Текст книги "На росстанях"
Автор книги: Якуб Колас
сообщить о нарушении
Текущая страница: 53 (всего у книги 55 страниц)
За. две-три недели Лобанович ознакомился с острожной жизнью в общих чертах. Отгороженная от всего мира высокими стенами, вдоль которых днем и ночью ходила стража, загнанная в тесный, смрадный острог, окованный железом, эта жизнь была неинтересной, однообразной. Заведенный однажды порядок не нарушался в своей основе. Утром, в определенное время, происходила поверка. Дежурный надзиратель с шумом открывал дверь камеры и командовал:
– Смирно! Встать на поверку!
В камеру входил дежурный помощник начальника тюрьмы, старший надзиратель Дождик, тот самый, который показался Лобановичу с первого взгляда похожим на Муравьева-вешателя.
На поверку поднимались не сразу. Сначала команду дежурного вообще не слушали. Только кое-кто из самых отпетых подхалимов, желая выслужиться перед начальством, становился навытяжку, как солдат, посреди камеры. По мере того как проходила поверка, камеры по очереди отпирались, арестанты выходили в коридор, шли умываться, привести себя в порядок. Вечером, сделав поверку, надзиратели запирали камеры до следующего утра.
В определенное время приносили из пекарни хлеб. Пекарня была своя, арестантская. Хлеб заранее резали на "пайки" в присутствии другого старшего надзирателя, Алейки, – он сам бросал "пайки" на весы. Кусок хлеба, ударившись о тарелку Весов, тянул ее вниз, словно "пайка" весила больше нормы – двух с половиной фунтов. Алейка, ловкий мошенник, наживался на арестантском хлебе, горохе, капусте и сале.
В тюрьме существовал штат арестантов – разносчиков хлеба, кипятка и горячей пищи в обед. Хлебопеками, поварами, коридорными, подметалами были только уголовники, преимущественно краткосрочные. Каждый уголовник считал большой радостью и честью попасть в этот штат. Одна только должность подметалы не пользовалась особым уважением у арестантов, хотя подметале было значительно веселее иметь дело с веником и метлой, с очисткой уборных, чем сидеть день в камере. Кроме того, подметала имел более широкую связь с людьми, с теми же арестантами, мог оказать им кое-какую услугу и раздобыть кое-что для себя.
Каким тяжелым ни был тюремный порядок, как сурово ни ограничена была свобода арестантов, загнанных, подобно зверям, в тесные клетки, все же и здесь жизнь, человеческие чувства и стремления порой вырывались на свет, на простор.
Среди уголовников выделялся молодой, крепкий, как дуб, человек, полновластный хозяин своей камеры. Впереди его ожидали скитания по пересыльным тюрьмам и долгие годы каторги. И все же на лице у него никогда не отражалось даже тени страдания, горького раздумья. Порой на него находила такая минута, когда человеку хочется развернуться во всю ширь своей натуры. Не выдержит душа, какой-то вихрь подхватит ее, и человек, расчистив себе место в камере, пускается в пляс. Ноги закованы в тяжелые кандалы, а он пляшет легко, красиво, выделывая ловкие, лихие коленца. В этом было для него особое наслаждение. Он так умел подзванивать себе самому цепями, подбирать тона, что этот звон заменял ему музыку, соответствуя его собственному настроению. И когда человек плясал, его движения захватывали всех. Ритмичный и даже музыкальный звон и лязг цепей разносился по коридору, залетал в другие камеры. К "волчку" подходили дежурные надзиратели, смотрели, любовались бурными, неудержимыми движениями каторжника Ивана Гудилы. Быть может, он выражал этим свой протест против неволи и несправедливости общественного строя, который сделал из человека преступника.
По вечерам, когда камеры запирались на всю ночь, заключенные затевали разные интересные штуки, – например, поднимание человека кончиками пальцев либо поднимание самого себя на нары. Для этого нужно было податься всем телом под нары, а руками держаться за их край. Этот номер был довольно трудный, и редко кому удавалось проделать его. Поднимали человека кончиками пальцев так. Посреди камеры становился кто-нибудь из заключенных, желательно человек грузный. К нему подходили пять человек: двое подкладывали пальцы под ступни ног, двое – под локти и пятый – под подбородок. По команде "поднимай" все разом поднимали человека довольно высоко и носили его по камере.
Чтобы насмеяться над неискушенным новоприбывшим, которого на арестантском языке называли "лабуком", один человек ложился лицом вниз на сенник, другой – на него спиной. Наверх укладывали третьего, того, над кем и хотели поиздеваться. Тот, что лежал в середине, хватал жертву за руки, а ногами зажимал ей ноги. Тогда подходил какой-нибудь специалист ставить "банки", обнажал верхнему живот и ставил "банки" – бил деревянной ложкой по оттянутой коже.
Забавлялись люди как умели, как могли и как позволяли обстоятельства. Год, когда Лобанович пришел в тюрьму, особенно последние месяцы, был годом усиления реакции. Все привилегии, которыми на первых порах пользовались заключенные, постепенно отменялись. Тюремная администрация начинала вводить жестокий режим, часто производила обыски, отбирала разные вещи, нужные в повседневном обиходе. Отнимали и книги, если они имели хоть в какой-либо степени прогрессивный характер. Заключенных разделяли по категориям и размещали по особым камерам.
Вместе с группой других осужденных в крепость попали в отдельную камеру и наши друзья. Заключенных там было немного, человек семь-восемь. Но этот счет менялся – одни прибывали, другие выходили на свободу, отбыв свой срок. На общий тюремный котел "крепостников", как их называли, не зачисляли и харчей им не выдавали. Вместо этого на каждого отпускали по десять копеек в сутки.
Перебравшись на новое место, Владик окинул камеру хозяйским взглядом.
– Здесь, братцы, и занятие себе найти можно – подучиться и, выйдя на свободу, сдать экзамен на аттестат зрелости.
– Молодец, Владик, что не дрейфишь и смотришь далеко вперед! – похвалил его Сымон Тургай и с лукавой улыбкой обратился к Лобановичу: – Правда, Андрей, Владик трезво смотрит на вещи?
– Владик был и остался человеком дела и мудрой жизненной практичности, – с подчеркнуто серьезным видом ответил Лобанович. – И мне хочется в связи с этим рассказать об одном происшествии. Некие путешественники подошли к глубокой реке. Ни брода, ни моста не было. Плавать они не умели и воды боялись. На берегу лежали круглые бревна. Один из путников, наиболее сообразительный, скатил бревно в речку, снял ботинки, сел верхом на бревно, а ноги привязал к бревну, чтобы не сползти в воду. Посреди реки бревно перевернулось, пловец бухнулся головой в воду, а ноги задрались вверх. Путники стояли на берегу, смотрели и говорили: "Смотри ты, какой смышленый наш Янка: речки не переплыл, а носки уже сушит".
Владик заметил:
– Я, брат, с бревна не сползу! А там, смотришь, день прожил, – и свобода ближе. Вот кончается, слава богу, месяц, – значит, одну тридцать шестую часть неволи и сбросили с плеч. Так или не так?
– Так, так, Владик! – подтвердили Сымон и Андрей.
– А если так, давайте подумаем, как лучше организовать нашу жизнь в остроге.
Владик предложил создать коммуну, чтобы все гривенники были в одних руках и чтобы один человек имел право с согласия всех остальных распоряжаться этими деньгами.
Обитатели новой камеры обсудили предложение Владика и постановили – избрать Владика экономом, чтобы он вел хозяйство, выписывал через Дождика продукты. Оставалось выбрать и своего повара. По тюремному уставу "повару" от осужденных в крепость разрешалось ходить на тюремную кухню и готовить обеды. "Поваром" назначили Сымона Тургая; он был коридорным старостой, но охотно согласился взять на себя и новую роль, приобретя таким образом и другую должность.
Так началась новая жизнь осужденных в крепость, отбывавших свое наказание в менском остроге.
XL
Однообразие тюремного быта немного нарушалось, когда в камеру прибывали новые осужденные. Попадали сюда люди разных профессий и социального положения – мелкие чиновники, писаря, железнодорожники и другие так называемые интеллигенты. Однажды привели даже конокрада из-под Ракова, некоего Касперича, молодого, малограмотного, но хитрого лодыря. Отправляясь на промысел по части конокрадства, Касперич брал с собой прокламации. Когда он попадался, его сперва крепко били, а затем вели в полицию. Во время обыска выяснялось, что Касперич не конокрад, а «политик». Конокрада судили за прокламации, как политического преступника, а ему этого только и нужно было. Последний раз Касперич вместо долгосрочной каторги получил девять месяцев крепости. Касперич изложил свою программу действий перед обитателями камеры, весело посмеиваясь и радуясь собственной хитрой выдумке.
– К какой же политической партии принадлежишь ты? – спросил его с серьезным видом Сымон Тургай, еле сдерживая смех.
– Моя партия – спасай сам себя, – ответил Касперич, глядя на Тургая маленькими, свиными глазками.
– Значит, ты однобокий анархист-индивидуалист? – заметил Владик.
– А мне все равно какой, хотя бы и однобокий, – отозвался Касперич.
В коммуну его не приняли, да и сам он не стремился попасть в нее и жил "на свой гривенник". Немного осмотревшись и сориентировавшись в непривычной обстановке, Касперич однажды спросил Владика:
– Сколько человек может съесть сырого сала?
Владик подозрительно посмотрел на Касперича, опасаясь, нет ли здесь какого подвоха, а для "старого" арестанта дать одурачить себя считалось позором.
– Голодной куме хлеб на уме? – хитро усмехнулся Владик.
– Может, и так, – безразлично проговорил Касперич и повторил вопрос: – Нет, серьезно, сколько человек сможет съесть сырого сала?
– Смотря какой человек и какого сала, – ответил Владик. – Я, например, проголодавшись, съел бы фунта два.
– Два фунта! – презрительно отозвался Касперич. – А я могу съесть семь фунтов!
– А не разорвет тебя? – не поверил Лобанович и сказал Сымону Тургаю: – "Политик" берется съесть семь фунтов сырого сала!
Сымон, о чем-то задумавшись, молча ходил по камере. Услыхав обращенные к нему слова Лобановича, он остановился.
– А черт его знает, какое у "политика" пузо.
Касперич решительно стоял на своем и готов был держать пари.
Владика и Касперича окружили заключенные. Даже Александр Голубович, почти всегда серьезный, молчаливый, замкнутый человек, питерский рабочий, большевик по своим политическим убеждениям, присоединился к группе товарищей по камере.
– Если даже и съест, то его вырвет, – сказал Голубович.
Спор все больше разгорался.
– Так что, хлопцы, рискнем разве? Как, Владик, рискнем? – обратился Тургай к друзьям и к "эконому".
Владик выдал кусок сала из общих запасов. Сымон Тургай отвесил на кухне семь фунтов и отдал Касперичу. Тот взял с полки небольшой кусок хлеба, сел на нары и начал есть.
Он ел жадно, отрывал, как волк, зубами большие куски сала. Вместе с кусочками хлеба они исчезали в пасти Касперича. Он двигал челюстями, как жерновами, молол сало и хлеб, а затем также по-волчьи глотал их. И глаза его блестели, словно у волка. С каждым разом сала оставалось все меньше и меньше.
– Все смелет! – разочарованно проговорил Владик.
И действительно, Касперич положил в рот остатки хлеба и сала, не торопясь пожевал, проглотил с видом победителя и даже засмеялся.
– О, – сказал он, – теперь аж до завтра можно терпеть!
Тургай громко захохотал.
– Вот обжора так обжора!
А Касперич как ни в чем не бывало погуливал по камере и улыбался.
Отсидев свои девять месяцев, Касперич вышел на свободу. В памяти о нем только и осталось, что съеденные в один присест семь фунтов сала да свиные глазки и челюсти, которые двигались, как жернова.
Среди краткосрочных заключенных порой попадались любители много говорить и наплести с три короба разных небылиц. Свои выдумки для возвеличения самих себя они выдавали за действительность. Их слушали, даже поощряли, поддакивали, чтобы дать разойтись еще больше. По-тюремному таких людей называли "заливалами", от выражения "заливать пули", что значит врать.
К "заливалам" принадлежал недавно приведенный в камеру Зыгмусь Зайковский. Это был простой человек лет тридцати, столяр по профессии. Усевшись возле стола на нары, Зайковский свертывал большую цигарку из общественной махорки, лежавшей в довольно вместительном ящике, со смаком затягивался и рассказывал о своих приключениях.
Один такой рассказ запомнился Лобановичу.
Однажды Зыгмуся, так рассказывал он, задержали несознательные крестьяне за агитацию против царских порядков и посадили в пустой амбар. Сидеть там Зайковский не хотел. Вот и начал он шнырять из угла в угол. Вначале его окружала кромешная тьма, но затем глаза присмотрелись и кое-что можно было разобрать. Ощупал Зыгмусь все доски в полу. Они были толстые, и концы их плотно прикрыты плинтусами. Не за что было зацепиться даже кончиками пальцев. План отодрать половицы и сделать подкоп отпадал. Но Зыгмусь твердо решил выбраться на волю. Он смастерил подмостки, влез на них, осмотрел потолок. Подмостки получились непрочные, упереться в них, чтобы плечом оторвать доску, было невозможно. К счастью, в амбаре стояла большая дубовая бочка. Зыгмусь перевернул бочку вверх дном, взобрался на нее, сделал пробу – вогнул голову, а спиной и плечом налег на доску. Доска подалась и заскрипела. Зыгмусю даже страшно стало: а что, если услышат? Но вокруг было тихо. Зыгмусь поднял доску еще выше. С чердака за шиворот посыпались опилки и разная дрянь. Ну, да лихо с ними! Через минуту Зайковский был уже на чердаке. Прислушался – тихо. Тогда он выдрал из крыши охапку соломы и сквозь дыру метнулся на землю, а там его только и видели.
Кончив рассказывать, Зыгмусь сам первый громко захохотал.
– И убежал? – с деланным изумлением и восхищением воскликнул Сымон Тургай.
– Ну и ловкач! – отозвался Владик.
– Да ты же силач: оторвал хребтиной доску! – удивился и Лобанович.
– А ты что думал! – гордо проговорил Зыгмусь и еще с большим пылом добавил: – Но это еще не все!
– Что ты говорить?! – воскликнули все вместе.
– А вот слушайте. Очутился я на земле, оглянулся, пригнулся – шмыг в коноплю. Огородами, загуменьями выбрался из деревни – и напрямик в кустарник! И – на дорогу. Впереди, вижу, лес, но далековато. Бежать на всю скорость нельзя: увидят – сразу догадаются. Надо же и соображать. И что вы думаете? Оглянулся я – шпарит за мной верхом на лошади кудлатый мужик без шапки, только космы на голове трясутся. Догонит, не успею добежать до лесу! Дух захватывает, бегу, а погоня все ближ�. Сзади за верховым пять-шесть пеших мужиков! Чешут наперегонки! Что делать?
– Ой, это прямо трагично! – сочувственно вздохнул Тургай. – Говори, что дальше было!
Зыгмусь провел пальцами по усам.
– Вижу, густой лозовый куст при дороге. Я в куст! И не знаю, что будет дальше. Мужик, думаю, в куст с конем не въедет. В один миг осмотрелся – от куста канавка идет в сторону от дороги. А вдоль дороги она и шире, и глубже, и вся заросла травой. Я из куста в канаву! Ползу. Дополз до дороги. Кудлатый мужик остановил коня, закинул ему на шею поводья, а сам на землю! Спешился, махнул мужикам рукою: тут, мол, преступник! А я в двух шагах от кудлатого мужика. Он осторожно обходит куст. Конь хрупает траву на обочине дороги, совсем рядом со мной. Поводья съехали с шеи чуть не на голову мне! Я хвать за поводья! Конь испугался, а я прыг на него да вскачь по дороге в лес. Только меня и видели!
– Ну, Зыгмусь, герой ты, ей-богу, герой! – не выдержал Сымон и подмигнул друзьям. А это был знак – разоблачить и высмеять самохвальство Зайковского.
Разоблачение и высмеивание производились тем же методом, каким пользовались сами "заливалы": нужно рассказывать самые невероятные вещи, да еще в больших размерах.
– Такие приключения редко с кем случаются, – словно бы с завистью начал Владик. – Но не в приключениях дело, самое главное, как будет держаться человек. Сообразительность, находчивость – вот что спасло Зыгмуся. Мне также хочется рассказать об одном случае. Пошел я однажды под осень собирать грибы. Забрался в лесную чащу. Вижу – старая сосна, а в сосне дупло. Влез на сосну: что там, в дупле, делается? Засунул руку, а меня за палец цап какой-то зверек. Даже кровь пошла. Я обмотал руку торбочкой и снова в дупло! Схватил за загривок какого-то зверька и тащу. Вытащил – куница! Я ее мордочкой о сосну – стук, стук да на землю. Засунул руку снова – другая куница! Я и ее таким же манером хвать о сосну и вниз. И знаете, шесть куниц вытащил из дупла! Связал я их за хвосты, перебросил через плечо и потащил домой. По три с половиной рубля шкурку продал! Что скажешь, Зыгмусь?
Зыгмусь старательно затянулся махоркой и опустил глаза, гадая, что ответить на вопрос и как вообще отнестись к рассказу Владика. Но Лобанович опередил Зыгмуся.
– Ты эконом, и приключения твои экономические, – сказал он Владику. – Со мной почище случай произошел, вернее – со мной и с моим батькой. Батька мой был пчеловод, на лето отвез он пять ульев поближе к лесу, чтобы удобнее было пчелам таскать мед. И вот однажды, перед вечером, слышу, ревет что-то, да так, что аж земля гудит. Взглянул я – смотрю, батя держит за хвост огромного зверя и тащит к себе. Я догадался, что это медведь пришел полакомиться медом. Батька тащит медведя назад, а он рвется вперед. И слышу я, кричит батя: "Андрей! Бери вожжи и беги сюда!" Я вскочил в сени, схватил вожжи и на пчельник. Прибежал – батька тащит медведя за хвост. Медведь упирается и пашет лапами землю, как сохой. "Забрасывай под брюхо вожжи!" – кричит батька. Я ловко забросил вожжи, сделал петлю, чтобы не соскочили. "Тащи!" – командует батя. Он тащит медведя за хвост, а я за вожжи. Почуял это медведь – да как рванется. Оторвал хвост! Батя с хвостом на спину повалился и ноги задрал. Я один держу зверюгу. А он еще сильнее рванулся. Я до колен в землю ногами ушел. И вдруг вожжи хрясь, только кончики в руках остались. Сорвался медведь и подрапал в лес. Вместо хвоста вожжи потащил с собой. Поднялся батька с земли, покачал головой: жалко, что медведя выпустили. А потом и говорит мне: "Ну, сынок, теперь медведь за медом ходить не будет".
Белоусый семидесятилетний дед Юзефович, настоящий эконом, осужденный в крепость на один год, лежал на нарах, заложив руки за голову, слушал да посмеивался.
Иван Сорока, ловкий мужичок из-под Астрашицкого городка, но обращал внимания на все эти небылицы, сидел возле подоконника и сапожным ножом – нож одолжил ему сапожник Лазарь Мордухович, молодой хлопец, осужденный в крепость на полтора года, – резал корочки хлеба на мелкие кусочки, чтобы покормить голубей. Они слетались на подоконник целыми стаями.
– Вот черти полосатые! – отозвался Тургай на рассказы друзей. – Что же мне рассказать после этого? Разве про своего деда? Мой дед весил один пуд и один фунт… Что вы смеетесь? Ей-богу, правда! Один пуд и фунт! Бабушка моя, бывало, возьмет его под мышку и несет, как обмолоченный овсяный сноп. А когда-то дед был человек плотный, здоровый. Если бы Андреев отец позвал не Андрея, а моего деда, то они медведя не выпустили бы из рук. Да вот какое лихо приключилось с дедом. Позавтракал он на Семуху и пошел под вишню в холодок отдохнуть. А когда поднялся, почувствовал – что-то вроде как шевелится в ухе. И начал он с того дня сохнуть. Сох, сох, пока от него не остался один пуд и один фунт. На голову жаловался дед – болит и шумит в голове. Повезли деда в больницу. Осмотрели его доктора, выслушали, а затем говорят: "Операцию надо делать, в мозгах что-то завелось". Сделали деду операцию – подрезали покрышку на голове, череп, ну, как на арбузе корку. Как только подняли покрышку, из дедовых мозгов прыг жаба! Не верите? – Тургай стукнул себя кулаком в грудь и с самым серьезным видом побожился, что это правда. – Что же оказалось? – продолжал он. – Когда дед лежал в холодке, ему в ухо залез маленький лягушонок, из уха перебрался в мозги, сосал их и вырастал.
Александр Голубович, шагая из одного конца камеры в другой, с затаенной улыбкой прислушивался к рассказам о невероятных событиях. А когда Сымон Тургай начал рассказ про своего деда, Голубович остановился возле слушателей и присел рядом с ними. После неожиданного финала, которым завершил Тургай свой рассказ, Голубович громко захохотал. Да и нельзя было не смеяться, глядя на серьезное лицо Сымона, с которым выдавал он чепуху за правду.
– Не перевелись еще чудеса на нашей земле, – говорил смеясь Голубович.
– Затмил ты, брат Сымон, всех нас, и Зыгмуся, и Владика, и меня, – проговорил Лобанович, также будучи не в силах удержаться от смеха.
Друзья весело смеялись. К общему веселью присоединился сам Зыгмусь Зайковский и многие из товарищей.
Обитатели камеры остерегались потом ходить дорожками Зыгмуся Зайковского.