Текст книги "На росстанях"
Автор книги: Якуб Колас
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 55 страниц)
Якуб Колас
На росстанях
Книга первая
В полесской глуши
I
– А, это ты, бабка! Ну, присядь, поговорим немного!
– Я постою, паничок… У вас так тихо, я думала, вы уже спите, а вы все с этой книжкой, – сказала, присаживаясь, бабка. – Простите, паничок, я пришла спросить – болит еще у вас голова или перестала?
– Перестала, бабка, перестала! – сказал молодой учитель, притрагиваясь рукой к голове и как бы прислушиваясь к тому, что в ней происходит. – Забыл даже, что она и болела!
– Ну, паничок, мой родной, как себе хотите, хотите – верьте, хотите – не верьте, а я вам, ей-богу, заговор шептала!
– Ты и мне шептала? – удивился учитель. – Когда же это ты умудрилась пошептать? Я даже и не заметил.
– Вы здесь сидели, читали, а я из кухни, через дверь шептала… Не гневайтесь, ей богу, шептала!
Высокая, худощавая, темноволосая женщина – она работала в школе сторожихой – необычайно оживилась; глаза и все ее лицо говорили, что она глубоко убеждена в силе своего искусства.
– Верно, это ты мне помогла, бабка, – сказал учитель, усмехнувшись.
– Ой, паничок, вы все смеетесь, не верите мне, старой!
– О нет, бабка, верю, верю! О твоем знахарстве везде говорят: в Хатовичах, в Малковичах, в Ганцевичах – всюду!
– Гэ-э-э, паничок, из-под самого Пинска приходят и приезжают к старой Марье! – с гордостью проговорила бабка.
– И как это ты, бабка, шептать научилась?
– Научилась, паничок, научилась!
– Кто же тебя научил?
– Ой, паничок, вы все хотите знать!
– А что же, бабка, научился бы – и ко мне ходили бы люди и я помогал бы им.
– Неможно это, паничок.
– Почему нельзя? Разве грех?
– Неможно!
– Должно быть, бабка, ты с нечистой силой знаешься?
– Бог с вами, паничок, что вы сказали на ночь глядя! Пусть бог милует! И не вспоминайте вы про нее! Во имя отца, и сына, и святого духа!
Старая полешучка, знахарка Марья, подняв глаза на образ, набожно перекрестилась.
– А что же она мне сделает, эта нечистая сила? Я не боюсь ее, потому что ее, бабка, вообще нету.
– Гэ, паничок, вы еще молоденький, мало на свете жили.
– Но вот ты, бабка, слава богу, пожила на свете, а скажи: видела ли хоть раз нечистую силу?
– Не на каждого, паничок, она попадает, – уклонилась бабка от прямого ответа.
– А я тебе, бабка, скажу, на кого она попадает. Насколько я знаю, она больше всего привязывается к пьяным, темным людям, да и то ночью.
Сторожиха покачала головой, не согласившись с учителем. А учитель, еще совсем молодой человек, недавно приехавший в свою первую школу, еле заметно усмехнулся про себя, уверенный, что бабка обязательно расскажет про какой-нибудь случай с нечистой силой. Ему очень нравились такие разговоры с этими простыми людьми, жителями глухой полесской деревни, которые еще так недалеко ушли от верований и представлений времен первобытной человеческой культуры.
– Я вам, паничок, не буду много говорить, ведь вы все равно не верите или хотя и верите часом, но говорите, что не верите. Но если моему слову веры нет, то послушайте, пусть вам расскажет мой Михалка. Вы же знаете моего Михалку? А если и ему не поверите, спросите людей. Михалка тогда еще парнем был. Шел он из Сельца, и ночь была не очень темная. Слыхали, может, Сельцо недалеко от нашей деревни, верста, не более. Это выселки из нашей же деревни, дворов десять. Он и женку оттуда взял. Так вот, паничок, был он там, на вечорки туда ходил, пока не женился. На полдороге между Сельцом и деревней старая корчма стоит, как раз напротив кладбища. Там еще небольшое болотце есть, и речка оттуда начинается, малюсенькая, и соединяется с другой речкой, что у нас Телешевым дубом зовется. И вот как только миновал он корчму, так на него что-то и набросилось – и не зверь и не человек. Так прямо и налетает на него. Хочет Михалка словить его – а не может: что-то голое и скользкое, ни шерсти, ни одежи. Михалка отбросит его рукой, а оно снова, а оно снова… И вот, не поверите, паничок, разорвало на хлопце новую свитку до самого воротника. Обессилел, бедный, почти без памяти в хату заявился. Скажете – пьяный был, так ведь сроду не пьет Михалка, в рот горелки не берет. И пролежал он после этого в горячке три месяца, насилу на ноги поднялся.
Лобанович – так звали молодого учителя – слушал рассказ с большим интересом. Вначале ему было немного смешно, но по мере того как сама рассказчица все более увлекалась историей с Михалкой, лицо учителя становилось серьезным и даже хмурым.
Если сторожиху захватывала загадочность происшествия, то Лобановича заинтересовало другое, а именно – непосредственная и крепкая вера людей в существование таинственного, темного сплетения злых сил. Миллионы и более лет живет эта вера, зачатки ее затеряны в темном омуте прошлого, и до сих пор человеческий разум не сумел освободиться из-под власти этого дурмана.
"Интересно! Надо будет подумать об этом", – заметил про себя учитель. Но, как видно, его занимала еще и другая мысль, и он неожиданно для самого себя спросил:
– Бабка! А твой Михалка мог и помереть от этого?
– Гэ, паничок милый! Чуть-чуть не помер! Насилу отходили!
– И подумать только, из-за какой глупости может умереть человек! – проговорил молодой учитель, обращаясь скорее к самому себе, чем к своей собеседнице, и задумался. Голова его немного склонилась набок, темные глаза, в которых светилась какая-то затаенная мысль, устремились, не мигая, в угол комнатки, но ничего не видели: они как бы обращены были к той мысли, которая в эту минуту ворошилась у него в голове.
Старая бабка с каким-то страхом и любопытством поглядывала на своего "панича".
– О чем вы, паничок, так задумались?
Лобанович вскинул на нее глаза и засмеялся.
– Знаешь, бабка, хочешь, я скажу тебе, о чем ты теперь думаешь?
Бабка удивилась еще более, а учитель, не ожидая ответа, проговорил:
– Ты, бабка, смотрела на меня и думала: "Если этот панич еще не сошел с ума, то скоро сойдет".
Сторожиха изумленно смотрела ему в глаза, а Лобанович, придав важное выражение своему лицу, сказал:
– Ты, бабка, не думай, не одна ты знахарка. Я, может, еще лучший знахарь, чем ты.
– А что ж, паничок, все может быть, – словно с какой-то обидой ответила бабка.
– Ты плюнь, бабка, на это, потому что все это глупости, а лучше скажи: зачем мы на свете живем?
Бабка не знала, какой тон ей взять, чтобы не ошибиться.
– Гэ, паничок, что это вы обо всем спрашиваете? Гляжу я на вас и удивляюсь: сидит себе, словно монашек, и все в книжки смотрит. Поглядели бы немного – и хватит. А то, когда ни придешь, вы все в книги глядите. Разве можно так долго смотреть в них? – И, помолчав, добавила: – Сушат они, и больше ничего.
– Так ты, бабка, не знаешь, зачем мы на свете живем?
– Нет, паничок, не знаю! Если бы вы спросили дерево, зачем оно растет, разве оно ответило бы? Так и я не могу ответить вам. Живем, пока живется, – ведь живым в землю не полезешь, а придет смерть, тогда похоронят.
– Да, бабка, ты говоришь правду, не знаем мы, зачем на свете живем.
– А зачем, паничок, и знать? Живет человек и живет, пока ему бог предназначает. А придет время умереть – умрет.
– А плохо, бабка, что надо умирать!
– Что вы, паничок, все про смерть говорите! Чудной вы, ей-богу! Вот тот панич, который был здесь до вас, бывало, пойдет куда-нибудь – либо к пану подловчему, либо к Курульчуку на чугунку. Там паненка была, ой пригожая паненка! Ее теперь дома нет, а вот приедет – сами увидите!
– А разве здесь и паненки есть? – заинтересовался Лобанович.
– Ой, паничок, почему же по быть!
Бабка начала перечислять и расхваливать паненок. Прежде всего у волостного писаря их целых четыре. Правда, волость отсюда в пятнадцати верстах. Но есть паненки и поближе. Верстах в семи от Тельшина живет дочка землемера. Все паничи в округе влюблены в нее. Есть еще паненка на хуторе, до которого рукой подать – версты три, не более.
– Да зачем нам лучше, паничок, – у пана подловчего дочки есть. Одна еще совсем молоденькая, а другая постарше. Она уже спрашивала: "Ну как, бабка, твой панич?"
– А ты что ей сказала?
– Ой, говорю, панич! Хороший панич!
– Разве же я хороший?
– А почему же не хороший?
– Ну, а которая из паненок самая лучшая?
– Все хорошие. Как по мне, так все хорошие.
– Не думаешь ли ты, бабка, женить меня?
– Сами, паничок, женитесь… А к пану подловчему вам нужно зайти. Бывало, тот, прежний панич, как вечер, так уже и там. А вы все сидите над этими книгами. Сушат они человека.
– А ты, бабка, пошепчи, чтобы я от них отвернулся.
Старуха несколько минут смотрела на учителя, а затем засмеялась долгим-долгим смехом.
– О панич, вы все шутите!
Бабка встала, зевнула и посмотрела в окно. А там лежала темная-темная ноябрьская ночь.
– Только у пана подловчего еще окна светятся, – заметила бабка.
– Посиди еще немного.
– Нет, паничок, поздно.
И старуха медленно побрела в свою кухню.
II
Сторожиха уже слегка похрапывала в кухне на печке, а Лобанович все еще не ложился. На столе горела лампа под светлым абажуром и лежала развернутая книга. На этот раз чтение что-то не ладилось, и Лобанович часто отрывался от книги, ходил по комнате и думал. Новое место, новые люди и та работа в школе, которую нужно было начинать на этих днях и к которой он так долго готовился, – все это занимало его мысли, и ему было легко и хорошо: ведь так много нового и интересного надеялся он встретить на открывшейся перед ним дороге самостоятельного общественного труда.
Ему по душе был и этот глухой уголок Полесья, о котором он еще дома так много интересного наслышался от одного старого объездчика, и этот народ с его особым говором и обычаями, так не похожими на говор и обычаи тех беларусов, из гущи которых вышел Лобанович, этот нетронутый край старины, которая на каждом шагу бросалась ему в глаза и привлекала к себе внимание, и даже вид самой местности, общий тон которой не мог еще уловить Лобанович, но в которой также много было интересного и, на его взгляд, привлекательного.
Что ни говори, а жизнь сама по себе радость, великое счастье, бесценный дар. Есть две важные части, из которых складывается жизнь и которые придают ей глубокий смысл и красоту, – человек и природа. Никогда не утратит для нас интереса человек, ибо проявления его ума безграничны, пути его неизведанны, формы его жизни и его отношений с другими людьми бесконечно разнообразны, окончательно не определились и никогда не могут стать окончательными. А природа! Сколько великой радости дает нам она! Ведь природа – интереснейшая книга, раскрытая перед глазами каждого из нас. Читать эту книгу, уметь разгадывать ее таинственные письмена – разве это не есть счастье?! Жаль только, что наша жизнь несоизмеримо мала, чтобы начитаться этой книгой.
С такими мыслями Лобанович остановился возле окна. Со двора глядела глухая, черная ночь. Небо, обложенное низкими тучами, казалось, все тяжелее нависало над оголенной землей. Непроглядный мрак и сырой туман совсем поглотили эту заброшенную среди болот и лесов небольшую деревеньку.
"Какая тьма!" – ужаснулся молодой учитель. Ему было приятно чувствовать, что он в теплой и уютной комнатке, где приветливо горит лампа под белым абажуром, где все так тихо и спокойно, ничто не нарушает хода его мыслей. И тут же посочувствовал он тем путникам, которым так или иначе приходится ехать или идти в это глухое время ночи по темным и грязным дорогам, через броды и гати, среди лесов и болот.
Лобанович снова подошел к столу и взялся за книгу. Но мысли его так разгулялись, разошлись, что он вынужден был закрыть книгу и снова начал ходить по комнате и думать.
Завтра надо будет заказать старосте подводу и поехать в волость забрать школьные принадлежности; надо познакомиться с тамошним учителем и посоветоваться с ним по разным вопросам, связанным со школой; нужно также зайти и к батюшке и пригласить его приехать сюда отслужить молебен перед началом занятий в школе. Да, это надо сделать, ведь уже давно пора приниматься за обучение детей. Его назначили сюда поздно, и надо быстрее начинать занятия, иначе он не сумеет выполнить программу.
Часы на стене делали свое дело. Размеренно, однообразно качался маятник в стеклянной горенке и, казалось, был очень доволен своей работой, что он и подтверждал коротким "так-так", "так-так". Перед тем как пробить, часы несколько минут трещали, скрипели, как колодезный журавль на морозе, и после такого вступления звенели приятным металлическим звоном.
"А ведь уже поздно", – заметил про себя Лобанович.
Часы пробили полночь. Учитель перенес лампу в другую, еще меньшую, комнатку, где стояла его простенькая деревянная кровать, лег в постель и начал читать "Звездные миры и их обитатели".
Широкая картина недосягаемых миров открывалась перед взором молодого учителя во всей своей таинственности и безграничности. И чем сильнее захватывали воображение эти неисчислимые миры, разбросанные среди бездонных глубин, таких страшных, таких привлекательных, земля и ее гордый властелин – человек становились все менее и менее значительными, становились такими ничтожными. Земля терялась среди беспредельных пространств, словно крохотная песчинка. И каким незначительным, неприметным представлялся человек со своими заботами, со своими повседневными мелочами жизни! Вызванные чтением мысли и настроения все сильнее овладевали молодым учителем. Но эти мысли вмиг разлетелись, как воробьи, когда в их веселую стайку бросит камешек какой-нибудь мальчуган-озорник: страшный и отвратительный образ смерти мелькнул среди этих мыслей молодого учителя и разогнал их. На мгновение жизнь в нем как бы остановилась, по его телу пробежала дрожь, – ведь этот образ смерти возник совсем неожиданно.
"Я умру! – подумал учитель. – Придет такое время, когда я стану мертвецом, трупом!"
На короткий миг он словно отделился от самого себя и взглянул на себя со стороны, как посторонний, другой человек, и живо представил себе то мгновение, когда он станет мертвым, недвижимым.
"Фу! Как это гадко и неприятно! А хуже всего то, что перед лицом смерти мы беспомощны и бессильны и не имеем средств избежать ее или хотя бы отдалить ее приход. От нее не отмолишься, от нее не откупишься ничем. Я умру. Молодым, пожилым или старым, но умру, потому что я, как и все, что несет в себе зачатки жизни, подвержен смерти, потому что все на свете, едва зародившись, уже таит в себе признаки и печать смерти. И люди свыклись с этим, и никому даже в голову не приходит высказать свой протест против смерти и вести с нею борьбу, словно все они уже давным-давно условились признать над собою ее власть, считать эту власть справедливой и законной. А она, смерть, каждый день ходит вокруг, каждую минуту уничтожает и молоденькие и старые формы жизни. И мы не обращаем на это внимания, и только тогда она производит сильное впечатление, когда умирает кто-нибудь близкий либо когда нападет мор и люди начинают гибнуть массами. Тогда человека охватывает ужас и он теряет голову. И вот что интересно: когда нарушаются мелкие права человека, он готов драться за них и кусаться зубами, там же, где уничтожается сама основа, он покорно склоняет голову и молча подставляет ее под обух.
Фу! Какая мерзость! – продолжал размышлять молодой учитель. – Живешь, строишь планы, чего-то ищешь, чего-то добиваешься, надеешься, а придет время – и ты будешь труп, гниль, пожива червей".
Эти мысли нарушили покой Лобановича и оставили у него в душе неприятное и горькое чувстве.
Он свернул папироску, стараясь не думать о смерти, закурил, чтобы отвлечься от горьких мыслей. Это ему немного и удалось, так как Лобанович был хлопец здоровый, крепко сросся с землей и жизнью, любил жизнь, на пороге которой он стоял и рассвет которой для него только начинался.
"Почему я начал думать о смерти? Откуда взялась эта мысль?" – спросил себя Лобанович и начал доискиваться связи между мыслью о смерти и теми мыслями, которые так или иначе были причиной ее возникновения.
Припомнив весь ход своих размышлений, учитель никак не мог обнаружить этой связи, и это обстоятельство его немного удивило и заинтересовало.
"Я чего-то не принял во внимание, какой-то образ или какая-то мысль просто улетучились из памяти, и оттого этот факт мне кажется немного непонятным и странным, хотя, вообще говоря, на свете ничего удивительного пет".
А часы на стене безостановочно делали свое дело: размеренно качался непоседа маятник и каждый свой шаг отмечал коротким "так-так"; часы все так же скрипели, перед тем как пробить, и в свой срок мелодично звонили.
Лобанович погасил лампу.
Мрак и тишина заполнили маленькую комнатку. Со двора в окно глядели черная ночь и закрытое густыми тучами-волокнами темное небо. Было тихо и глухо. Через несколько минут возле двери в кухню заскребла мышка. Как видно, она нашла где-то корочку хлеба и барабанила ею по полу.
Лобанович старался уснуть, но ему не спалось. Только он закрыл глаза – перед ним словно живая встала картина дороги, по которой он ехал от станции: нескончаемые болота и целые стада стожков на них, гати, броды, старые сосны, гордо возносившие свои верхушки над лесом, – словом, вся эта местность, полная своей особой красоты и невыразимой прелести. "Когда больной человек начинает думать о большой дороге, это считается признаком того, что этот человек не выздоровеет", – припомнилась неизвестно когда и кем высказанная мысль.
"Все это глупости", – подумал учитель и повернулся на другой бок.
III
В воскресенье раненько, едва только заиграл багрянец на востоке, Лобанович сидел уже на сене в телеге и выезжал из деревни. Небольшая деревенька, в одну улицу, выглядела неприветливо и неуютно. На всем лежала печать небрежения и какой-то незавершенности, словно здешние хозяева строились на скорую руку и все делали временно и еще не успели навести тот порядок, которым обычно отличается беларусская деревня. Улица была ровная и широкая. Почти возле каждой хаты грудами лежали и гнили бревна, но никому не приходило в голову положить деревянные кладки, хотя бы против своей хаты, чтобы можно было пройти через грязь, в которой утопала улица. А грязь была густая, черная как деготь, глубоко размешенная лаптями полешуков, копытами коров и лошадей. Но полешуки свыклись и сжились с этой грязью и не обращали на нее внимания. Хаты были большей частью новые, построенные из толстых и гладких бревен. В расположении хозяйственных построек во дворах также не было порядка и системы, а все громоздилось как попало.
Одним словом, жители этой деревни представляли собой настоящих детей леса, которые, казалось, совсем еще недавно обосновались здесь и только начали переходить от одной формы жизни к другой. Все они были завзятыми охотниками и отличными стрелками, приходили в волнение от одного только вида ружья. Крестьян других деревень, которые жили преимущественно среди полей, они называли полянами и тем самым как бы отличали их от себя, жителей лесов. А лесов и болот здесь был непочатый край. Сама деревня стояла на небольшой полянке среди леса и кустарников, и Лобанович все эти дни чувствовал себя так, словно что-то связывало его, словно на нем было надето тесное платье, – так давили со всех сторон на эту деревню плотные стены пущи, наседали с угрозой, будто она покушалась нарушить ее законные права. Край полянки прорезала железная дорога. Она проходила возле самой деревни, захватывая даже один конец улицы. Сразу же за переездом начинался лес.
Низкое солнце еле пробилось сквозь макушки деревьев. Небо прояснялось, начинал дуть восточный ветер; легкий морозец затягивал лужицы тонкой пеленой льда. Висевший все эти дни туман развеялся, всюду посветлело и повеселело. Даже этот угрюмый лес немного прояснился и выглядел более приветливо.
– Го, подмораживать начало! – весело проговорил полешук Степан Рылка и, соскочив с телеги, выломал хворостину и хлестнул ею своего худого, но довольно резвого коня.
– Эх, и лесу же у вас много! – сказал учитель, чтобы заговорить с полешуком и познакомиться с ним поближе.
– О, лесу у нас много! – подтвердил Степан и повернулся к учителю. – Это вот теперь, когда провели здесь железную дорогу, его сводить начали, а прежде лес совсем не такой был. И зверья было много. Возле нашей деревни медведи водились. Еще батька нашего старосты, – знаешь, может? – старый Рыгор, старинного закала человек, живого медвежонка из лесу принес, у медведицы отнял!
– Как же это он?
– А бог его знает. Смелый. Да и здоровый, как дуб. Даром что ему теперь семьдесят лет, а когда забушует часом в хате Роман, его сын, староста наш, так старик, случается, не выдержит, возьмет его на руки, как ребенка, и сейчас же утихомирит, хотя Роман и не из слабых. Вот как! И отвезли того медвежонка графу Потоцкому. За это дозвол дали Рыгору охотиться в графских лесах, еще и пороху и дроби выдали.
– А теперь медведей здесь нет?
– Нету, перевелись. Туда дальше, под Татарку, ушли, где места глуше и лесу больше и куда реже заглядывает око людское… Запрещать начали по лесу с ружьем ходить, лесников поставили, законы строгие пошли. Но и лес уничтожается и зверь выводится.
– А я слыхал, что здесь еще много зверья.
– Есть, правда, но разве столько, как прежде? Бобры здесь когда-то водились, еще и теперь кое-где можно видеть следы их построек… На все пошел упадок, – с какой-то грустью заключил полешук и замолчал, о чем-то задумавшись.
– Да, дядька Степан, жизнь не стоит на месте, и все на свете меняется. Вот у вас чугунку провели, заработков прибавилось, торговля быстрее пошла, новые люди появились. Еще три года назад у вас и школы не было, теперь построили школу, ваши дети учиться будут, грамотными станут, будут книги, журналы читать, научатся, как лучше землю обрабатывать, чтобы пользы от нее больше было, – ведь все-таки улучшение в жизни от науки идет. Наверно, и вы, дядька Степан, имеете деток, которых надо в школе учить?
– Есть. Иван и Пятрук – самые школяры, – вздохнул полешук.
В его ответе учитель почувствовал нотку недовольства, что его хлопцам приходится идти в школу.
Учитель с любопытством наблюдал за полешуком. Ему нравилась характерная для Полесья одежда Степана: черная выцветшая суконная свитка, сшитая в талию, широкий с красными полосками домотканый пояс и шапка-кучемка своего производства. Длинные, как у попа, темно-русые волосы, светло-серые глаза, средний рост, широкие плечи, медлительность движений и какая-то серьезность выражения лица как нельзя лучше гармонировали с общей картиной полесской природы.
Дорога все время шла лесом. Лес изредка перемежался небольшими полянками, на которых зеленели всходы ржи, а по краям кое-где виднелись могучие древние сосны, пышно разросшиеся на просторе, либо развесистые толстые дубы, словно зажиточные старосветские хозяева; на этих дубах полешуки-бортники устраивали большие пчельники, втаскивая туда по десятку ульев. Полянки снова сменялись лесом, то стройным боровым, то низким болотным. Высокие тонкие березы чередовались с серыми стволами сосен и придавали печальный и задумчивый вид всей картине. Лес снова расступался, открывая место безгранично широким болотам. Они тянулись далеко-далеко и снова замыкались лесом, еле чернеющим ровной полоской на горизонте. Целое море высокой порыжевшей травы осталось зимовать здесь, потому что сюда не забредет ни скотина, ни человек с косой. Бесчисленные кочки, низкорослые елочки на них, почерневшие суковатые пни давно погибших деревьев. Среди этих кочек блестящими лентами извивались порой полоски воды, чистые, гладкие, как стекло. Неведомо с каких времен, как свечки, торчали над ними засохшие, сломанные комли старых, истлевших ольх и печально глядели в небо. От болот веяло какой-то невыразимой печалью; тихую грусть навевали однотонные картины полесских уголков, где жизнь все же создавала своеобразные, неповторимые формы и, несмотря ни на что, имела свою прелесть и красоту. Но эти картины утомляли глаза и печалили сердце, и человек невольно старался отыскать что-то такое, на чем можно было бы отдохнуть и успокоиться.
Глядя на пустынные полесские болота, Лобанович порой чувствовал какую-то оторванность от жизни, от всего света, словно этот свет сошелся здесь клином, и тоска о том, с чем он разлучился, начинала овладевать его душой.
"Что чувствует, о чем думает этот дядька Степан? Как отражаются на нем образы глухого Полесья и какой след оставляют они в его душе?" – думал учитель, и ему хотелось хоть на мгновение стать тем самым полешуком, который сидел рядом с ним, чтобы взглянуть вокруг его глазами и понять его внутренний мир, его надежды, желания.
Болота кончились, дорога пошла на горку, колеса мягко покатились по желтенькому песочку, и лес принял обычный свой вид. Версты через две лес с одной стороны дороги снова расступился, образуя веселую полянку, которую он огибал красивой извилистой линией. На этой полянке, за полверсты от дороги, раскинулась чья-то усадьба, напоминающая средней руки фольварк, с различными хозяйственными строениями, садом и просторным двором.
– Чья эта усадьба? Кто живет здесь? – спросил учитель.
– Это? Да здесь пан землемер живет. Завитанками хутор называют. Отсюда как раз половина дороги до волости, – ответил Рылка.
"А-а, это и есть тот землемер, в чью дочь все здешние кавалеры влюблены. Так вот где живет она, эта красуня!"
Лобанович припомнил разговор со своей сторожихой и с любопытством еще раз взглянул на усадьбу. Послушное и услужливое воображение уже рисовало ему чудесную девушку, этот нежный и красивый цветок, взращенный в глухих полесских лесах. Слово "девушка" всегда вызывало в душе Лобановича прекрасный и чистый образ, на который можно смотреть, которым можно любоваться только издали. И теперь он припомнил два или три случая в своей жизни, когда образ девушки глубоко западал в его сердце, но он и намеками не сказал никому об этом. А раз в дочь землемера все влюблены, то она, несомненно, верх красоты. Еще не видя ее, учитель почувствовал, что она уже имеет над ним какую-то власть. Ему хотелось хоть взглянуть на нее, и на протяжении всего остального пути он думал о дочери землемера, он уже встречался с нею, заинтересовал ее и чуть ли не заслонил собой всех ее кавалеров.