Текст книги "Хромой Орфей"
Автор книги: Ян Отченашек
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 44 (всего у книги 45 страниц)
Довольно! Где-то, выше этажом, заскулила собачонка, кто-то неумело заиграл на рояле. Послышались шаги над головой. Стеклянные подвески на люстре в квартире врача-еврея слегка дрогнули, и тиканье часов на руке, поросшей черными волосками, доносилось откуда-то издалека. На столе стояла тарелка с нетронутыми сардинками из Сицилии, хотя желудок Бланки сжимался от голода.
Он склонился над ней, лицо его было неподвижно.
– Поедешь со мной?
Он сказал это с грустной мольбой, была в нем в этот момент какая-то мальчишеская беззащитность, и все казалось нереальным – все ощущения внешнего мира перекрывала шипящая теплота и бульканье радиаторов, – оставались лишь лихорадочно горящие глаза. Что он говорит? Не надо слушать его, ты же знаешь! Он лжет, ты знаешь, что лжет! Он всегда лгал – он не может иначе. Лжет словами, молчанием, пальцами, которыми касается твоего лица, сжатых губ, волос, разметавшихся по подушке.
– Тебе нехорошо? – озабоченно спрашивает он. – Ты бледна, Бланка. – Он нежно положил руку ей на лоб. – У тебя жар!
Она покачала головой, уклонилась от его руки, спустила ноги на ковер и села к нему спиной, спрятав лицо в тени. Соберись с духом, держи себя в руках, сейчас все поставлено на карту. Говори, говори!
Сам того не подозревая, он помог ей нечаянным вопросом.
– Можешь не отвечать, – сказал он, – я не так уж непонятлив. Разве сама еще хочешь спросить что-нибудь.
Она откинула волосы со лба и затаила дыхание. Потом, овладев собой и сама себе удивляясь, сказала самым безразличнейшим тоном, на какой только была способна:
– Ты угадал, я хотела спросить тебя кое о чем. Почему ты мне раньше не сказал, что Зденека давно уже нет в живых?
Как все вышло легко и просто! Ей казалось, что сказанное никогда не перестанет звучать, что оно повисло в воздухе как нечто вещественное, ей хотелось закричать и разом высказать ему все, что ее душит, что все эти дни клокотало в ней, но разум подсказывал – этого нельзя делать, если она не хочет, чтобы он снова лгал, опомнившись от собственной истерии. Овладей же собой, Бланка. Что теперь будет? Она задавалась этим вопросом скорее с любопытством, чем со страхом, и ощущала какое-то особое удовлетворение, от которого осмелела. Аплодисменты! Она была как-то мертвенно спокойна. Развязка совсем близка, выдержи!
Шорох, скрип пружин под тяжелым телом – он встал. Подошел к приемнику, повертел одну из ручек и все еще упорно молчал. В приемнике нарастал звук рояля. Глупая театральная музыка, подумалось ей, у режиссера плохой вкус.
Он повернулся к ней, и она увидела его лицо таким, каким еще не знала. Все его черты были обострены безудержной яростью, ярость рвалась из глаз, тонкие губы сжались. Так вот он каков! От этого открытия ей стало легче. Наконец-то прорвалось его подлинное нутро! Попался, теперь уже не скроешься! Она ответила ему безразличным взглядом. Слышишь его голос? Его настоящий голос. Он сечет!
Он не сумел овладеть собой.
– Если бы было нужно, – сказал он неторопливо и холодно, – я легко мог бы узнать, кто сообщил тебе это. Ты поразилась бы, как быстро я могу это сделать. Без долгих околичностей. Ты сама сказала бы мне, понимаешь? Ты сама!..
Она напрягла все силы, чтобы не показать, что ее коснулась холодная рука страха, и не отвела взгляда. Спокойно склонила голову:
– К счастью, я этого человека не знаю и потому он в безопасности. А всех тебе все равно не переловить, сам знаешь. Их много, удивительно много!..
Она осеклась под его леденящим взглядом.
– Советую тебе не говорить так. Наверно, у тебя и в самом деле жар.
Бланка поспешно переменила тон.
– Может быть. Но почему ты... Что, собственно, это меняет в наших отношениях? Зденек... Это ведь правда, что он умер?
Напряжение в нем спадало, он сгорбился, провел рукой по волосам, вид у него был смертельно усталый, но она чувствовала, что все равно надо быть начеку. Он подошел к столику, упал в кресло, пальцы его бегали по ткани подлокотника.
– Правда, – сказал он глухо. – К сожалению, правда. – Он протянул руку к бутылке, и Бланка заметила, что пальцы у него дрожат. – Если бы это можно было исправить, если бы можно было воскресить его, я не колебался бы ни минуты... Что ж, я хотел избавить тебя от этой нелепой правды, но ты меня перехитрила. Иной раз нет ничего хорошего в том, что человек добивается правды любой ценой, запомни это, упрямая! Без правды легче жить. Люди часто гибнут из-за правды. Если ты уедешь со мной... – Он не договорил и безнадежно махнул рукой, словно никак не мог приноровиться к тому новому, что возникло между ними. Поблескивающий напиток плеснулся в рюмке, которую он, вздрогнув, опрокинул единым духом.
– Давно ты это знаешь?
Бланка поколебалась.
– Страшно давно, сто лет.
Взглядом он заставил ее замолчать.
– Хочешь, чтобы я тебе поверил?
– Мы оба не обязаны верить друг другу.
Он кивнул и снова налил рюмку.
– Ты права. Вера, надежда, любовь – все это благородные понятия, которые придумали люди, чтобы не пугаться зверя в себе, – существуют на этом свете. Не родиться на этом свете – великое преимущество. Пью за это! – Он пьяно засмеялся, но, встретившись с ее взглядом, отрезвел. – Ладно, ты узнала правду и держись за нее! Изменить уже ничего нельзя. Ты разве знаешь, как вернуть жизнь человеку, убитому год назад? Обратное сделать легко, а это невозможно...
В возбуждении он встал с кресла и опять стал ходить по краю ковра, нервно жестикулируя. По его голосу она готова была поверить, что его страдания подлинные. Если только он сам подлинный. Потом он остановился перед ней, взял ее за плечи и хрипло заговорил отрывистыми фразами:
– Не гляди на меня так! Думай что хочешь. Мы оба вели фальшивую игру – и ты и я. Наконец-то все стало ясно, а я люблю в делах ясность. Да, я обманул тебя, низко, подло, я пользовался тобою целый год, скажем так! Бог его знает почему, лгать тебе было очень трудно. Ложь отравляла мне каждую проведенную с тобой минуту. В конечном счете я обыкновенный человек, хочешь – верь этому, хочешь – не верь! Но тогда – постарайся это понять! – тогда передо мной стоял не твой брат, а преступник. Нарушитель закона и мой заклятый враг, на редкость опасный. И смелый. Мы живем не в мире идиллий. Твой брат был замешан в таком неслыханном и небывало разветвленном заговоре, что это дело превышало компетенцию примитивных ищеек с Бредовской улицы. Не было другого выхода: или он, или мы... И он поделом поплатился за свою дерзость, там же, на месте. Моя вина разве только в том, что перед тем, как он плюнул мне в лицо, я не осведомился у него: «Извините, пожалуйста, нет ли у вас сестры? Есть! Тогда пардон, можете беспрепятственно продолжать, милый шурин».
Бланка не шевелилась.
– А почему ты утаил это от меня?
– Почему, почему! Что ты хочешь знать? – Он устало сел рядом с ней, но смотрел в другую сторону. – Наверно, потому, что ты понравилась мне с первого взгляда. И потому, что я не любитель секретарш и девок из армейских борделей. Потому, что я хотел, чтобы ты стала моей, хотел целовать твою грудь, обладать тобой, слышать твои стоны. Говорить дальше? Да, это подло, низко, цинично, но это можно понять. Потом стало еще труднее, и уже не оставалось другой возможности, кроме как молчать и лгать, лгать... Потому что я не мог представить себе, что потеряю тебя. Я ни о чем не жалею, а если и жалею, так только о том, что не встретил тебя в иное время и в иных условиях. Не в нашем подлом веке! Мы могли бы жить как муж и жена, самой обычной жизнью. Но мы встретились в извращенное, сумасшедшее время... Я бы от всего отказался, если бы мог встретить тебя снова и начать жизнь сначала... где угодно и когда угодно, пусть хоть в доисторическую эпоху, первобытным человеком с дубинкой или дикарем на необитаемом острове, в Тибете, среди зулусов, где угодно! Понимаешь? Только не здесь и не так, как сейчас. Поверь хоть этому. На большее я не претендую.
Он растянулся на диване, умолк и тяжело дышал. Подвески люстр снова дрогнули от шагов наверху, потом снова стало тихо. Предательская тишина! Бланка поняла: он ждет, чтобы она заговорила. А она молчит! Ты забыла свою роль, девочка! Суфлера!
– Что ж ты не уходишь? – услышала она за своей спиной. – Теперь ты все знаешь. Или тебе кажется, что мы еще не объяснялись? Ошибаешься.
Она поднялась, медленно повернула к нему лицо, попыталась заплакать, но из этого ничего не вышло. Она только покачала головой.
– О каком объяснении ты говоришь? – Она положила руку ему на локоть. Ничего уже нельзя изменить. И меня тоже не изменишь. Куда мне теперь деться? Ты меня понимаешь?
Он приподнялся на локтях.
– Не совсем.
– Ну ладно! – Она сама наполнила рюмки и одну подала ему. – Сегодня мне хочется выпить... Я знаю, что это безумие, но изменить что-либо уже поздно. Для меня поздно. Можешь не верить, если не хочешь. Что мне с того! Сейчас уже все неважно. Остались только мы с тобой...
– Бланка! – Он потряс ее за плечи, словно стараясь разбудить. – Ты кривишь душой. Ты пьяна!
– Хотела бы быть пьяной весь остаток жизни. Тогда было бы куда проще! Ты думаешь, я не в своем уме? Я охотно стала бы сумасшедшей, мне осточертела правда! Так мне и надо! – Она разом осушила рюмку – даже слезы выступили у нее на глазах, – поперхнулась и откинула волосы со лба. – Я не привыкла отмалчиваться. Слушай же: ты обошелся мне слишком дорого... стоил всего, что у меня было. Теперь у меня нет ничего. Почему не пьешь? Я теперь уже не та, какой была, когда мы встретились. Многое я поняла, общаясь с тобой. Видимо, ты прав, хотя твоя правда мрачная и страшная... и поэтому, – она перевела дыхание и вскинула голову, – если ты сказал это всерьез, я уеду с тобой! Сейчас, именно сейчас мы сблизились по-настоящему!.. На самом высоком глетчере мира. У нас нет ни истории, ни прошлого, мне плевать на обстоятельства, плевать на все...
Перестал дышать? Но под рукой она чувствовала живое тепло его тела. Он молчал, видимо в изумлении, но, когда она отважилась взглянуть ему в глаза, она увидела в них прежнее недоверие. Он прищурился, его взгляд стал испытующим. Медленно, с грустным сомнением он покачал головой.
– Слишком хорошо я знаю тебя, чтобы поверить, что ты можешь все забыть. Разве только если ты и в самом деле переменилась.
– Удастся ли – не знаю, но попытаюсь. Что мне остается еще? С ума сойти? Ты сам сказал, что человек может жить в любых условиях. Так ведь? Вдыхать и выдыхать – это ведь совсем просто! Не оглядывайся на прошлое – вот в чем главное. Поверь, я совсем не хочу превратиться в соляной столп... Пей же! Кстати говоря, не я одна, очень многие после этой войны предпочтут не оглядываться, не вспоминать прошлое...
Она не договорила: он схватил ее в крепкие объятия, поцелуем заставил замолчать, до боли впился в ее губы, прижал к дивану и целовал лицо и разметавшиеся волосы – она не противилась. Настойчивые и властные руки гладили ее шею и плечи. Он что-то шептал по-немецки – в возбуждении он всегда переходил на родной язык. Сколько раз она уже слышала этот прерывистый требовательный шепот, в котором нарастала страсть! Острый запах перегара, прикосновение его опытных и вместе с тем юношески нетерпеливых рук... Его руки! Нет! Он старался возбудить ее, она вытерпела и это, но, когда он коснулся ее бедер, она вдруг воспротивилась с необычайной силой.
– Нет, нет, так не хочу! Ты же знаешь...
Вырвавшись из его объятий, она встала с дивана.
– Что с тобой? Разве я тебя обидел? Я думал...
Она молча кивнула в сторону торшера и опустила глаза. Он с облегчением улыбнулся.
– И когда ты перестанешь бояться света? Ладно, подчиняюсь, хотя и неохотно. – Лежа он потянулся к выключателю, и комната погрузилась во мрак. Ты здесь?
– Да, – она стояла рядом и коснулась его руки, но уклонилась от ее пожатия. – Я глупая... Мне нужно привести себя в порядок. Сейчас вернусь.
– Обещаешь? – раздалось в комнате.
– С условием, что ты не будешь зажигать свет. И останешься лежать. Я приду сама, понял? Я хочу. Я ведь не кукла.
Он согласился.
Дальше, дальше! Ну иди же! Иди до конца, иди на ощупь, в потемках, путь недалек! Бланка нащупала плотную ткань портьеры, проскользнула за нее и вышла в переднюю. Ванная. Бланка нажала выключатель. Свет из матового стеклянного шара над раковиной ударил ей в глаза, она увидела себя в зеркале и с минуту стояла неподвижно, всматриваясь. Это ты. Она открыла кран и стала мыться, с бессмысленной тщательностью намылила лицо, сполоснула его, вытерла полотенцем. Это было приятно. Она заметила, что ее движения как-то механически размеренны. Еще, еще минутку. И вдруг, совсем неожиданно для себя, она перекрестилась, как ее когда-то, страшно давно, учила покойная мать. Ах, мамочка! Слезы вдруг подступили к горлу, она чувствовала, что вот-вот расплачется от слабости и одиночества... Нет, нет, нельзя!
Она вышла из ванной, не погасив света и оставив дверь полуоткрытой. Полоса света падала в прихожую, может, достигала и комнаты. Надо, чтобы было видно. Уснул он? Что, если нет? Куда там? Почему вдруг опять стало так тихо? Рояль наверху умолк, изменник, но вот снова взметнулся фальшивый аккорд. Мундир висит здесь, посмотри! Пальцы судорожно бегали по ткани мундира, цепляясь за нашивки, блестящие молнии. Пояс. Пряжка. Как это называется? Шпага, кортик? Неважно! Осторожно и брезгливо она вынула клинок из ножен – «Meine Ehre heist Treue» .[91]91
Моя честь – моя верность (нем.).
[Закрыть] Какой, однако, тяжелый! Боже, прибавь силы! Холод металла пронизал ее тело. Она пробовала острие пальцем и в изнеможении прислонилась к стене.
Как долго она стояла?
Бланка подняла голову. Прислушайся! Не зовет ли? Нет, нет, опять тихо.
Ну, играй же, играй, – мысленно просила она неумелого музыканта там, наверху, – Ударь по клавишам, пусть это будет для меня сигналом.
Спасибо, я иду.
Она раздвинула портьеру и, как тень, проскользнула, в темную комнату.
Произошло... произошло нечто – она это знала, знала совершенно твердо, это было единственное, что сохранило ее смятенное сознание. Потом она поняла, что стоит, прислонясь к чему-то надежному, твердому, это было дерево, каштан, под пальцами у нее шершавая кора, и кругом холодно, мороз, мгла, пропитанная дымом. Она хватает воздух открытым ртом, как усталая птица, и ее тошнит, перед ней знакомая улица, телефонная будка на углу... Бланка не видит будки, но знает, что она вон там, дальше – дом, подъезд с табличками в хромированных рамках и темное окно на четвертом этаже, слева чугунная ограда парка, за ней ветер качает озябшие ветки, вдалеке гудит поезд и куда-то мчится, только она стоит, стоит напротив его дома – отбежать дальше у нее не хватило сил, – и стучит зубами, неудержимо, бессильно и смешно, и она знает, что все кончено и вместе с тем не кончено, что это никогда не кончится, ибо секунды остановились и бесконечно повторяются вновь и вновь, и она...
...она снова сидит на краю дивана, и мурашки бегут по коже, руки у нее как у куклы, из которой выпотрошили опилки, она не знает, куда их деть, она равнодушна и бездумно пуста, но внутри неумолимо звучит приказ – точный, чудовищно ясный, мучительно неотвратимый, подобный шпоре, удар которой она предчувствует всем телом. Отступления нет! Ее пугают его прикосновения в темноте. И его слова. Она слышит их, хотя не вслушивается, знает только, что это немецкие слова, но они не доходят до нее, она наедине с собой. Она и здесь и не здесь. Он тянется к ней, но она отводит его руку. Я сама. Левой рукой она ощущает тепло его голой груди, вот она – широкая, выпуклая, живая, поросшая мягкими волосами, вот здесь, здесь сильные, уверенные удары из глубины. Хватит! Замолчал бы, ради бога... Рука испуганно отстраняется, а сердце бьется все оглушительнее, – играй же, играй! – она отводит руку – надо, надо, да ну же! – а руки как чужие, как приставленные...
– С вами случилось что-нибудь?
Голос словно с того света. Он бьет, выводит ее из оцепенения. Что ему надо? Высокая, темная фигура. Человек остановился за ее спиной и терпеливо ждет ответа. В темноте не видно его лица.
Крик? Нет, скорей удивленный и наполовину нечеловеческий стон, он стоит в ушах, проник в мозг, он не замолкает! Продолжается. Встань, встань и беги! Произошло! Нет, все еще происходит. Удар в бок – это ручки кресла, ее кресла... оно на том же месте... все повторяется снова... это ощущение погружения, проникновения – оно в пальцах, в бессильных руках, она знает, что это ощущение никогда не забудется, не пройдет, что она до смерти будет таскать его за собой, она думает об этом с ужасом, но без тени сожаления, и все еще стоит в потемках, глаза ее расширены, дыхание перехватило, она есть и ее нет, она пятится, шарит около себя, стараясь ухватиться за что-нибудь прочное, пятится, и ей хочется кричать, скорей бы конец – хватит, хватит! Но конец еще не наступил, нет, он еще жив и хрипит... шевелится в этой жуткой ожившей тьме... слышен треск бьющегося стекла, она слышит шорох, пыхтенье – огромный неуклюжий жук, спрут... вероятно, ищет ее, чтоб не дать уйти, хрипит, нечеловечески хрипит, долго и упорно, словно от тяжелой работы... торшер падает на ковер, а она все пятится и пятится...
– Оставьте меня! – испуганно восклицает она, но тотчас овладевает собой. Нет, со мною ничего не случилось... Спасибо... – Зубы у нее стучат, она держится за ствол дерева и слышит, как прохожий, невнятно бормоча, удаляется, каблуки его стучат в темноте, и все повторяется снова...
....Вот угол серванта из красного дерева, она цепляется за него, потом нащупывает гладкую поверхность приемника и чувствует, что больше не выдержит, что нет сил слышать этот хрип... Она бессознательно включает радио, и в едко-зеленом свете видит – он еще жив, но хрип слабеет, переходит в свистящий кашель, но не смолкает... Почему же не слышно радио, почему так тихо... о, эта хриплая, гнетущая, величественная тишина... заглушить... за-глу-шить ее... я не могу больше!.. Она на ощупь находит мембрану, пускает диск, игла падает на пластинку, шуршание, равномерное шуршание, потом слышится высокий, надрывный голос еврейского певца, он взметается, надламывается в угрожающем рыдании, падает, как подбитая птица, песня полна отчаянья, она оплакивает весь мир и снова взмывает ввысь, бьется о стены и окна...
Бланка кидается к двери, на ходу хватает с вешалки пальто, она не в силах оглянуться, нет, нет... Дверь захлопывается за ее спиной, она бежит по резиновой дорожке, спотыкается, падает. Прочь, прочь, прочь отсюда!
Опомнись же! Под рукой у тебя шершавая кора дерева, кругом липкая тьма, мир тьмы, свисток паровоза врезается в сознание, будоражит его. Свершилось, конец, и ты это знаешь, свершилось там, совсем рядом, за темным окном четвертого этажа, надо бежать отсюда, беги же, ты слаба, перепугана до смерти, беги от самой себя, от того, что снова и снова повторяется в твоем сознании и никак не может кончиться, ведь это в тебе самой и ты не избавишься от этого до самой смерти. Поняла? Ты уже другая, совсем не та, которая шла сюда еще несколько часов назад...
Бланка попыталась двинуться с места, и это ей удалось. Она шла как во сне, будто не по твердой земле шагала... Потом все, что давило грудь, прорвалось слезами – она заплакала тихо, жалобно, почти по-детски. Шла черной улицей, не замечая мира, в котором ей назначено жить, и плакала...
Занавес, скорее занавес!
XIV
– Вставай, молодой!
Кто-то трясет Гонзу за плечо. Приоткрыв глаза, он сразу узнал Мелихара.
– Бомбили Прагу! Только что бомбили. Ты живешь на Виноградах? Добро, беги туда, только гляди в оба! Отвечаешь за себя. И чтобы воротился к вечеру!
Гонза рысцой спускался с крутых улиц предместья, а мозг упорно сверлила одна мысль: вот и началось! Бомбили Прагу! Скорее домой!
Однако первые признаки бомбежки он заметил только на главных улицах: трамваи в смятении несутся по чужим маршрутам – здесь ведь не ходит двадцатка... Заливаются звонки. Смятение в шагах прохожих... Пронзительные сирены машин «Скорой помощи» раздвигают толпу... А так ничего особенного. Вон толстая тетка с тощей рыночной сумкой, переваливаясь уточкой, плетется по тротуару, но точно так же могла она проходить тут и вчера; в боковой улочке мальчишки гоняли тряпичный мяч, воробьи невозмутимо копаются в лошадиных «яблоках» – такие же, как год, как сто лет назад.
Горящий Эмаузский монастырь Гонза увидел еще со Смиховской набережной: языки огня, черные клубы дыма окутывали башню и часть неба. Не останавливаясь, Гонза перебежал через мост. Мутно-коричневая вода, угрожающе грохоча, валилась через плотину, от реки поднимался сырой ветер.
– Стой, прохода нет!
Гонза что-то сбивчиво толковал полицейскому, рискнул даже вытащить из кармана «кеннкарту»; на счастье, у полицейского было много других хлопот. Он махнул рукой: «Ладно, беги».
То же самое разыгрывалось на каждом углу.
И вот, наконец, Гонза увидел и удивился, что не очень поражен: развалины печально напоминали развалины других городов и улиц, какие он видывал в киножурналах «Уфа», сидя в безопасности кинотеатра, пламя жадно гложет оконные проемы, груды кирпича завалили улицу и трамвайные пути, дырявые коробки домов с вырванными глазами, выпотрошенные квартиры, где час назад сотни людей жили своей маленькой жизнью, – теперь в них грубо обнажен банальный узор обоев, видна картина, по прихоти случая оставшаяся на крюке... Почему-то именно эти мелочи действовали сильнее всего – и стекла, стекла, целые сугробы, хрустящие под подошвами, и путаница рваных проводов над вспоротой мостовой, из которой фонтанами бьет вода прорванного водопровода... Едкий дым вызывал кашель. На лицах люфтшуцев написано комичное сознание важности момента – их момента! Струи воды яростно бьют в пламя, клубы пыли щиплют глаза... Брошенная детская колясочка, полосатые перины, чемоданы на тележке, суетливые движения сотен людей, беспомощных до отчаянья, носилки... Кровь. Еще носилки... Все это было знакомо Гонзе; странное чувство – это я где-то видел! Незнакомы только звуки в кино такие сцены обычно сопровождались трагической музыкой Вагнера, а здесь гул и треск горящего дерева смешивались с громкими командами, плачем младенца, женскими причитаниями где-то в подворотне...
Засунув руки в карманы, спешил Гонза по знакомой улице, – сколько раз я проходил здесь! – и едва узнавал ее. Да, ей досталось, а вот соседняя почти совсем цела. Странно, нелепо, нелогично, как сама смерть, которая не утруждает себя выбором, носит наугад, как пьяный жнец. Почему этот дом, а не соседний? Гонза глядел на хаос разрушений и удивлялся тому, что не способен испытывать чувства, которые мог бы предположить в себе: ни жалости, ни участия, ни протестующей ненависти к режиссерам этого отвратительного спектакля... Ни даже страха! Только знакомое ощущение зыбкости и тщеты.
Как будто над городом промчался хулиган, одержимый жаждой бессмысленного разрушения, и тут же трусливо скрылся. Несколько секунд – и вот небо над городом снова безоблачно, солнце спокойно освещает мир, и мягкие его лучи предвещают весну. А ведь еще февраль на дворе. Деревья парка на Карловой площади равнодушно бросают холодные тени, в конце парка широким полукругом теснятся любопытные. Гонза не удержался, подошел ближе – на разрытой земле, метрах в двадцати от него, лежит громадная бомба – одинокий зверь из иного мира, выставленный напоказ осмелевшим землянам. В солнечном свете матово поблескивает темный корпус. «Разойдись! – кричат люди в форме. – Она может быть замедленного действия?»
Кто-то сказал, что в бомбоубежище на другом конце парка были прямые попадания. «Прямо мясорубка, – сказал человек в спецовке, – нет, господа, меня в убежище не загонишь, я не крыса!»
Лица, обрывки фраз. Гонза приглядывался к людям. Что сталось с ними? Они вовсе не подавлены – они дисциплинированны и спокойны, лихорадочно деятельны. Американский налет? Слышалось до странности мало упреков и брани но адресу тех, кто все это сделал. Понятно: слишком много брани обрушивает на них каждый день протекторатная печать, чтобы у кого-нибудь была охота поносить их вслух. И вообще пражане, видимо, не поражены: то, что сегодня низринулось на них с неба, слишком давно висело над нетронутыми крышами Праги, чтобы быть неожиданностью. Большинство, казалось, приняло бомбежку с покорным пожатием плеч, как фатальную неизбежность, как нечто, что должно было случиться. И даже, несмотря на слезы женщин, осиротевших, на стоны раненых, с некоторой долей нервозного юмора, который пробуждается, наверно, только у тех, кому дано с неизведанным раньше чувством трепетного счастья понять, что они были на волосок от гибели. Смерть еще тут, рядом, они чувствуют ее всеми нервами, их ноздри еще обоняют ее непостижимый смрад, и они отгоняют ее словами, жестами, а некоторые легкой истерикой. «Я как раз сидел в клозете, не успел и штаны застегнуть, а оно как грохнет», – слишком громко рассказывал какой-то толстяк. На бровях его осела кирпичная пыль, он кашлял от дыма, глаза у него слезились, он был утомителен своей неутомимой болтовней, хотя никто его не слушал; он все еще недоверчиво ощупывал себя, налет был единственным волнующим приключением в его серенькой жизни; кто-то грубо прикрикнул на него, но он не мог молчать. Не мог! «Не успел я и штаны застегнуть». – «Да заткнитесь вы!» Но замолчал он лишь, когда мимо пронесли носилки, с которых капала кровь; испуганно отшатнулся.
Не волнуйся, может, наш дом уцелел... Но чем ближе подходил Гонза к своей улочке, тем больше видел он разрушений. По какой системе выбирали дома? Кто составлял список? Дурацкий вопрос! Гонза шел по знакомым улицам, как в мучительно ярком сне, только у этого сна был один недостаток: он был явью. И все – настоящее: пожары, развалины, вой сирен, поваленный трамвайный столб, люди, оставшиеся в живых...
Он замер на месте, но не позволил себе отвести взгляд от носилок на краю тротуара. Гляди, надо привыкать, это еще не конец, это увертюра, удар тигриного когтя, первое и мимолетное прикосновение того, что близится с каждым часом. Куда ты хочешь бежать? Гонза знал, что человек на носилках мертв. Что-то безошибочно убеждало его в этом, хотя то был первый мертвец, которого он видел своими глазами: неподвижность его была иная, чем у живых, более неподвижной, и тишина, которая исходила от этого, была тише. Абсолютная тишина неодушевленного предмета. Как ни странно, ужаса Гонза не испытал, лишь легкое головокружение да сознание непоправимости. Какое-то клеймо на душе. Что же меня так потрясает? Эта будничность: редкие волосы убитого, сквозь которые просвечивает кожа черепа, в ямочке на подбородке следы пудры после бритья... Это напоминание об обыкновеннейших делах жизни человека было самым страшным. Запавший рот чуть приоткрыт, словно готов высказать обыкновенную до грусти тайну, на лице – почти бессмысленное выражение. Гонза отвернулся, во рту у него пересохло; он пошел дальше, но казалось ему, что весь он стал как-то тяжелее.
Места становились все более знакомыми. Витрина аптеки – она напомнила о дрожи от рассветного холода, об ожидании трамвая – уцелела. Крошечное облегчение! Магазин игрушек – Гонза стоит, прижав нос к стеклу, тихонько канючит: «Купи, мама!» Книготорговец успел спустить железную штору. Прошлое непонятным образом держится в памяти: вот он топает с кувшинчиком за пивом, на обратном пути, озираясь, слизывает горьковатую пену. Начальная школа: дед вводит Гонзу в подъезд школы, там стоит какой-то особый запах... Первый класс, портрет «батюшки Масарика», чучело хорька таращит пуговичный глаз. «Садись, малыш, слушай, что вам расскажет пани учительница...»
Навязчивое представление: учительница знает все на свете...
«Берегись!» – крикнули где-то. Горящая балка валится с пятого этажа на перекореженную мостовую... Его мир, мир маленьких людей, обыденных, безвкусных домов с ненужными башенками, неровных улиц...
Гонза входит в кондитерскую Альфонса Батьки. «Динь-данн-донн»,– звякает звонок. «Добрый день», – отважно пропела приветствие маленькая Итка и пригладила челочку. «Пожалуйста, леденцов на двадцатку». – «Не на двадцатку, а на двадцать геллеров», – невозмутимо поправляет ее бледный человек за прилавком, ловко сворачивая кулек... Голоса, лица, запах пива в подъездах, свет и тени – Гонза возвращается к ним, а под ложечкой у него что-то давит, и воротник у него поднят, как у вора, и чувство у него такое, словно он не был здесь долгие годы.
На соседней улице разрушены два дома. На дверях одного висела табличка «Карел Пажоут, дипломированный учитель музыки – скрипка и фортепьяно», в другом доме живет рыженькая Ганка Косова, девчонка из их класса, играла в баскет за школьную сборную.
Ту-ду-ду-дум!..
Гонза выглянул из-за угла. Низкое, эгоистическое облегчение: даже отсюда виден жестяной ящик на их окне, это «огород» деда, он там выращивает зеленый лук. Угловой фонарь, надпись мелом на облупившейся штукатурке: «Ержабек осел». У дверей, оживленно жестикулируя, толпится кучка знакомых, Гонза узнает дворника, Иткину мать... Заметив, что в его сторону направился один из соседей, Гонза поспешно поворачивает обратно.
Он бежит, мелькает под ногами знакомый узор тротуарных плиток; дорога известна до мельчайших подробностей: мимо запертой гимназии – он не бывал в ней с того самого дня, когда вышел оттуда с аттестатом в кармане, но и сейчас еще на долю секунды его коснулся знакомый страх: и зачем в понедельник первый урок – математика? Сегодня вызовут как пить дать, по алфавиту – его очередь... Нет, нет, пан учитель, он спасается от сверлящего взгляда, из меня ничего не выбьете!
Запах свежего хлеба ударил в ноздри – Гонза замедлил бег; но пекарня на углу закрыта, железная штора спущена.
Вот и ступеньки в нише подъезда, ты хорошо их знаешь!
Еще несколько шагов, и Гонза превращается в придорожный столб. Он замирает на углу, широко раскрыв глаза, хочет закричать, но только беззвучно шевелит губами, не в силах выдавить из себя ни звука... Поверил, только нащупав рукой холодный металл – гладкий столб знакомого фонаря, не устоявшего под взрывной волной и переломившегося пополам. Кругом битое стекло. Гонза двинулся вперед, ступая по осколкам, он идет по противоположной, стороне, держась за стену, и все проводит по лицу ладонью. Нет! Нет! Он кашляет от едкого дыма, ему не хватает воздуха, щиплет глаза – как будто он плачет... Пыль, дым...
Нет, нет!
Дом, третий от угла... единственный на всей улице!.. Почему? Гонза приблизился, как в страшном сне... Почему-то уцелел фасад с рядами выбитых окон... Не может быть! За фасадом ничего не было – пустое пространство. Пустота. Дом пробит от чердака до подвала, словно мясник вырвал внутренности туши. Развалины еще тлеют. Слышатся команды, плеск воды из брандспойтов. Спокойная, удивительно спокойная паника – и всюду стекло, стекло! Пусть это только сон!