдруг с ним что-нибудь случилось?.. Нет, не случилось, не могло случиться, потому что я его люблю!.. Знал бы ты... Его зовут Андре, по-нашему Ондржей, я его звала Ондра... Нет, наши не знают, я им ничего не скажу. К чему? Они бы с ума сошли, они не поймут и будут мне мешать, сторожить меня, не пустят к нему. Ты им ничего не говори, никому не говори, обещай! Потому что я должна вернуться к нему и вернусь, даже если придется пойти пешком... Без него мне не жизнь, и ты меня не отговаривай, если ты мне друг и не хочешь, чтобы я тебя возненавидела...

Гонза ошеломленно слушал ее лихорадочную исповедь. Это конец! Что с ней будет? Наверняка уедет! В душе его словно погас свет. Он вздрогнул: холодно было на душе, холодно и на улице. Погляди же, что осталось от этого простенького существа, от хохотуньи Итки, с которой всегда было так хорошо! Ласточка вернулась с обожженными крыльями... Да, да, в этом есть своя закономерность. Что сказать ей? Что и я уже не тот, что и я раздавлен, неузнаваем, только оболочка, руки, ноги, но не больше... Нет смысла отговаривать ее, хотя, здраво рассуждая, то, что она задумала, – совершенное безумие, равносильное самоубийству. Ему казалось, что он в чем-то понимает Итку, но выражение ее глаз пугало его. В них не было слез, только отчаяние и небывалая для нее сила воли. Итунка, маленькая!

Потом она уже только молчала и задумчиво водила пальцем по шершавому камню и уже уносилась мыслями в свой сладостный ад, хотя еще и стояла рядом с Гонзой. Все еще моросило, а внизу гудели поезда, и мир был закутан в сумерки и дым. «Я должна быть там!» Гонза притронулся пальцем к родинке под ее ухом, погладил сбившиеся волосы; в остром приступе бессильной жалости, тоски и страха он привлек девушку к себе, словно пытаясь защитить от чего-то, что таилось в ней самой и рядом с ней. Итка не сопротивлялась, руки ее висели как плети. Но когда Гонза попытался поцеловать ее в губы, она отвернулась. Он удивился.

– Не надо, – сказала Итка и прибавила так спокойно, что у, Гонзы захолонуло сердце: – Мне надо лечиться. Я... я больна, понимаешь?

Дальше, дальше! Но как? Замкнутый круг, белка в колесе. Африка – страна плоскогорий, а голова раскалывается от малейшего движения. Богоушу легко говорить: «Возьми себя в руки!» Зачем? Не все ли равно! Если бы хоть не встречать ее на каждом шагу, не видеть, едва подымешь голову. Как вернуть ей книжки – Метерлинка и «Розы ран»? Передать через какую-нибудь работницу из «Девина»? Это было бы трусливо, унизительно, глупо, демонстративно. Все бы сразу поняли. Заговорить с ней? Гонза не был уверен, что сможет владеть собой. Как вести себя, если за обедом в столовке единственное свободное место оказывается как раз напротив нее?

В своем шкафике, в раздевалке, Гонза обнаружил чертежный лист, свернутый в трубку, который кто-то, видимо, сунул в щель. На него смотрело ее лицо. Он ощутил почти физическую боль. Рисунок был сделан углем, и, надо признать, довольно удачно: ее своенравный взгляд, гордо сжатые губы, ее брови вразлет... Только лоб не похож! Это Милан, негодяй, его работа! Вот и письмо... Гонза сразу узнал почерк Милана – скорее нарисованные, чем написанные буквы.

«Когда-то я обещал подарить тебе мой первый удачный рисунок. Кажется, получилось – суди сам. Он твой по праву. Не считай это юродством с моей стороны, я просто держу слово. Знаешь, что меня в наказание отправляют в Моравию? Здешнее начальство хочет избавиться от главного филона: Заячья Губа засыпал меня, когда я дрых в конторском сортире.

Так вот, несколько слов, чтобы внести ясность между нами, если это вообще возможно. Помнишь, я когда-то предупреждал тебя? Понимаю, ты иначе не мог. Но, как видишь, война касается и нас, ты уже понял это. То, что мои слова были правдой, не очень-то меня радует, по крайней мере сейчас – я преодолел это в себе. Видимо, преодолел: запретил себе. Тебя я не жалею, потому что жалеть нет смысла, надо быть суровым к себе и готовиться... Но могу по крайней мере признаться тебе, что ты был прав в своих подозрениях, ты верно почуял. Да, я был влюблен в нее по уши, ничего не мог с собой поделать. Безумно завидовал тебе, ревновал. Можешь ты понять ревность человека с такой рожей, как у меня? Никаких шансов! С ее стороны лишь отвращение, может быть, сочувствие и страх передо мной. Для меня оставалась только одна Бланка – вот эта, что на бумаге.

Ничего дурного я, собственно, не сделал, но мое предостережение исходило не из товарищеских побуждений, это надо прямо сказать. В общем я сволочь. Меня мучает, что между нами это произошло, потому что, хоть мы с тобой ссорились, хоть в голове у тебя полнейший сумбур, ты все-таки настоящий парень, ты это доказал. Я бы, наверно, не выдержал, я дерьмо!

Может, мы с тобой когда-нибудь встретимся – вот увидишь, мои слова насчет того, что будет после войны, сбудутся, я окажусь прав! В общем еще не все потеряно. Держись!» И настойчивая приписка:

«Все это тоже между нами. Уничтожь письмо!»

Гонза снова и снова перечитывал письмо, пока не подошел Богоуш и не заглянул ему через плечо: «Письмишко? От дядюшки Рузвельта?»

Поддавшись первому побуждению, Гонза разорвал письмо и рисунок на мелкие клочки, поглядел, как они посыпались в унитаз, и спустил воду. В тот вечер он напился у Коблицев и на улице, под дождем подрался с каким-то пьянчужкой. В памяти осталось только, как он стоял на мосту, перевесясь через каменные перила, и блевал в потемки.

Когда Гонза уже засыпал, в дверь постучали. Послышалось шарканье шлепанцев, стукнула дверная ручка, рука деда потрясла Гонзу за плечо.

– Тебе письмо, мальчик.

Кто ему может писать? Оставьте вы меня в покое! Гонза взял письмо и, увидя знакомый почерк, резко поднялся на койке.

VII

Маленькая ампула из тонкого стекла, – достаточно только сжать руку, чтобы ее раздавить. Простое движение, Душан уже упражнялся в нем... Вот так! Раздобыть ампулку было куда труднее и стоило кучу денег! Он давно носит при себе эту крохотную, пустяковую с виду штучку.

Он посмотрел ее на свет.

– Душан, ты дома? – послышался голос матери.

– Да, мама, – тотчас отозвался он. – Тебе нужно что-нибудь? Нет, слава богу, ей ничего не нужно, шаги за дверью стихли, у Душана отлегло от сердца. Она ничего не подозревает. Никто ничего не подозревает.

Он лежал навзничь на своей кушетке и держал ампулу в руке. Стекло было гладкое и неприятно теплое. Не шевелиться! Всему на свете надо научиться. В том числе неподвижности и умению угаснуть. Светлый круг от лампы заливал широкую пустыню потолка, но не попадал на лицо Душана, оно было освещено лишь желтым светом абажура. Пятно такое знакомое. Душан не сводит с него взгляда. На что оно похоже? На собачью голову, на облачко, на что угодно! Когда яд подействует, это пятно начнет расплываться, бурые потоки или красноватый дым закроют его, потом что-то вздрогнет в теле, наконец, нежно заплещет – не отсюда ли легенда о погружении в Лету? – возникнет ощущение постоянства и вместе с тем перемены, конечная реальность и холод – иной, не тот, что был знаком прежде, холод вещей, земли, трав, воздуха и времен года; краски, звуки и запахи потускнеют, и вот уже полный покой, без тягостных огорчений и скорби, холод металла в жилах, забвение иное, чем во сне, полное отсутствие ощущений абсолютное. Все это уже знакомо ему, сколько раз он все это уже перечувствовал?

Одно лишь движение... Вот так! На столе стоит пустая чашка с чаинками на дне, где-то в глубине квартиры устало звучит рояль, вальс A-dur Брамса сочится сквозь стены. Душану ясно, кто играет, и он бессильно стискивает зубы. Небрежно хлопает дверь: явился братец Душана – он узнает его по топоту солдатских сапог и развязному насвистыванию. Сейчас ворвется в кухню и сожрет все, что подвернется под руку. Этот не пропадет. Скотина!

Как добиться внутреннего покоя?

Запыленное полотно Маржака, книги, напористый ветер, от которого вздрагивают рамы. Легкий аромат чая единоборствует с запахом нафталина и затхлости... Рена! Только что она была здесь, сидела, как всегда, прямо, полоска света двигалась по ее сомкнутым коленям. Душана чем-то раздражала ее манера брать и подносить ко рту чашку чая, наверное, своей сдержанностью и неторопливостью, но не хотелось говорить ей об этом. Почему?

Рояль забушевал и смолк, хлопнула крышка, в столовой большие дедовские часы мелодично пробили девять. С детства этот звук был противен Душану. Сейчас Полоний встанет и пойдет в ванную полоскать зубы: гигиена – конек совершенного человека, совершенный человек любит изрекать краткие сентенции на этот счет. Почистить зубы он не преминет, даже если на город будут падать бомбы или архангел Гавриил протрубит конец света.

Чего она ждала? Вечно она от него чего-то ждет, эта шальная Рена. Ее беда, что именно он встретился ей на пути. Почему именно я? Чувство? Слова? Наслаждение? Нет, нет, теперь он уже запретил себе все это, в последнее время сумел, хоть и не без труда, овладеть собой и знал, что Рена не будет настаивать. Он знает ее, у нее есть такт. Душан подозревает, что она каким-то шестым чувством угадала в нем это, что она поняла. Ее египетские глаза сегодня глядели на него с невыразимой мольбой, были полны печали. Душан безмерно страдал от этого и разжигал в себе озлобление. Эти глаза тоже одно из мучительных препятствий, не более трудное, чем другие: чем ночь, аромат чая, мать, или тихий мир книг, или мелкие радости жизни, которые нужно отбросить, стряхнуть с себя, если хочешь, чтоб пришел твой час. Рена чужая ему, да, да, чужая, ему чужда ее красота и отзывчивое тело, которое еще недавно волновало его. Но потом всегда наступало опустошение... Больше того, ему казалось, что в такие минуты он почти ненавидит Рену, потому что боится ее ужасающего терпения и воли, с какими она противопоставила преданность самки – она-то, конечно, уверяет себя, что это любовь! – тому неизбежному в нем, что уже созрело и только ждет своего часа. «Рена, тебе пора!» Она заколебалась сегодня впервые. Может, в этом неожиданном колебании есть скрытый смысл, подумал он. Но потом она повиновалась, как всегда, без возражений, коснулась губами его холодных губ. Довольно! Ему не жалко ее, нет, не жалко! И все-таки в темноте парадного ему вдруг захотелось поскорей убежать от нее, чтобы не расчувствоваться и не удержать ее.

– Будь здорова, Рена.

– Ты – тоже, Душан.

– Ничего не забыла наверху?

– Нет. Я еще приду.

Он услышал ее удаляющиеся шаги на мокрой улице и вздрогнул от холода.

Один! Наконец-то! Что еще? Сосредоточиться, вызвать это знакомое приятное безразличие к себе, ко всему вокруг и проглотить... Где ты, мой час? Дни, недели, месяцы. Душан задыхался от презрения к самому себе, он и подумать не мог о жалкой сцене с тем человеком – каким-то Гонзой – на мокрой улице! Позер! Он читал это в чужих глазах. К чему, собственно, вся эта демонстрация, дневник, ах, пингвины, я завидую вам, вы с такой солидной уверенностью вступаете на льдину. Сегодня! За письменным столом он нацарапал письмо, всего несколько пустых фраз, вложил его в конверт. Мелочность, видимо, свойственна человеку до последней минуты жизни.

Он допил остатки холодного чая, погасил свет и поднял штору затемнения. На улице лежала девственная ночь, без луны и звезд, он уставился во тьму, угадывал внизу город, дома, где спят люди, и вдруг снова знакомое и упоительное отчуждение от всего. Так бывает, когда снимаешь привычно искажающие очки и начинаешь видеть все иначе, по-новому, чудовищно отчетливо, и совсем не глазами, а чем-то другим, и все представляется иным и лишенным смысла, предстает в обнаженной нелепости мира – смотри! Люди навалили камень и кирпич, склеили их потом, наделали себе прямоугольных нор, назвали их квартирами и в них живут и дышат, совокупляются и спят, пока не заснут последним сном и их не вынесут из этих квартир и не зароют в землю. Город. Много ли нужно – быть может, всего-навсего нажать на какой-нибудь рычаг, чтобы эти термитовые постройки рассыпались на части. У них нет будущего. И я среди них. Не хочу. Не могу. Не буду. С тех пор как живу, всегда чувствовал отвращение при взгляде на бессмысленный человеческий муравейник... Да замолчи ты!

Он опустил штору, нащупал выключатель, повалился навзничь на кушетку и замер, уставившись в потолок. Вот таким его найдут. Ампула пока цела и в ней это. Пройдет секунда, доля секунды – сейчас, сейчас, – надо только перехитрить себя, это должно прийти, как удар молнии, как электрический разряд, единым, пусть даже случайным импульсом. Сегодня, сегодня! – кричало в нем. – Хочу сегодня, ведь все уже решено, давно решено, он уже не может дальше, завтра не должно быть, он ненавидит это завтра, остановить, остановить мысли, чувства, оборвать связи – сейчас и он победит, всему будет конец, наступит ничто, славное, торжествующее ничто после короткой агонии. Ничто! Может, напиться? Нет!

И вдруг он почувствовал, что это приближается, почувствовал почти физически. Близится! Он с трудом удержался от вскрика. Сегодня стало уже уверенностью, и в той особой до сих пор неведомой уверенности был еще непознанный ужас. Как все это ощутимо, он и не думал! Сегодня это застало его врасплох, душу заполняла скорбь, давила как камень... Из-за чего же скорбеть? Из-за того, что угаснет один жалкий огонек в опустошенной вселенной, блуждающий огонек, который сам страдает оттого, что светит? Но на душе была неизведанная жалость, она вызывала слезы на глазах, теснила грудь, грызла со всех сторон... Может, это страх? Да, но другой. Конкретный, отчаянно физический, звериный.

Душан вскочил с кушетки и схватился за голову. Что это? И тут он понял, что стоит, пошатываясь, на ковре, не в силах сдержать дробный стук зубов. Мелодичный бой часов немного привел его в себя. Он увидел свет, чашку чаю, книги, сотни книг и письмо на столе, услышал свист ветра... Ну, возьми же себя в руки, трус, мерзкий позер, ненавижу тебя!.. Он с удивлением обнаружил, что стоит в узкой нише между массивными книжными шкафами, в давнем укромном уголке, куда прятался еще в детские годы, стоит, прижавшись спиной к стене, словно скрываясь от кого-то, и вздрагивает всем телом. «Душан! – слышится ему голос матери, она нежно зовет его из туманной дали. – Где ты спрятался, шалун?» Вокруг вода, какая-то горечь – между тем воют сирены, вероятно, не всамделишные, быть может, ему это только кажется.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю