355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Якуб Колас » На росстанях » Текст книги (страница 11)
На росстанях
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 00:47

Текст книги "На росстанях"


Автор книги: Якуб Колас



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 55 страниц)

XXXI

Вербное воскресенье и благовещенье в этом году пришлись на один день. На праздник должен был приехать из Малевич отец Модест с дьячком Тишкевичем; ведь в этот день тельшинцы, по старому обычаю, несли свои грехи попу, после чего становились как бы святые. Правда, в Тельшине было много таких полешуков, как, например, дед Микита, которым святость никак не шла и которые, вместо того чтобы избавиться от старых грехов, сдать их попу, умудрялись наделать немало новых.

Обычно отец Модест приезжал накануне праздника под вечер. Вот и сегодня приехал он довольно рано, когда солнце не успело еще спрятаться за дубом, что высится неподалеку от разъезда. Спустя полчаса из часовенки, стоявшей в зарослях угрюмого и темного кладбища, донесся глухой звон, словно колотили в старый, треснувший чугун. Все же звон этот, такой резкий и необычный для Тельшина, производил сильное впечатление. И каждый, кто слыхал его, так или иначе откликался на этот звон.

– Что это? – спрашивал кто-нибудь из тельшинцев. – Звонят, что ли?

– Должно быть, звонят.

И после этого начинались те или иные рассуждения:

– Уже, должно быть, поп приехал: что-то забомкали.

– Исповедоваться будем?

– Должно быть, так.

Но полешуки не очень торопились в церковь. Ведь они народ заботливый и рассудительный. Одному заманчивее улыбалась охота, другой напал на местечко, где щуки еще не перестали нерестовать.

Тельшинский колокол, как видно, хорошо знал обычаи своих прихожан и не торопился кончать свой призыв. Только через час, когда на паперти скоплялось уже довольно много полешуков и полешучек, а со двора Михалки Кугая показывались отец Модест, который шел еще ровно, и дьячок Тишкевич, который все же нес в себе меньше "благодати", а посему уже немного загребал ногами, – только тогда колокол начинал расходиться вовсю, прихватив себе в помощь своих меньших, тонкоголосых братьев.

Часовенка отпиралась. Возле двери обычно стояло несколько молодиц с детьми на руках. Они не смели сами войти в часовенку, потому что были еще "нечистые". У каждой молодицы был свой срок: кому нужно было "вводиться" во храм около семухи, кому – около Петра, кому – на коляды, а кое-кому еще и вовсе не настал срок "введения". Но в Тельшине это не имело значения. Отец Модест выстраивал молодиц по обе стороны двери, брал свой требник и читал молитвы, а дьячок Тишкевич пел, слегка пошатываясь из стороны в сторону. Но это не мешало ему надзирать и за "благочинием" в часовне: ведь молодицы, бывали такие случаи, порой толкали друг друга либо слишком выпирали вперед.

– "Елицы во Христе…" – пел Тишкевич.

И тут он замечал, что какая-нибудь молодица нарушала порядок. Тогда он прекращал пение и назидательно говорил молодице:

– Куда ты прешься? Стой спокойно.

И затем продолжал:

– "Крести-и-ите-ся-а-а!"

Но тут снова кто-нибудь начинал вести себя не так, как подобает в церкви.

– Слышите, что я вам говорю? – уже довольно строго спрашивал молодиц Тишкевич и хмурил брови.

Восстановив порядок, он продолжал петь:

– "Во Христа облекостеся!"

Увидев новый непорядок, Тишкевич решительно прерывал пение и еще более сердито говорил:

– Тьфу! Что это за противная баба! Говори ей или не говори – хоть кол на голове теши.

И, не спуская с молодиц своего грозного взгляда еще несколько минут, Тишкевич кончал петь:

– "Алли-лу-у-ия!.. "

Отец Модест ничем не проявлял своего "я" и давал Тишкевичу полную возможность поучать "паству" – ведь они жили очень дружно. И ни для кого не было ни новостью и ни редкостью, когда они дома, в Малевичах, шли рядом, поддерживая друг друга, ибо очень часто страдали неустойчивостью ног. Шествуя дружной парой, останавливались иногда посреди улицы и проводили короткое совещание: куда зайти? Они поднимали головы, полагаясь в решении этого вопроса главным образом на свои глаза. И если перед глазами стояла школа, они направлялись туда. Взойдя на крыльцо школы, снова останавливались, и здесь временами происходил между ними небольшой спор: как истинные христиане, они уступали первое место друг другу. А исходя из того, что перед богом все равны, они входили разом, одновременно. Отец Модест первым садился на стул и говорил Тишкевичу:

– Садись, дьяче, школа церковная и стулья церковные.

Затем, расстегнув рясу, он вытаскивал из-за пазухи бутылку, сам тянул и давал потянуть дьячку. Учительница не знала, как держать себя с гостями. Но гости были нетребовательные, угощались своей водкой и закусывали своими языками. Немного отдохнув, они пели "Христос воскресе" и спокойно уходили.

"Введя" молодиц и немного подержав на руках их детей, отец Модест приступал к исповеди. Полешуки, свалив с себя эту заботу, тотчас же выходили из часовни и шли домой. На следующий день утром также шла исповедь, а потом уже служилась обедница – богослужение, специально созданное для полешуков, с учетом того, что их в церкви долго не удержишь. Небольшая часовенка, могущая вместить не более чем шестую часть тельшинцев, была наполовину пустой, и только когда начиналось причастие, в ней становилось тесно – каждому хотелось поскорее взять причастие. И тут уже без конфликтов никогда не обходилось.

– Что ты мне на ноги влез? – злобно глядел Трахим Буч на Рыгора Качана. – Прется как свинья! – все еще злясь, говорил Буч.

Качан смотрел на Буча, словно раздумывая, что ответить ему на это. Вспомнив, что они идут к причастию и не должны иметь гнев в сердце своем, он укоризненно качал головой, и в голосе его слышалось сокрушение:

– Солодушник ты, чтоб ты захлебнулся! Идешь к святому причастию, а лаешься, как собака, будто ты не в церкви, а в корчме у Абрама!

Напоминание о христианском смирении, сделанное Качаном, производило свое действие. Буч ничего не отвечал и тупо глядел перед собой. А там, возле батюшки о чашею, также волновался народ.

– Чего ты пхаешься? – оглядывается на соседа полешук.

– А сам ты куда прешься? – отвечает сосед по прозвищу Швайка и занимает место впереди, а тот, кто сделал ему замечание, злой, становится за ним: спорить уже некогда, Швайка стоит с разинутым ртом.

Отец Модест ложечкой черпает из чаши.

– Приобщается раб божий… Имя?

– Габрусь! – отвечает Швайка.

Обиженный им сосед добавляет:

– Да еще и Швайка!

Швайка закрывает рот, поворачивается к соседу.

– Да еще и черт толстоносый!

Затем он снова открывает рот, повернувшись к чаше.

Отцу Модесту так же не терпится сказать свое слово; хотя в дела своих прихожан он не вмешивается. Однако если замечает нарушение порядка, то ставит это на вид нарушителю.

Дед Микита только что вернулся с рыбалки. Видно, он торопился, чтобы не опоздать к причастию, задыхался и уже в часовне продолжал идти быстрым шагом, которым он шел с болота. Он оттолкнул нескольких женщин и стал впереди них. И вот когда дошла до него очередь, отец Модест, глянув на ноги деда Микиты, заметил, что дед до самого пояса мокрый, а в лаптях у него хлюпает грязь.

– Ты почему же это мокрый сюда пришел? – спросил его отец Модест.

– Промок, потому и мокрый, – ответил дед Микита, отворачивая от батюшки лысую, морщинистую голову.

– Где же ты вымок?

– На болоте, где же еще!

– А почему ты на обеднице не был?

Дед Микита молчит.

– Я тебе причастия не дам! – набросился на него батюшка. – Не мог ты полчаса в церкви побыть, помолиться? Так ты скорей на болото, к чертям побежал, а теперь мокрый, обшарпанный причащаться припер? Не буду причащать! – проговорил отец Модест и отвернулся с чашею в сторону.

– Го! – сказал дед Микита. – Не будет причащать!.. Ну и не надо! Напугаешь ты меня!

Дед Микита, ни на кого не глядя, идет вон из часовни. Отец Модест несколько минут стоит с чашею и глядит вслед деду. Он еще надеется, что дед вернется и будет просить причастия. Но дед Микита, тот самый дед, что с жерновами танцевал, подходит уже к двери.

– Гэй! Как тебя там? Вернись! Слышишь? – зовет отец Модест.

Дед останавливается, поворачивает голову к батюшке и говорит:

– Не хочу!

– Вернись ты! – кричит отец Модест. – Тебе уж и слова нельзя сказать.

Микита смягчается и, хлюпая грязными лаптями, снова идет к амвону.

Отец Модест причащает его. Дед берет кусочек просфоры, кладет в рот и хочет идти.

– Поймал ты хоть рыбы? – спрашивает отец Модест.

Сердце деда совсем смягчается, он глотает просфору и отвечает уже ласково:

– Где там, у черта! Нету! – протяжно произносит он последнее слово, машет рукой и выходит.

Святая служба кончается. Тишкевич бубнит последние молитвы, отец Модест снимает ризу. Молитвы окончены, книга закрыта.

Отец Модест подходит к Тишкевичу, они перебрасываются несколькими словами и выходят из часовни.

На паперти духовенство останавливается, знакомится с тельшинским учителем.

– А ваши ученики хорошо читают. Вчера дал газету вашему ученику Рылке – такой маленький, а как разбирает! Право слово! – говорит отец Модест.

Тишкевич мрачно слушает, потом поднимает глаза на батюшку.

– Э-э, отец! Хвали ты его или не хвали, а на чай нас все равно не позовет!

– Темный здесь у вас народ! – говорит на прощание отец Модест и медленно идет с Тишкевичем к Михалке Кугаю.


XXXII

На четвертый день пасхи вернулся Лобанович в свою школу. Еще вечером того самого дня, когда тельшинцы сдавали свои грехи отцу Модесту, он надумал поехать домой, немного проветриться и хоть на короткое время выйти из круга своих тельшинских впечатлений и настроений. Но в первые же дни праздников его сильно потянуло в Тельшино – быть близко к Ядвисе и видеть ее хоть изредка стало его потребностью. Едучи обратно, он не спал две ночи, а по пути, кроме того, ему приходилось поздравлять кое-кого со святой пасхой и, разумеется, немного «напоздравляться». Утомленный бессонными ночами и выпивкой, он почувствовал себя очень хорошо, улегшись на своей постели, и сразу же уснул крепким-крепким сном.

Но уже через полчаса, узнав, что сосед вернулся, пан подловчий, примостившись у окна, где спал учитель, барабанил кулаком в раму и кричал:

– Профессор больших букв! О профессор! Слышишь? Вставай пить горелку!

Лобанович спал крепко и ничего не слыхал. Подловчий был под хмельком и не отставал, его кулак все чаще и сильнее барабанил по раме. Стекла звенели, а с некоторых из них посыпалась замазка.

Подловчий Баранкевич, заметив это, засмеялся и проговорил сам себе:

– Черт его побери, профессора! Повыбиваю ему окна!

Лобанович на этот раз услыхал стук и сквозь сон догадался, что его будит подловчий, но открыть глаза и поднять голову был не в силах. Когда же стук возобновился с новой силой, он громко отозвался:

– Га-а!

– Вставай, профессор! – кричал со двора Баранкевич.

Лобанович поднялся, открыл форточку и начал просить:

– Пане сосед, не спал три ночи, не могу!

– Что за "не могу"! Сейчас же одевайся, не то, ей-богу, приду и потащу в том, в чем ты сейчас есть. А будешь упираться, позову Рыгора и Язепа, и, ей-богу, притащим в том, в чем ты теперь лежишь. А у меня и паненки есть.

Лобанович, видя, что от подловчего не отвяжешься, начал одеваться. Умывшись холодной водой, он немного освежился и пришел в себя. Перебрался через хорошо знакомый ему перелаз и взошел на крыльцо дома подловчего. Негрусь по своей собачьей привычке пролаял раза три, повиливая хвостом, словно желая сказать: "Это я так себе лаю, без злости".

– Ну что? Испугался: пришел-таки! – встретил "профессора" подловчий в своей комнате.

Длинный стол, которого прежде учитель не видел у подловчего, стоял возле стены, плотно прижатый к ней одним своим краем. Весь этот стол был завален пирогами, бабками, мясом всяких сортов и по-всякому приготовленным. Штук шесть стеклянных банок с крепким хреном выглядывали в разных местах стола, три "аиста" – четвертные бутылки водки – поднимали свои головы над грудами закусок. Копченые окорока, как подушки, утыканные зеленью, важно высились зелеными холмами.

На крепком стуле старинной работы сидел железнодорожный мастер Григорец, широкоплечий, дубового склада человек, никогда в жизни не знавший страха перед водкой. Он был толстый, крепкий и имел вид огромной шпульки, на которую сверх меры намотали ниток. Рыжая, с лысиной голова его насилу поворачивалась вправо и влево на короткой, необычайно толстой шее. Маленькие глазки его сделались маслеными, заблестели, но он не терялся перед чарками и опрокидывал их в себя, как в бочку. Здесь же была и панна Людмила со своим братом Анатолем. Анатоль, едва поздоровавшись с учителем, тотчас же пошел искать пристанища для своей головы, в которой теперь молотила какая-то молотилка. Людмила молча проводила его тревожным взглядом. Она была одета в легкую шелковую блузку, нежно-синюю, как цветочки льна, и выглядела сегодня особенно красивой. Ядвися также была одета со вкусом. На ней была красная атласная кофточка, которая очень шла к ее смуглому лицу, а пышные темно-русые волосы были перехвачены красной же, как пламя, лентой. Габрынька стояла возле музыкального ящика, из которого недавно гремела музыка.

– Тут, пане мой, барышни одни сидят, а он спать завалился! – отчитывал Лобановича веселый подловчий.

Подойдя к Людмиле, Лобанович остановился и сказал ей:

– Почему вы, панна Людмила, не перекрестились, увидев меня?

Ядвися удивленно взглянула на Лобановича, потом на Людмилу. Людмила, осветив свое лицо улыбкой, смотрела на него, что-то припоминая, а затем весело засмеялась.

– Однако же вы злопамятны!

– Совсем нет, – ответил учитель, – я только хотел вам напомнить, что, увидев святого, надо перекреститься.

– Ну, хватит тебе любезничать! – подошел подловчий и взял учителя под руку. – Выпьем!

– Ох, пане сосед, за что вы на меня так прогневались? Из рая в пекло тащите? – плакался Лобанович, глядя на девушек.

– И в пекле паненки есть, да еще такие, каких и в раю не найдешь, – проговорил подловчий и, поклонившись паненкам, извинился, что забирает от них кавалера. – Но ничего, – успокоил он их, – пан профессор будет гораздо интереснее, вернувшись от стола.

Баранкевич налил чарки.

Григорец очень ловко опрокинул свою чарку; казалось, он и не пил совсем, а только вскинул голову, чтобы посмотреть, высок ли потолок в комнате подловчего. Закусывая, Григорец подтолкнул локтем Лобановича и тихо проговорил:

– Ну, как насчет молодичек?

Учитель ничего не успел ответить, так как перед ним уже стояла другая чарка.

– Выпей, тогда будешь закусывать. Мы здесь, пане мой, страдали, а он себе спать улегся!

И хозяин заставил его выпить еще чарку.

Лобанович побежал к паненкам, приглашая их к столу.

– Пойдемте! – просил он их. – Я расскажу историю, как на Полесье такие, как вы, красивые девчата появились.

Девушки заинтересовались и встали. Он взял их под руки и направился вместе с ними к столу. Налил каждой по чарке вина и очень упрашивал выпить, называя их жемчужинами Полесья, божьими мечтательницами. Ему было необычайно весело, он шутил, развлекал паненок; они слушали и смеялись.

– Ну, а историю когда расскажете?

– А вот когда вина выпьете.

Девушки выпили.

– Ну, слушайте. Создал бог Полесье и пошел осматривать болота. Долго ходил бог, и стало ему скучно. И создал он девушку необычайной красоты и сам залюбовался ею. Глаза у нее были как у панны Ядвиси и такие же пышные волосы. Брови… – тут Лобанович взглянул на брови панны Людмилы, а потом на брови Ядвиси.

– Все у нее было как у панны Ядвиси, – лукаво улыбнулась Людмила.

– Нет, не все, брови были как у Габрыньки, губы и рот – как у вас. Долго смотрел на нее бог, а потом сказал: "Нет, нельзя тебя оставлять людям: они будут враждовать, драться из-за тебя". Поставил ее бог на свою руку и дунул три раза. Девушка растаяла и сделалась облачком. "Ты будешь ходить над Полесьем веки вечные, и от тех людей, на которых упадут твои капли, будут рождаться красавицы". И вы, – сказал Лобанович девушкам, – носите в себе те капли и родились для того, чтобы на Полесье не скучали молодые хлопцы.

– Ну, хватит тебе легенды рассказывать, – прервал его подловчий.

Лобанович уже не спорил и пил много. Водка, казалось, перестала действовать на него, он пил сам и подливал другим.

– Послушайте, – спросила Людмила, – почему вы никогда к нам не зайдете?

– Хорошо, что вы спросили сейчас, – ответил учитель, – ведь я только тогда и говорю правду, когда хорошенько выпью. Так слушайте, буду говорить правду. Я потому и не ходил к вам, что боялся вас: мое сердце чует, что, если мои ноги переступят порог вашего дома, оно попадет к вам в плен.

– Я очень жалею, – смеясь, проговорила панна Ядвися, – что никогда не слышала вас, когда вы хорошенько выпьете.

– Эх, панна Ядвися, панна Ядвися! – подчеркнуто печальным тоном проговорил учитель. – Когда я говорю с вами, я не только бываю "хорошенько выпивши", но и пьяный, и, стало быть, еще большую правду говорю вам.

– Разве я бочка с горелкой? – засмеялась Ядвися.

– Вы – тот напиток, который пьют только боги.

Одним словом, Лобанович старался развлекать девушек.

Подловчий ходил вдоль стола, и казалось, ему очень тяжело было поднимать ноги. Но он был необычайно весел и, повернувшись к Людмиле, запел:

 
Ксендз в костеле, – вот чудесно!
Ха-ха-ха-ха!
Видел ангелов прелестных!
Тра-ля-ля-ля!
 

Но дальше он почему-то не пел, как его ни просили.

– Габрынька! – скомандовал он. – Сыграй что-нибудь.

Под звонкие, мелодичные звуки музыки сорвался с места Григорец и пошел топать и притопывать. Казалось, что это не человек танцует, а хорошо откормленный кабан вбежал в комнату и в каком-то свинячьем восторге начал выкидывать разные кабаньи коленца. Пошли танцевать и пан подловчий со своей женой. Все дружно хвалили их, и действительно танцевал Баранкевич очень ловко. На следующий танец он пригласил панну Людмилу. Григорец, воспользовавшись суматохой, куда-то исчез. Когда заметили, что он пропал, подловчий воскликнул:

– О злодей! Знаю, куда он пошел! – и, как видно, позавидовал ему.

Анатоль, проспавшись, снова вошел в комнату. Это был высокий молодой парень, не похожий на свою сестру. Подсев к столу, Лобанович и Анатоль снова начали пить, да так, словно до того водки и в глаза не видели.

– Толя, не пора ли нам домой? – подошла к брату Людмила.

– Гуляйте! Пасха раз в году бывает, – сказал ей Лобанович.

– Ну, кто вам больше всех нравится из хатовичских молодых людей? – обернулась Людмила к учителю.

– Все славные хлопцы.

– Этим вы еще мало сказали.

– А что мне о них сказать? Я больше интересуюсь девчатами.

– Ну, а кто же вам больше нравится из паненок?

– Если об этом спрашиваете вы, то я должен ответить вам – вы.

– Нет, скажите правду.

– Кто теперь говорит правду? Даже святые и те начинают лгать.

– А я знаю, кто вам не только нравится, но кого вы любите.

Лобанович долго и пристально смотрел ей в глаза. – Да, вы знаете.

– А откуда вы знаете, что я думаю?

– В ваших глазах прочитал.

– О пани! – подхватил подловчий. – Наш профессор шептать и ворожить умеет.

– Ну, поворожите мне! – панна Людмила протянула Лобановичу руку.

– Пани! – ответил за него подловчий. – Наш профессор по коленкам гадает.

Людмила смутилась, вскочила и села на диван. Подловчий покатывался со смеху, поглядывал на "профессора", и глаза его говорили: "Вот как надо с паненками разговаривать!"

Уезжая домой, Людмила долго жала руку учителю, заглядывала ему в глаза.

– Помните: я жду вас в Завитанки.

– На то они и Завитанки, чтобы в них завитать [Игра слов: завитать – навещать, приезжать с поздравлением], – ответил Лобанович и крепко пожал ей руку,


XXXIII

Наутро Лобанович получил пакет. Инспектор уведомлял, когда назначаются экзамены и куда учитель должен прибыть со своими учениками. Экзамены назначались на понедельник после пасхальной недели, а ехать нужно было по железной дороге верст за пятьдесят. В тот же день, когда было получено это уведомление, пришли и ученики. Они условились с учителем, что поедут в субботу вечером, чтобы вдруг не пропустить поезд. Три дня, которые оставались до экзамена, пошли на повторение курса.

Незадолго до прихода учеников Лобанович узнал, что Ядвися собирается выехать из Тельшина, если не навсегда, то во всяком случае на долгое время. Эта весть сильно опечалила учителя. У него было такое ощущение, будто перед ним раскрывается какая-то пустота. Пышные картины зазеленевшего Полесья, пробужденного весною, полного песен, шума и жизни, потускнели в одно мгновение и как бы отдалились от него. Все, казалось ему, имело теперь такой вид, словно хотело сказать: "У тебя горе, но мы в этом не виноваты" – и начинало жить своими заботами, своими интересами, совсем для него чужими, а он оставался один-одинешенек.

Еще одно обстоятельство опечалило его: весть об отъезде услыхал он не от самой Ядвиси, а от бабки. Вместе с тем была надежда, что это, может быть, еще и не совсем верно. Он решил сегодня же постараться увидеть Ядвисю и поговорить с нею. Теперь только почувствовал он, как дорога она ему и какая невыразимая утрата будет, если придется жить здесь без нее. Нет, тогда он не останется здесь! Воображение уже рисовало осиротевший двор и дом подловчего, и он необычайно остро ощутил тоску, какая охватит его, когда уже не будет милой соседки.

Лобанович до самого вечера просидел в школе с учениками. Занятия и мысли о близких экзаменах немного отвлекли его от невеселых дум. Отпустив ребят домой и придя на квартиру, он, взглянув на дом подловчего, увидел на крыльце Ядвисю. Она сидела за столиком, на котором стояла швейная машина. Панна Ядвися что-то шила. "Наверно, готовится в дорогу", – грустно заметил себе учитель.

Лобанович надел фуражку и вышел во двор. Быстро перемахнув через заветный перелаз, он взошел на крыльцо пана подловчего.

Ядвися была серьезная и, казалось, чем-то немного озабоченная. Здесь же сидела и жена подловчего, также с шитьем в руках.

– Что у вас слышно хорошего? – спросила пани подловчая.

Лобанович рассказал ей об экзаменах.

– Когда же вы поедете? – спросила Ядвися и вскинула на него свои темные глаза.

– Уговорились с ребятами ехать в субботу вечером.

Ядвися прервала свою работу и задумчиво куда-то смотрела.

– Люблю я эту станцию, – проговорила она.

Пани подловчая вышла, ее позвали.

Лобанович сидел молча и думал.

Вечер был тихий, ясный и теплый. Тень от дома подловчего медленно закрывала палисадничек и свежие клумбочки с недавно посаженными цветами и подвигалась по улице. Бойкие воробьи чирикали на крыше и шныряли по палисадничку.

– Вы сегодня почему-то не в настроении? – спросила Ядвися и посмотрела на учителя.

– Скажите, правда или нет: я слыхал, вы собираетесь куда-то надолго уехать отсюда?

Ядвися ниже наклонила голову. Лобанович почувствовал, что ответ для него будет невеселый. Не поднимая глаз, она тихо сказала:

– Да, собираюсь поехать.

Она вздохнула едва заметно, подняла голову и посмотрела на учителя долгим-долгим взглядом.

– А вы хотели бы, чтоб я не уезжала?

– Я знаю, вам здесь тяжело, – сказал учитель, – и, вероятно, там, где вы собираетесь жить, вам будет лучше. И здесь уж не приходится считаться с тем, что я хотел бы. Но если вы уедете отсюда, то и я здесь больше не останусь.

Едва заметная радость пробежала по лицу Ядвиси. Она быстро вскинула на учителя темные глаза и, смеясь ими, совсем уже весело проговорила:

– И вам не жалко будет панны Людмилы?

Лобанович молчал.

– Скажите, – проговорил он, – как давно решили вы уехать отсюда?

– О, я уже давно об этом думаю! Еще и вас здесь не было.

– А почему вы со мной никогда об этом не говорили?

– Зачем мне было говорить? – сказала она. – Вы и так смеялись над многим из того, что я говорила.

– Когда же вы думаете ехать? – спросил он.

– Я и сама не знаю. Это будет зависеть от отца. Запряжет коня, скажет ехать, тогда и поеду.

– И может статься так, что я вернусь с экзаменов, а ласточка уже улетела?.. Скажите, почему ласточка весной собирается в отлет?

– Что же, как приходится! – проговорила она. – Почему вы сегодня так повесили нос, словно у вас за пазухой свечка, которую вы должны дать мне при кончине? Я советовала бы вам пойти к панне Людмиле. Правда, она интересная панна?

– Плохое о ней грех сказать, славная девушка!.. Почему вы советуете мне сходить к ней?

– Почему? Сами знаете почему: как только ваши ноги переступят порог ее дома, душа ваша попадет к ней в плен.

Лобанович усмехнулся.

– Вы даже и это помните?

– Кто вам рассказал легенду о полесских красивых девушках? – спросила Ядвися, положила свою работу на стол и глянула на учителя.

– Горелка пана подловчего, с одной стороны…

– И панна Людмила, с другой, – подсказала Ядвися.

– Что вы меня все панной Людмилой попрекаете?

– Я не попрекаю и не думаю даже, но панне Людмиле очень понравилась эта легенда.

– А вам она понравилась?

– Если бы она для меня была рассказана, тогда и мне понравилась бы, а чужое любить – только сердце травить.

– Ну, вы меня, панна Ядвися, хотите рассердить, но вам это не удастся. А пока что до свидания.

Лобанович задержал ее руку в своей и с едва скрытой просьбой в голосе сказал ей:

– Вы не уедете, пока я не вернусь?

– Когда я поеду, я и сама не знаю. Может быть, и совсем не поеду.

– А вы под поезд не будете бросаться? – тихо Спросил он усмехаясь.

– Не буду, – еще тише проговорила она, оглянулась и опустила глаза.

Он мгновенно наклонился к ней и поцеловал крепко-крепко. И, пьяный от этого поцелуя, быстро вышел из палисадника. А Ядвися сидела, наклонив голову, и о чем-то глубоко-глубоко задумалась.

В воскресенье утром, на восходе солнца, учитель со своими учениками, проведя ночь на станции, садился в вагон. Пробило три звонка, громко и отрывисто отозвался паровоз, нарушая утренний покой бесконечных болот, и поезд сдвинулся с места. С шумным шипением выпуская пар, все быстрее и быстрее бежал паровоз, и в какую-то своеобразную, глухую музыку сливался топот тяжелых ног поезда.

Лобанович стоял возле открытого окна. Приятно и радостно волновали его сердце новые картины Полесья и размашистый бег поезда. Быстро уходила назад станция с высокой водокачкой, скрываясь за свежей зеленью деревьев. Рассыпая сноп золотых стрел, выплывало солнце из-за края земли над просторами зеленого полесского моря. Быстро возникали и убегали все новые и новые картины этого зачарованного края. Болота с густыми зарослями лозняка, жерухи и молодой осоки расстилались широкими круглыми равнинами, по краям которых еле виднелись зубчатые темные полоски лесов. Болота кончались, вдоль дороги вставали высокие стены бора, дремучий бор сменялся веселыми полянками; то здесь, то там виднелись на них человеческие жилища, и бревна строений, освещенные солнцем, казались морщинами на чьей-то многодумной голове. Почти все полянки были окружены венком пышно-зеленого сосняка на желтеньком песочке. Уютом, лаской, покоем веяло от этих сочных сосенок, от этих людских строений. А как заманчиво и красиво извивались и бежали в сосняк колеи деревенских дорожек и тропинок, по которым лишь изредка прокатится крестьянская телега! А сколько самобытной красоты в этих одиноких развесистых дубах, разбросанных по краям леса, и в этих пышно разросшихся соснах в поле! Чем-то родным, милым, давно знакомым веяло от бархатных скатертей молодого жита и от нежных бледно-зеленых всходов ранних овсов.

Лобанович стоял возле окна как зачарованный и не мог оторвать глаз от самобытных картин Полесья, полных невыразимой красоты и жизни, стоял до тех пор, пока поезд не стал приближаться к той станции, где нужно было выходить.

Вышли из вагона и пошли искать школу. Она была не очень далеко от станции, и искать ее пришлось недолго. Три ученика и учитель взошли на крыльцо школы и остановились.

Школа была заперта. Лобанович постучал, обождал немного, но никто не отзывался. Постучал еще раз. Снова никто не откликнулся. Наконец Лобанович заметил звонок, позвонил. Где-то внутри здания открылась дверь, и послышались шаги, довольно решительные, и из-за двери чей-то голос строго спросил:

– Кто?

– Тельшинская школа.

Дверь сразу же открылась, показалась фигура хозяина – учителя. Трофим Петрович Гринько, мужчина лет тридцати пяти, только что умылся. Волосы его были причесаны набок, одна дуговидная прядь волос торчала над лбом и придавала Трофиму Петровичу вид ученого человека, а редкие длинные усы – вид строгого учителя.

– Что же это так рано? – спросил Гринь�о, познакомившись и поздоровавшись с Лобановичем.

– Пускай ребята осмотрятся и познакомятся со школой. Времени у нас хватает, – ответил Лобанович.

– И то правда, – уже более мягко проговорил Гринько. Как видно, в этом ходе молодого учителя Гринько признал некоторую долю педагогической стратегии и сразу проникся к нему уважением.

Учеников ввели в школу.

– Вот здесь можете сидеть, ходить и спать, – сказали им учителя, а сами пошли в комнату Гринько.

Квартира здешнего учителя обращала на себя внимание своей чистотой и убранством. Висевшие на стенах фотографии, картинки в красивых рамках, мягкая, обитая красным плюшем мебель, коврик возле стола, красивая скатерть – все говорило о том, что Гринько жил паном. У него было целое хозяйство: десятины три огорода, столько же сенокоса, корова, свиньи, по двору ходила разная птица под внимательным и заботливым наблюдением хозяйки. Лобанович в сравнении с Гринько был горький пролетарий. Ознакомившись с его квартирой, Лобанович уже без уважения посмотрел на свой сюртук, который он купил у Курульчука за два рубля с полтиной и в котором очень смахивал на местечкового раввина, особенно сзади.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю