Текст книги "Теория литературы. История русского и зарубежного литературоведения. Хрестоматия"
Автор книги: Wim Van Drongelen
Жанр:
Языкознание
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 33 страниц)
1. Охарактеризуйте понятие эпистемы, которое вводит М. Фуко.
2. Почему понятие «история» ученый заменяет понятием «археология»? Чем предложенный им анализ человеческого познания отличается от предыдущего?
3. На какие три эпохи делит М. Фуко человеческую культуру? Что является критерием деления?
4. В каком значении употребляет М. Фуко термин «дискурсия»?
5. Охарактеризуйте различие, которое усматривает ученый между дискурсией классической эпохи и дискурсией современности?
6. В чем видит М. Фуко заслугу Ницше-филолога? Чем важен поставленный им вопрос для дискурсного анализа?
П. СериоАнализ дискурса во французской школе (Дискурс и интердискурс)[38]38
Серио П. Анализ дискурса во французской школе. (Дискурс и интердискурс) // Семиотика: Антология / Ю.С. Степанов. – 2-е изд., испр. и доп. – М.: Академический проект; Екатеринбург: Деловая книга, 2001. – С. 549–553, 555–557, 559–562.
[Закрыть]
Множественность и разнообразие значений слова «дискурс». <…> Он означает, в частности:
1) эквивалент понятия «речь» в соссюровском смысле, т. е. любое конкретное высказывание (549);
2) единица, по размеру превосходящая фразу, высказывание в глобальном смысле; то, что является предметом исследования «грамматики текста», которая изучает последовательность отдельных высказываний;
3) в рамках теорий высказывания или прагматики «дискурсом» называют воздействие высказывания на его получателя и его внесение в «высказывательную» ситуацию (что подразумевает субъекта высказывания, адресата, момент и определенное место высказывания);
4) при специализации значения 3 «дискурс» обозначает беседу, рассматриваемую как основной тип высказывания;
5) у Бенвениста «дискурсом» называется речь, присваиваемая говорящим, в противоположность «повествованию», которое разворачивается без эксплицитного вмешательства субъекта высказывания;
6) иногда противопоставляются язык и дискурс (langue/ discours) как, с одной стороны, система мало дифференцированных виртуальных значимостей и, с другой, как диверсификация на поверхностном уровне, связанная с разнообразием употреблений, присущих языковым единицам. Различается, таким образом, исследование элемента «в языке» и его исследование «в речи» как «дискурсе»;
7) термин «дискурс» часто употребляется также для обозначения системы ограничений, которые накладываются на неограниченное число высказываний в силу определенной социальной или идеологической позиции. Так, когда речь идет о «феминистском дискурсе» или об «административном дискурсе», рассматривается не отдельный частный корпус, а определенный тип высказывания, который предполагается вообще присущим феминисткам или администрации;
8) по традиции А.Д. определяет свой предмет исследования, разграничивая высказывание и дискурс.
Высказывание – это последовательность фраз, заключенных между двумя семантическими пробелами, двумя остановками в коммуникации; дискурс – это высказывание, рассматриваемое с точки зрения дискурсного механизма, который им управляет. Таким образом, взгляд на текст с позиции его структурирования «в языке» определяет данный текст как высказывание; лингвистическое исследование условий производства текста определяет его как «дискурс» (550).
<…> Понятие дискурса открывает трудный путь между чисто лингвистическим подходом, который основывается на признанном забвении истории, и подходом, который растворяет язык в идеологии.
Специфический предмет исследования А.Д. <…> Предмет исследования А.Д. составляют, таким образом, в основном высказывания, т. е. тексты в полном смысле этого термина:
– произведенные в институционных рамках, которые накладывают сильные ограничения на акты высказывания;
– наделенные исторической, социальной, интеллектуальной направленностью. <…>
Основной метод А.Д. имеет целью привести к позиционному единству рассеянное множество высказываний. При этом А.Д. отличается от других дисциплин характером принципа, который кладется в основу этой перегруппировки. Для А.Д. действенным является не формальный критерий, в частности типологического порядка, но отношение к месту акта высказывания, позволяющее выявить то, что вслед за «археологией знания» М. Фуко получило название «дискурсной формации». Не проповеди как проповеди и не политические листовки как политические листовки интересуют А.Д. В А.Д. исследуется совокупность проповедей или листовок в том смысле, в котором они указывают в социальном плане на определенную идентичность в процессе высказывания, исторически очерчиваемую. Чаще всего дискурсная формация соответствует не (551) одному-единственному жанру, а объединяет несколько жанров (листовки, манифесты, газетные статьи <…>).
Перегруппировка высказываний, производимая А.Д., соответствует определенной концепции «точки зарождения» акта высказывания. Эта точка понимается не как субъективная форма, а как позиция, в которой на уровне, интересующем А.Д., субъекты высказывания могут быть взаимозаменяемы. <…>
Интердискурс. В проблематике А.Д. дискурсная формация тем не менее не занимает всеобъемлющую часть исследовательского поля. Сторонники этого положения утверждают примат интердискурсности, отвергая тем самым другой научный подход, рассматривающий дискурсную формацию как совершенно замкнутое целое (552).
Формулировать указанный принцип не просто <…> Предметом исследования А.Д. служит не столько сама по себе дискурсная формация, сколько границы ее образования. Идентификация дискурсных формаций не является заданной, она образуется в процессе, осуществление которого происходит одновременно с возникновением и стабилизацией некоего очертания высказывания. <…>
Отсюда возникает определенная концепция смысла. Семантическая единица не может образовываться как постоянная и однородная проекция «коммуникативного намерения», она образуется скорее как некий узел в конфликтном пространстве, как некоторая, всегда неокончательная стабилизация в игре разнообразных сил. За определенной семантической единицей необходимо восстанавливать движение высказывания, которое под двойным нажимом уже сказанного и говоримого должно учитывать требования и языка и интердискурса. <…>
А.Д., история и лингвистика (553). <…> В А.Д. невозможно механически «применять» лингвистические понятия и методы. Изучая тексты, аналитик не имеет никаких оснований для преимущественного рассмотрения одного явления в ущерб какому-либо другому. <…> Чтобы быть эффективной, конкретная процедура анализа в А.Д. предполагает выработку строго определенных гипотез, которые последующее исследование позволит подтвердить или отвергнуть. <…> Отнюдь не выступая последовательно одно за другим, различные знания о тексте, на которые опирается А.Д., должны быть соединены, взаимно корректируя друг друга, по мере развития исследования. При отсутствии этого результат анализа может оказаться простой проекцией изначальных экстрадискурсных гипотез.
Как бы то ни было, существенными при этом остались два момента: интерес к языковым проявлениям субъективности, который (555) был отодвинут на второй план в исследовании Соссюра, а также критика языковой семантики с ее универсалистскими тенденциями.
А.Д. в школе Мишеля Пешё. Вопрос о дискурсе явился подлинным узловым пунктом сплетения фундаментальных вопросов об отношениях между языком, историей и субъектом.
Попытаемся представить движение теоретической мысли, которая зародилась во Франции в обстановке 60-х годов под знаком «стыковки», как это тогда называлось, трех «китов»: Лингвистики, Исторического материализма и Психоанализа.
Смелые дерзания мысли, великие интеллектуальные замыслы казались возможными в эпоху, когда структурализм торжествовал, когда лингвистическая «наука» добилась решительных успехов, когда альтюссерианский марксизм потрясал тяжеловесные основы коммунистической ортодоксальности, обновив размышление об идеологии, и «позволял» открыть выход на психоанализ (см. статью Альтюссера «Фрейд и Лакан», 1964). Понятие дискурса и связанный с этим понятием анализ зародились в обстановке теоретической мысли собственно французского содержания и создали условия для возникновения как бы «поперечного» по отношению к общему направлению научного подхода. Опишем это интеллектуальное созидание со всеми его переделками, изгибами, критическими поправками и с его наивысшей точкой, которой стала книга Мишеля Пешё «Les verites de La Palice» («Прописные истины»), вышедшая в свет в 1975 году.
<…> В книге «Прописные истины» М. Пешё, опираясь на работу Альтюссера, затрагивал параллелизм между очевидностью смысла и очевидностью субъекта (556).
В трудах М. Пешё и его группы постепенно пересматривалась идея полного, без срывов и осечек, подчинения субъекта: если субъект так сильно подчинен, если «это всегда так», то как следует представлять «подавляемые идеологии» и сопротивление?
В исходных позициях этого подхода главное было сохранено: три основных понятия – интердискурс, преконструкт и интрадискурс, – которые утверждали мысль о том, что дискурс образуется из дискурсного всегда-уже-здесь существовавшего, что «оно говорит» всегда «до, вне, независимым образом» и что «неутвержденная предикация предшествует и господствует над утвержденной предикацией».
М. Пешё в строгом смысле слова не создал школы. Однако он способствовал выработке понятий и процедуры анализа новой дисциплины во Франции и в других странах <…> В более глубоком смысле М. Пешё был по своей исследовательской манере современником М. Фуко, Ж. Лакана и Ж. Деррида. Его труд отражал идеи всех тех ученых, которые занимались речевой деятельностью и проблемой языка в его отношении к субъекту и истории.
Основные этапы А.Д. во Франции. В 1969 году выходит в свет книга М. Пешё с провокационным названием: «Автоматический анализ дискурса». Речь идет о первоначальном наброске фундаментальной работы над текстами, их прочтением и смыслом. <…> (557).
К началу 70-х годов становится очевидным, что проблематику высказывания уже нельзя игнорировать. <…> В 1971 году в статье «Семантика и соссюровский перелом: язык, речевая деятельность, речь» Пешё <…> задается вопросом о неоднозначной роли ведущей науки, которую играет лингвистика для ряда других дисциплин. Предположение о неоправданности и метафоричности расширения лингвистических понятий на другие науки делает закономерным обращение к работе Соссюра, а именно к фундаментальному вопросу о том, что может дать лингвистика, когда речь идет о значении?
Пешё полагал, что основой «соссюровского эпистемологического перелома» является подчинение значения значимости. Из двух терминов, соотношение между которыми не очень ясно представлено у Соссюра, Пешё связывает первый, значение, с речью и с субъектом, а второй, значимость, – с языком. <…> Критикуя распространение структурализма на всю совокупность гуманитарных и общественных наук, Пешё отвергает универсальный метод «всестороннего анализа человеческого духа», Науку наук, которая игнорирует главное: общественные отношения. Взамен этому предлагается дискурсная семантика. Значение, предмет семантики, превосходит компетенции лингвистики, науки о языке. Семантика не выводится только из лингвистики. Новое понимание основывается на глубинном интуитивном представлении о том, что системность в языке нельзя представлять как (559) непрерывную совокупность разных уровней. За пределами фонологического, морфологического и синтаксического уровней, описание которых позволяет соссюровская теория, семантика не является еще одним уровнем, аналогичным предыдущим. Это объясняется тем, что «связь, которая существует между «значениями», присущими данному тексту, и социально-историческими условиями возникновения этого текста, является отнюдь не второстепенной, а составляющей сами эти значения». <…> Таким образом, дискурс эксплицитно связывается с идеологией: «Идеологические формации <…> содержат по необходимости в качестве своих составных частей одну или несколько взаимосвязанных дискурсных формаций, которые определяют то, что может и должно быть сказано (в форме наставления, проповеди, памфлета, доклада, программы и т. д.) в соответствии с определенной позицией и при определенных обстоятельствах».
<…> Рассуждения Пешё о дискурсе подводили его непосредственно к точке пересечения языка и идеологии, при этом идеология образовывала «посреднический уровень между индивидуальным своеобразием и универсальностью» (560).
<…>
Со стороны языка оставалось еще одно важное недостающее звено, которое позволило бы теории дискурса опираться на языковые явления. Таким недостающим звеном оказался вопрос о преконструкте, который в свою очередь связывался с концептом интердискурса. Уже в своих первых трудах Пешё отмечал значение понятий пресуппозиции и импликации <…> Тем самым закладывался первый камень в фундамент будущей теории; имелось в виду отношение дискурса к «уже услышанному», «уже имеющемуся» (561). <…>
Для Мишеля Пешё и Поля Анри, напротив, вопрос о пресуппозиции касается непосредственно отношений синтаксиса и семантики, он находится именно в той точке, в которой дискурс соединяется с языком. Не имея ничего общего с логистической интерпретацией, синтаксические структуры, допускающие присутствие определенных элементов, вне эксплицитного утверждения субъекта, трактуются как следы предшествующих конструкций, как комбинации языковых элементов, уже сформулированные в прошлых дискурсах и которые в них и черпают свой эффект очевидного присутствия. Исходя из этого, философский и логический термин пресуппозиции должен был быть заменен. Новое понятие преконструкта, не имеющее никакого логического значения, представляло собой переформулирование понятия «пресуппозиция» на основе теории дискурса. Оно позволяло осмыслить и представить понятие интердискурса, которое стало основным концептом всех теоретических положений М. Пешё (562).
1. Обратите внимание на многозначность термина «дискурс». С чем, по вашему мнению, она связана? Какое из значений соотносимо с неориторической направленностью в изучении текста?
2. В чем принципиальное различие между высказыванием и дискурсом? Что, по мнению П. Серио, является предметом исследования в Анализе Дискурса и каков его метод?
3. Как определяется автором понятие интердискурса?
4. Как соотносится Анализ Дискурса в качестве определенного метода исследования текстов с такими дисциплинами, как история и лингвистика?
5. Каков вклад М. Пешё в создание теории дискурса? Что принципиально нового он внес в осмысление отношения речевой деятельности к субъекту и истории?
6. Чем интересен М. Пешё в толковании Ф. де Соссюра? Какой смысл вкладывает ученый в толкование «соссюровского перелома»?
7. Какие факторы, кроме языка, оказывают влияние на формирование дискурса?
В.И. ТюпаАнализ художественного текста[39]39
Тюпа В.И. Анализ художественного текста. (Гл. 9. Дискурсный анализ. «Скучная история» А.П. Чехова). – М.: Academia, 2006. – С. 273–275, 289–295, 297–299.
[Закрыть]
Дискурсный анализ представляет собой рассмотрение текстов с позиций риторики, или, точнее, неориторики, учения о коммуникативных событиях и процессах, возрожденного на руинах классической риторики в 50-е годы XX века.
<…> В случае художественного произведения это означает, что оно рассматривается в качестве единого высказывания, или дискурса, – коммуникативного события между креативным (производящим) и рецептивным (воспринимающим) сознаниями (273).
<…> В самом общем виде понятие коммуникативной стратегии предполагает некий алгоритм коммуникативного поведения говорящего / пишущего по отношению к объекту речи, к ее адресату и к своему авторству – к инстанциям высказывания, определенным еще Аристотелем. Отец классической риторики выделил в составе коммуникативного события «самого оратора», «предмет, о котором он говорит, и «лицо, к которому он обращается» (274).
<…> В качестве объекта дискурсного анализа текст предстает как конструктивная взаимообусловленность трех явленных в нем компетенций: референтной, креативной, рецептивной, различающихся отношениями данного дискурса соответственно к действительности, языку и сознанию (275).
Анализ «Скучной истории» с точки зрения риторики может быть обоснован уже тем, что в данном произведении чеховский герой формулирует исходные позиции своего лекторского мастерства в полном соответствии с «риторическим треугольником» Аристотеля: Чтобы читать хорошо <…> нужно обладать самым ясным представлением о своих силах, о тех, кому читаешь, и о том, что составляет предмет твоей речи. [Везде курсив авторский. – Н.Х.] Однако более существенной предпосылкой для обращения к «запискам старого человека» является то обстоятельство, что они представляют собой своего рода «маленькую энциклопедию» риторических модальностей и соответственно базовых коммуникативных стратегий.
Хранитель университетских преданий швейцар Николай охарактеризован как субъект типично мифологического дискурса с прецедентной картиной мира. <…> Автор «записок» комментирует эти гиперболизированные легенды университетского фольклора так: …процедите их, и у вас на фильтре останется то (289), что нужно: наши хорошие традиции и имена истинных героев, признанных всеми.
Однако в той же самой стратегии хорового единогласия с риторической модальностью знания выдержаны и ежедневные утренние монологи жены Николая Степановича, которая аккуратно каждое утро рассказывает и о нашем офицере, и о том, что хлеб, слава богу, стал дешевле… – и все это таким тоном, как будто сообщает мне новость.
Модальностью убеждения с ее императивной картиной мира в «Скучной истории» наделяется коммуникативное поведение прозектора Петра Игнатьевича:
Он уверен в самом себе, в своих препаратах, знает цель жизни и совершенно незнаком с сомнениями и разочарованиями. <…> Разубедить его в чем-нибудь трудно, спорить с ним невозможно.
Перед нами носитель авторитарной коммуникативной стратегии монологического согласия <…>
В модальности мнения общается филолог Михаил Федорович, у которого постоянно шутливый тон <…> Вот образцы его релятивистских суждений: Наука, слава богу, отжила свой век. <…> Человечество начинает уже чувствовать потребность заменить ее чем-нибудь другим; Измельчала нынче наша публика…; Уморительные попадаются субъекты… и т. д.
Цитируя Лермонтова, Михаил Федорович (по воле автора) ясно указывает на романтическое происхождение своего скептицизма.
В той же коммуникативной стратегии всеобъемлющего скепсиса высказывается, как правило, и Катя: Бросьте все и уезжайте. <…> И университет тоже. Что он вам? Все равно никакого толку. <…> Вы лишний. Катя проецирует на Николая Степановича свою собственную жизненную неудачу (любовная драма, разочарование в театре, (290) отсутствие значительного актерского дарования). Такую коммуникативную стратегию можно назвать автореферентной, поскольку она состоит в отнесении высказывания не к общезначимому миру всеобщего бытия, а к индивидуально значимой, субъективной картине мира. Автореферентное общение в стратегии разногласия, которое Катя удачно характеризует словами мы с вами поем из разных опер, чрезвычайно распространено в чеховских произведениях.
Проект дискурса в модальности понимания развернут Николаем Степановичем в его характеристике собственных лекций, требующих троякой компетентности: и ученого, и педагога, и оратора, т. е. референтной, рецептивной и креативной. В отличие от первых двух стратегий (хорового или авторитарного, но в обоих случаях – «готового», неоригинального слова) речь центрального героя не запрограммирована: Я знаю, о чем буду читать, но не знаю, как буду читать, с чего начну и чем кончу. В голове нет ни одной готовой фразы. Вероятностная картина мира, с какой имеет дело чеховский лектор, представляет собой бесконечное разнообразие форм, явлений и законов и множество ими обусловленных своих и чужих мыслей. Но это многообразие отнюдь не релятивно, а коммуникативное поведение лектора далеко не окказионально:
Каждую минуту я должен иметь ловкость выхватывать из этого громадного материала самое важное и нужное <…> чтобы мысли передавались не по мере их накопления, а в известном порядке, необходимом для правильной компоновки картины.
Однако тот же автор «записок» в других ситуациях прибегает к иным коммуникативным стратегиям. Так, с нерадивым студентом-сангвиником Николай Степанович общается в модальности убеждения: <…>
Самое лучшее, что вы можете теперь сделать, это – совсем оставить медицинский факультет. <…> У вас нет ни желания, ни призвания быть врачом. <…>
В разговоре с докторантом герой переходит к автореферентной стратегии общения в модальности мнения. Ничего не зная о собеседнике, он растворяет его фигуру в толпе многочисленных обезличенных соискателей и квазиромантически самовыражается, возвышаясь в своей субъективной свободе над этой несвободной толпой:
Что вы все ко мне ходите, не понимаю? Лавочка у меня, что ли? Я не торгую темами! (291)
Далее рассмотрим коммуникативное поведение чеховских персонажей с точки зрения их креативных компетенций.
Индексальная дискурсивность представляет собой обращение к языку в его указательной знаковости. <…> Так, швейцар Николай, встречая профессора, произносит в зависимости от погоды: Мороз, ваше превосходительство! или Дождик, ваше превосходительство! <…> Инициатор высказывания здесь-всего лишь исполнитель хорового (ничейного) слова.
Дискурсивность эмблематическая состоит в обращении к языку в его формально-символической (конвенциональной) знаковости. <…> Концепты призвания быть врачом, нелюбимого дела, воспитания характера в приложении к неведомой профессору живой личности студента – это, по сути своей, эмблемы: словесные знаки с готовым смыслом. <…> (292).
Окказиональная картина мира <…> требует для себя автора, выступающего субъектом частной инициативы в области речевой практики означивания <…> Возникающая таким образом иконическая дискурсивность являет собой автокоммуникативное по своей природе слово, реализующее имагинативный («вообразительный») ресурс речи – проектирование неготовых значений. Провокативная знаковость такого рода мотивирована риторической модальностью мнения и предполагает инициативно-дивергентную (отклоняющуюся от нормы) форму авторства самовыражающегося субъекта.
<…> Аллюзивная дискурсивность являет собой обращение к языку в его содержательно-символической (инспиративной) знаковости. Несобственно-прямое («двуголосое») слово аллюзивной дискурсии реализует интеллигибельный (мыслепорождающий) ресурс речи. В отличие от провоцирования окказиональных значений здесь мы имеем проектирование вероятных смыслов. Такое коммуникативное поведение мотивировано модальностью понимания; оно реализуется в инициативно-конвергентной форме авторства.
В тексте самих записок доминирует аллюзивная дискурсивность интеллигибельного слова. Так, аракчеевские мысли, многоголовая гидра или воробьиная ночь — и не эмблемы, и не иконические (имагинативные) знаки: это символы с вероятностным смыслом. <…> Неоднократное именование себя героем, отличным от обыкновенных людей, в этой аллюзивной связи амбивалентно: с одной стороны, его судьба приговорила к смертной казни; с другой – мифический (293) Геракл был причислен к богам и обрел бессмертие. Не потому ли душа Николая Степановича не желает знать видений могильного сна, а кладбище не производит на него ровно никакого впечатления, хотя ему и суждено вскоре лежать на нем?
Текстопроизводство в формах аллюзивной дискурсивности предполагает самоактуализацию субъекта речевого поведения, которая откровенно заявлена в «записках»:
Читаю (лекции. – В.Т.) я по-прежнему не худо. <…> Пишу же я дурно. <…> Часто пишу я не то, что хочу; когда пишу конец, не помню начала. <…> И замечательно, чем проще письмо, тем мучительнее мое напряжение. За научной статьей я чувствую себя гораздо свободнее и умнее, чем за поздравительным письмом или докладной запиской.
Подобная авторская рефлексия собственного слова (письменного и устного) делает читателя до известной степени причастным акту текстопорождения, а риторическая фигура авторства предстает при этом как фигура самоактуализации (294).
<…> Теперь остается выявить риторическую природу текста в целом. Хотя по своему «речевому жанру» записки принципиально отличаются от лекции, базовая коммуникативная стратегия анализируемых «записок» однородна с предлагаемым в них образом лекторского мастерства.
Прежде всего отметим модальность понимания, доминирующую в данном тексте как едином высказывании. В некоторых местах она прямо эксплицирована: Стремясь понять кого-нибудь <…> я принимал во внимание не поступки, в которых все условно, а желания. <…> Теперь я экзаменую себя. <…> В моих желаниях нет чего-то главного, чего-то очень важного. Понимание интенционально, это такое содержание сознания, которое зависимо от состояния самого сознания. Утрату прежнего мировоззрения, смысла и радости своей жизни Николай Степанович не провозглашает релятивистским итогом и не делает своей новой позицией в мире. Он возлагает на себя самого ответственность за утраченность того, что выше и сильнее всех внешних влияний, за постигшее его равнодушие – паралич души, преждевременную смерть.
Вероятностная картина мира в «Скучной истории» проявляется не сразу. Первые четыре главы рисуют безысходно прецедентную картину жизни. В пятой главе случается беспрецедентное событие воробьиной ночи, однако эта окказиональность не приобретает завершающего значения. Итоговым равновесием бесконечно повторяющегося и необъяснимо уникального оказываются маловероятные события заключительной главы: поездка в Харьков, тайное венчание дочери Лизы, последнее свидание с Катей.
Герой – центральный компонент картины мира – может быть субъектом функционального действия (актантом), или субъектом нормативного выбора, или субъектом инициативного самообнаружения, или субъектом самоактуализации самобытного смысла развертывающейся жизни. Именно таков Николай Степанович, пребывающий в вероятностном и многосмыслен-ном мире всеобщей межличностной соотносительности. Весь дискурс его записок организован фундаментальным напряжением между «я» и «мое имя», т. е. вероятностной взаимодополнительностью внешнего и внутреннего аспектов жизни (295).
<…> Не лишая читателя самостоятельности, чеховская поэтика формирует для него некоторый спектр инспиративных прочтений. В частности, членение на главы в произведениях Чехова служит тонким орудием, своего рода «скальпелем» креативной воли, апеллирующей к воле рецептивной, поскольку сильная пауза конца главы создает семантически акцентированное место в тексте.
В «Скучной истории» авторское упорядочение монолога начинается только со второй главы, после слов: Не легко переживать такие минуты. Обозначение начала первой главы в этом тексте отсутствует, что естественно для непубличных «записок». Вторая глава завершается словами: Куда идти? Ответ на этот вопрос у меня давно уже сидит в мозгу: к Кате. Концовка третьей звучит так: А потом – бессонница… Здесь круг суточного времени безысходно замыкается. Но одновременно это и середина рассказа, за которой следует сюжетный перелом. В конце четвертой главы Николай Степанович задерживается у Кати и даже присоединяет свой старческий смех к обычному у нее за столом балагурному злословию. Пятая завершается словами: И она уходит так быстро, что я не успеваю даже сказать ей прощай. Наконец, концовка шестой главы и текста в целом: Прощай, мое сокровище!
Благодаря этим авторским композиционным акцентам нам открывается истинный (внутренний) адресат записок. Это Катя, с которой Николай Степанович расстался столь неудачно, не найдя для нее ни одного ободряющего слова. Интенция записок амбивалентна: они предстают самооправданием в такой же степени, как и покаянием.
Но внутренне откликнуться на исповедальность развернутого перед ним дискурса призван читатель. Именно ему адресована общеизвестная открытость чеховских финалов (297). <…>
Открытые финалы у Чехова отнюдь не релятивно-окказиональны; они – вероятностны. <…>
Упрощенно говоря, оптимистически настроенный читатель получает возможность наделять чеховский текст позитивным завершающим смыслом, а настроенный пессимистически – негативным. Этим создается характерный эффект чеховского письма, будто автор «с каждым читателем ведет задушевный разговор наедине». Отсюда столь значительные порой расхождения в истолковании эмоционально-волевой тональности одного и того же текста чеховедами самой высокой квалификации.
Как и всякое порождение креативной интенции, художественный текст обладает виртуальным смыслом. <…>
Речь идет, разумеется, не о любых возможных перспективах «засюжетных» изменений сложившейся к финалу ситуации, но только о сценариях жизненного поведения, присущих (298) «чеховскому человеку». <…> Инстанция читателя включается в коммуникативное событие произведения как невербальная инспиративная составляющая его текста.
Чехов искусно формирует все необходимые предпосылки для классической эстетической завершенности целого. Но заключительный акт смыслового завершения (ответ на «правильно поставленный вопрос») автор оставляет читателю, апеллируя к его коммуникативной, эстетической и моральной ответственности. В самых общих чертах это напоминает майевтику Сократа <…> Поистине не только читатель читает рассказ Чехова, но и сам рассказ «читает» своего читателя: текст функционирует как тест (299).