Текст книги "На росстанях"
Автор книги: Якуб Колас
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 55 страниц)
Книга вторая
В глубине Полесья
Часть первая
В родных краях
На простор, на широкий простор!
Я люблю родные просторы, люблю их необозримые розовато-синие дали, полные жизни, бесконечного разнообразия красок земли и неба, где так много раздолья для твоих глаз, где молчаливые дали, окутанные тоненькой синеватой дымкой, думают какую-то извечную свою думу и так сильно влекут, манят заглянуть за светлую завесу их мудрости, познать их тайны. Я люблю эти дали, где ласково-приветливое солнце рассыпает свои улыбки и так нежно проводит метелочкой своих лучей по лицу земли и легкий ветерок колышет на ветвях зеленые листья, расчесывает и путает косы кудрявых сосен и качает над полем серебристо-серую рожь, мгновенно меняя, переливая ее живые, подвижные тени, словно выкатывая из земли дымчато-льняные бесконечные, безостановочные волны.
Я люблю родные просторы, где среди полей и лесов разбросаны человеческие селения, небольшие, хозяйственно обставленные дворики, низкие хатки, окруженные вербами, липами, вязами и кленами, где проходит вся жизнь крестьянина с ее тревогами, надеждами, с ее радостями и печалями и где затаенные крестьянские думы сливаются с думами просторов.
Я люблю эти дали, когда над ними расправляет свои крылья грозная туча и катит перед "собой огромные златорунные клубы облаков, гневно отбрасывая тени на грани земли и неба, разливая громы и сотрясая притихшие, словно онемевшие поля и леса.
Будет буря, ударит гроза…
Ласка и гнев, тишина и буря! Я приветствую вас, когда вы приходите в свой срок, выполняя извечную волю жизни.
На простор, на широкий простор!
I
За Сельцом дорога круто поворачивала на гать с мостиком через Телешев дуб и сразу же поднималась на горку в лес.
Вечерело. С болот потянуло теплой сыростью. Над лозняком расстилался белесый туман. В ольшанике, на опушке леса, засвистел соловей. А лес, неподвижно развесив свои ветви, молчаливо слушал этот гимн весне и молодой жизни.
Лобанович в последний раз глянул на Тельшино. Мелькнули высокие груши в белом цвету, часовенка на угрюмом кладбище, однотонно-серые крыши тельшинских строений, школа и рядом с ней высокий крест, дом пана подловчего, а за селом ветряная мельница с поднятыми и застывшими в вечерней тишине крыльями. Казалось, еще большее удивление выражала ее фигура, так хорошо знакомая Лобановичу.
Пусто и неприветливо там.
Сердце молодого учителя болезненно сжалось, а образ панны Ядвиси еще ярче встал перед его глазами.
Она была там – и вокруг цвела жизнь, радость, чувство полноты жизни наполняло его. А теперь ее нет – и все потускнело, как бы замерло…
А почему это произошло? Почему?
А может, оно так и лучше…
И тем не менее обида, печаль оставались в его сердце.
Дорога вошла в лес. Тельшино, школа и дом пана подловчего, заслоненные лесом, остались позади.
Неужто навсегда?
Что-то печально-тоскливое, словно похоронный колокол, почувствовалось в этом немом вопросе.
Лобанович заворочался на телеге, достал папиросу.
– Закурим, дядька Роман, чтоб дома не журились.
Хотелось поговорить, уйти от гнетущих, болезненно печальных мыслей, провести черту под тем, что было.
Дядька Роман, широкий в плечах мужчина, охотно повернулся к учителю и загрубелыми пальцами неловко взял папиросу. Лицо его осветилось приветливой улыбкой.
– А зачем журиться? – отозвался он. – Дома небось рады будут увидеть вас… Вы, пане учитель, на все лето уезжаете от нас?
– Да, на все лето, а может быть, и насовсем.
– Совсем хотите выбираться? Э, пане учитель, надо пожить у нас еще. И дети полюбили вас, и мы к вам привыкли. Да вы еще и не осмотрелись тут. Разве вам не понравилось у нас?
– Вот и хорошо, побыл немного – и дальше: по крайней мере не успеешь людям глаза намозолить. А место ваше мне очень нравится, и народ здешний хороший. Тем лучше по-приятельски с людьми расстаться. Самый лучший гость – тот, кто в гостях не засиживается.
– Э, нет, у вас, видно, есть другая причина, если вы хотите покинуть нас.
– Да я просто, как цыган, не люблю долго на одном месте оставаться.
– Ну конечно, человек ищет, где ему лучше, – тоном легкой укоризны ответил Роман. – А у нас, правда, что может быть для вас интересного? Но мы не пустим вас, всем обществом приговор напишем и не пустим… Но! – погнал он лошадку.
Лошадка весело фыркнула, и быстрее застучали колеса по корням.
Начинало темнеть. Вдоль дороги потянулся молодой, сочный сосняк, а когда он кончился, выехали на веселую полянку. По краям ее стоял редкий сосновый лес. Справа, невдалеке, пробегала железная дорога. Полянка снова сменилась лесом. Окутанный мраком и тишиной, он стоял неподвижно, словно зачарованный. Заблестели первые звезды.
– Минуем Яшукову гору, половина дороги останется, – заговорил дядька Роман.
– А далеко ли до Яшуковой горы?
– Версты три.
– Скажите, почему эта гора Яшуковой называется?
– Да ее у нас давно уже так называют. Рассказывают люди разные басни, а в точности никто не знает. Тут, говорят, похоронен пан Яшук.
– Почему же его похоронили в глухом лесу? – допытывался Лобанович.
– Да так, тут ему помереть пришлось.
– Как же он умер?
Лобанович давно, как только приехал в Тельшино, слыхал название этой горы. Но ему не удалось узнать ее историю-легенду, хотя он и не раз расспрашивал о ней у местных крестьян. Теперь же снова пробудилась в нем охота, а вместе с тем и надежда услышать об этой горе.
– Э, пане учитель, не стоит перед ночью и вспоминать о нем. Лихой был это пан, ну, так люди говорят. Да и смерть его тоже не людская была. Вот что старые люди о нем рассказывают. Было здесь когда-то имение, а этот лес и болота принадлежали этому имению. А в имении жили паны. И переходило оно от одного пана к другому. Всякие были паны – и добрые и лихие. Последний из их роду-племени и был пан Яшук, да такой выродок, насильник, что и свет не видел такого. Измывался над людьми, до смерти засекал их плетьми и такие выделывал штуки, что наконец и земле стало тяжко носить его. Люди терпели, думали – если терпеть, легче от этого будет, ну конечно и боялись пана. Но порой и дерево не выдержит и сбросит сук, чтобы пришибить человека. На свете есть мера всему. И на этот раз так было. А пан этот только и делал, что либо людей истязал, либо гулянки устраивал, сгоняя девчат и молодиц, либо на охоте пропадал. Да так и пропал на одной охоте. Кончилась охота, сбор трубить начали, собрались паны, а пана Яшука нет и нет. Искать начали, народу еще больше согнали. А тут вдруг буря такая поднялась, что лес крошился и стонал. И догадались люди, что пан, верно, повесился, а то с чего же началась бы такая буря? И только на третий день нашли пана. Висел пан Яшук между двух старых осин. Деревья толстенной веревкой из лозы перевиты были, а на этой веревке качал ветер посиневший труп пана Яшука. Тут и похоронили его, и курган над ним насыпали. Над болотом, если заметили, горка такая продолговатая тянется. На этой горке и курган есть небольшой. Вот и стали люди гору эту называть Яшуковой горой. За долгое время многое на свете произошло. А правда это было или нет – не знаю.
– Его повесили или он сам повесился? – спросил учитель.
– Кто ж его знает, давно это было, но так рассказывают старые люди.
Тихая, застывшая ночь, полесская глушь, окутанная мраком, и спокойный, неторопливый рассказ дядьки Романа невольно воскрешали в памяти многочисленные народные легенды и песни, овеянные духом этих лесов и простодушной верой полешука.
Выслушав рассказ Романа, Лобанович немного помолчал, а затем снова спросил:
– Ну, а скажите, здесь, возле этой могилы, никаких таких ужасов не случается?
Роман ответил не сразу. Видимо, ему не хотелось, подъезжая к Яшуковой горе, да к тому же еще ночью, вспоминать разные страхи, и он, чтобы уклониться от прямого ответа, проговорил:
– Всего не переслушаешь, что люди говорят.
И, помолчав, добавил:
– Кто боится, с тем и страхи приключаются… А вот я вам расскажу, пане учитель, такую историю. Есть у нас недалеко от разъезда мостик на железной дороге. Возле этого мостика вот уже несколько человек поездом зарезало, и даже собака одна под машину попала. И часто, кто ни проходит там ночью, что-нибудь покажется… Вот это что значит?
– А что там показывалось?
– Да всякие штуки бывали. Порой там что-то хлюпает, словно кто по болоту топчется и зубами щелкает, либо стонать начнет. И со мной там одно приключение было. Шел я на разъезд к своему родичу – вы его знаете, верно, Занька Язеп, стрелочником служит. Время уже позднее было, третий номер прошел. Только это я миновал мостик, ан там, в кустах на болоте, как зашумит, ну, сдается, и листья с кустов все посыпались! И вдруг тихо стало. А ночь была спокойная, тихая, ни ветерка. Так, знаете, мне жутко сделалось.
– Вишь ты, какое приключение, – проговорил Лобанович.
Ему стало немного смешно – такой наивной, детской была вера дядьки Романа во "всякие штуки" и "страхи", – но хотелось слушать его, хотелось войти в мир его мыслей и ощущений и его глазами взглянуть на явления природы.
Дядька Роман молчал, ожидая, что скажет учитель.
– Вы, дядька Роман, очень хорошо сами объяснили, откуда берутся все эти страхи: кто боится, с тем они и приключаются. В их основе лежит наше неведение, наша темнота. Страх и темнота – неразлучные приятели. Пока человек ничего не знает о причине тех или иных явлений и не может объяснить их, до тех пор он будет испытывать перед ними страх. Страх живет в нас самих, мы сами порождаем и передаем его друг другу…
– Вот и Яшукова гора, – проговорил Роман и показал кнутом влево.
Гора очень смутно вырисовывалась из мрака. Дальше за ней сквозь сучья деревьев на фоне ночного неба просвечивало широкое болото. Дорога повернула довольно круто к переезду. Перед самым переездом стоял крутоверхий клен в шапке густой, молодой листвы. Под ним было темно-темно. Миновали клен. Колеса громко застучали по дощатому настилу перед самыми рельсами. С другой стороны железной дороги стояла будка. Темные окна глядели угрюмо. Лобанович почему-то обратил на них внимание, словно желая запечатлеть их в своей памяти. Зачем?.. Да разве спрашивает тень от скользящего по небу облачка, почему пробегает она здесь, а не там?
В лесу стало еще более глухо, тихо и сыро. Хотелось углубиться в самого себя, отдаться течению своих мыслей. Всплывали образы пережитого, неясно возникали новые. Ночь и тишина сонного леса, болот навевали на него покой. Было немного грустно. Сожаление о чем-то закрадывалось в сердце, – может быть, о том, что было, да сплыло и чего назад не вернешь. Но впереди еще так много интересного, неизведанного; ведь это только один рубеж, за которым развертываются новые картины жизни, открываются новые дали. А эта ночь и эта дорога – последняя точка рубежа.
II
Заснуть в эту ночь не пришлось.
В вагоне было тесно и душно. Все время Лобанович стоял в коридорчике перед открытым окном. Дружно стучали колеса. Их стук сливался порой в какую-то странную мелодию, и стоило только подобрать подходящие слова, чтобы колеса сразу же выстукали и мотив к ним. Или, наоборот, стук вагонных колес вызывал в сознании эти слова. Одно время, казалось, колеса говорили:
"У-бе-гай!.. У-бе-гай!.. У-бе-гай!.. "
И так без конца, одно и то же слово. Надоело слушать. Лобанович хотел бы не слышать ничего, но это слово упорно лезло в уши: "Убегай! Убегай! Убегай!" Кому говорили это колеса – себе или ему? Он смотрел на придорожные картины, но сквозь завесу черного, неподвижного мрака они вырисовывались очень тускло. Бежали-отступали назад деревья, болота с их неизменными кочками, с густым лозняком и блестящими лентами воды. Заливались каким-то непонятным смехом колеса, пробегая коротенькие мостики, и снова начинали свою песню. Теперь они выстукивали:
"Ди-линь-бом! Купи мак! За три гроша! Либо так!.. "
Одно и то же, одно и то же. Ну прямо словно в насмешку над ним! Только когда поезд подходил к разъезду или к станции, колеса изменяли свой ритм и говорили уже что-то совсем невразумительное.
Вместе с придорожными мелкими картинками полесского края и весь он, этот край, медленно уходил и уходил назад, уступая место более светлым, более веселым пейзажам Беларуси.
Светало.
Ласковой улыбкой озарилось небо на востоке, озарилось и порозовело. Просторы земли ширились, развертывая свои живые, пленительные картины. И кто не поддастся их чарам!
Полесье оставалось где-то позади. Здесь иной край, иные картины. Местами расстилались просторные поймы рек, а сами эти реки причудливо, живописно извивались в своих высоких бережках. Над поймами-долинами поднимались гладко округленные склоны пригорков, украшенные зеленью молодых яровых хлебов. На бархате покрытых всходами полей, на сочной придорожной траве, на листьях кустов, словно бриллианты, сверкали крупные росинки. То здесь, то там крутыми темно-синими стенами возвышались леса.
Повсюду в природе, в каждом уголке этих веселых просторов, чувствовалась радость жизни. В поле виднелись люди с сохами и плугами. В надземных просторах замелькали вольные пташки. Вот рядом с поездом летит ворона, словно ей хочется поспорить в быстроте с ним. Летит долго, постепенно отстает, сворачивает куда-то в сторону и исчезает.
День начался.
Лобанович внимательно всматривается в эти дали, в эти все новые и новые картины. Спать ему совсем не хочется. Он чувствует, что чем больше отдаляется от Полесья, тем меньшую власть имеют над ним его чары. То, что так сильно захватило его там, что тревожило его мысли, теперь утихало, словно опускалось, оседало на дно души. У него теперь было такое ощущение, будто он только что начал выздоравливать после какой-то болезни.
"Дорога, путешествие – самое лучшее лекарство от всяких напастей", – замечает сам себе Лобанович и тихонько улыбается.
В одиннадцать часов утра он сошел с поезда со своими двумя чемоданчиками. Несколько местечковых балаголов [Балагол – извозчик] завладели учителем и тянули его каждый на свою подводу, вырывая из рук чемоданы. Но ехать он не хочет: зачем на такие пустяки тратить деньги, если чемоданы можно оставить у сторожа, благо сторож хороший знакомый, а самому пойти пешком? Он так и сделал: будут ехать из дому в местечко – и чемоданы заберут.
Минут через пять пришел встречный пассажирский поезд. Лобанович собирался уже двинуться в дорогу, как вдруг слышит – кто-то окликает его, семинарской кличкой называет:
– Старик! Старик!
Оглянулся – земляк-однокашник Алесь Садович. Идет-покачивается, чемодан с распертыми боками тащит, а через плечо накидка свешивается. На смуглом лице разливается самый счастливый смех.
Обрадованный, возбужденный, Лобанович быстро пошел ему навстречу. Приятели остановились, посмотрели друг другу в глаза.
– Ха-ха-ха! – басистым смехом загремел на всю станцию Садович.
– Не смейся, Бас, не то дам тумака.
Друзья крепко, сердечно обнялись. Почти год они не виделись и за это время заметно изменились, главным образом изменились тем, что из семинарской кожуры вылущились.
– На лето приехал?
– На лето. А ты?
– Пусть оно сгорит! И я, брат, на лето к батьке… Убежал, можно сказать, – проговорил Садович.
Снова налетели балаголы и начали хватать чемоданы приезжих. Приятели еле отбились от них.
– Пешком пойдем, Алесь, а чемодан – Морозу неси, там и мои лежат:
Отдав чемоданы на хранение сторожу, юноши учителя пустились в дорогу. Всего пути было верст семь-восемь. Шли весело, делились своими впечатлениями, новостями. Беседа друзей часто прерывалась дружным смехом.
Миновали переезд.
– Стой, старина, присядем, друже!
– Давай присядем.
Они свернули с дороги, выбрали славное местечко – зеленый бугорок среди желтого песочка – и остановились. С одной стороны перед ними лежало довольно убогое торфяное болото. Низенькие кустики, чахлые ольхи вперемежку с можжевельником кучками рассыпались по болоту. По ту сторону дороги тянулись песчаные холмы. Покрытые белым мохом кочки, развесистые, низенькие сосенки придавали какой-то унылый, тоскливый вид этому пейзажу.
Садович разостлал свою накидку.
– Ложись, брат, – сказал он и лег на спину, упершись каблуками в песок. – Эх, Старик! Хорошо, брат, растянуться на своей родной земле, лежать и считать, сколько верст до неба.
– Одним словом, хоть на короткое время сделаться Маниловым, – добавил Лобанович.
Минутку полежали молча.
– А я, брат, не спал всю эту ночь.
– Гэ, – загудел басом Алесь, – разве одну ночь не спал я! Пусть оно, брат, провалится!
– Что же ты делал, в карты дул?
– Всякое, брат, бывало: и карты, и выпивка, и всякое лихо. Вот я и убежал от всего этого. Опротивело и осточертело.
В голосе Садовича слышалось недовольство и даже раздражение. Видимо, он успел порядком разочароваться в своей молодой учительской жизни и в той обстановке, которая его окружала.
– Думаю переводиться в другое место и там уж взять себя в руки, а то эти сборища, водка, карты и вся местечковая мерзость затянут совсем. И самое главное – никакой пищи для ума. Не читал ничего и школу запустил… Бесхарактерный я, брат Старик, – с грустью в голосе говорил Садович. – Но вот перееду в другую школу – тогда, брат, шабаш. Я уже наметил себе программу – готовиться буду за курс гимназии.
Садович энергично перевернулся со спины на бок и смело глянул на друга. Глаза его загорелись, все лицо светилось решимостью.
– Ты не пропадешь, Алесь, – подбодрил его Лобанович. – Все мы, братец, за первый год учительства, вероятно, приобрели большой опыт жизни. Самое главное, друг ты мой, – это способность сознавать свои ошибки.
– Правильно, старина, – подхватил Садович. – Надо, брат, найти в жизни нечто такое, что придавало бы ей смысл. Надо прежде всего расширить свой кругозор, выпутаться из паутины, которая мешает начать разумную жизнь.
Друзья увлеклись этой темой. Но их мысль вертелась в замкнутом кругу общих вопросов морали и не шла дальше неясных порывов к "разумной" жизни. Как выйти из этого заколдованного круга, они не знали – труха семинарской пауки и семинарского воспитания еще крепко сидела в них. Они не видели, в чем причина того политического гнета и социального зла, которые душили и глушили жизнь. Нужно было своими силами прокладывать путь, а для этого прежде всего нужно было встать на него.
Эти размышления имели для друзей то значение, что укрепляли их в поисках чего-то нового, осмысленного и поднимали над заплесневелым болотом окружающей жизни; эти размышления поддерживали тот огонь, который не дает человеку опуститься и погибнуть для общественной работы, – одним словом, они были как бы моральной чисткой, которая никогда не вредит человеку.
– Да, брат Алесь, нам нужно тесней объединиться, переписываться, чаще проверять друг друга и время от времени спрашивать себя: "Есть ли еще порох в пороховницах?"
– Есть! – горячо ответил Садович.
Он был настроен очень воинственно и, казалось, окончательно укрепился в решении порвать всякие отношения с местечковой компанией и жить "разумно", а то сопьешься и пропадешь, как щенок.
Вспомнили своих друзей-однокашников, знакомых молодых учителей. О многих из них они не имели вестей.
– Помнишь ли ты нашего Ивана Тарпака? Это ты, кажется, окрестил его Тарпаком? – спросил Садович и весело засмеялся.
– Нет, не слыхал о нем. А что?
– Потешный парень. Прежде всего атеистом сделался. И никого признавать не хочет. Назначили его не то в Опечки, не то в Зарубежье. Там ведь больше никого нет, один как перст. Завел с бабами шашни, гуляк на селе нашел, компанию водит с ними. Захотелось ему однажды выпить, а было не на что. Так он взял да и пропил Иисуса Христа, за кварту горелки отдал мужику школьную икону. "Если, говорит, он действительно бог, то снова в школу вернется". Вот каков наш Иван!
– Этого от него можно ожидать, – заметил Лобанович.
– А теперь хочет царя с царицей пропить и ехать в Америку.
Разговор о подвигах Ивана Тарпака развеселил молодых учителей. Вспомнили его семинарскую биографию, Это был способный парень, но страшный лентяй, держался со всеми независимо, уроки готовил слабо. А когда его вызывали к доске и он начинал сбиваться, то на замечания учителя обычно отвечал: "Я испугался" – и при этом строил рожу совершенно перепуганного человека.
Тарпак был здоровенный, широкоплечий детина, и его "перепуга" вызывали общий смех. Один из учителей, окинув взглядом его фигуру, сказал: "Чего же тебе пугаться? Ты ведь можешь меня стереть в порошок". И тем не менее с помощью этих "перепугов" Иван Тарпак благополучно добрался до конца семинарского курса.
Солнце свернуло с полудня, было довольно жарко. Садович сидел на своей накидке и глядел на дорогу.
– Что, Старик, может быть, пойдем?
– Давай будем двигаться.
Устроили небольшое совещание, какой дорогой им пойти домой. Дорог было несколько, и каждая имела свои преимущества в сравнении с одними и в чем-нибудь уступала другим.
– Знаешь что, – сказал Лобанович, – давай пойдем через Панямонь. Сделаем там привал…
– Это идея! – подхватил Садович. – И если уж на то пошло, давай зайдем там к Широкому. Он мне, гад, еще со святок остался должен три рубля карточного долга.
– Идет, – отозвался Лобанович.
Друзья поднялись, отряхнули свои костюмы и повернули на Панямонь.