355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Wim Van Drongelen » Теория литературы. История русского и зарубежного литературоведения. Хрестоматия » Текст книги (страница 2)
Теория литературы. История русского и зарубежного литературоведения. Хрестоматия
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 04:37

Текст книги "Теория литературы. История русского и зарубежного литературоведения. Хрестоматия"


Автор книги: Wim Van Drongelen


Жанр:

   

Языкознание


сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 33 страниц)

Вопросы и задания

1. Определите метод, который использует автор при характеристике тех или иных явлений искусства.

2. Какие открытия делает ученый, прибегая к методу аналогий между науками нравственными и естественными?

3. В чем, по мнению И. Тэна, заключается сущность искусства?

4. Что должно составлять цель художественного произведения?

А.Н. Пыпин
История русской литературы в 4-х томах
Том I[5]5
  Пыпин А.Н. История русской литературы: В 4 т. – СПб.: Типография М.М. Стасюлевича, 1898. – Т. 1. – С. 31–32, 36–37, 39–40.


[Закрыть]

<…>

Новейшая литературная история, во-первых, стремится обнять поэтическое творчество во всем его национальном объеме, начиная с его первых проявлений в древней народной поэзии; во-вторых, не ограничиваясь чисто художественною областью, привлекает к исследованию сопредельные проявления народной и общественной мысли и чувства, рассматривая материал литературы как материал для психологии народа и общества; наконец, эта история изучает явления литературы сравнительно в международном взаимодействии (31).

Понятие истории литературы есть понятие новейшее (32).

<…>

В объяснение того, каким образом изучение литературы <…> стремилось выработать взгляд чисто исторический <…> припомним здесь <…> чрезвычайное распространение изучений старой письменности, которые наконец раскрыли <…> состав древней письменности, подлежащей историко-литературному определению (36). <…> XVIII век открыл такие памятники, как Русская Правда, «Духовная» Владимира Мономаха, Слово о полку Игореве; он впервые начинал собирание и издание старых летописей (37). <…>

Вследствие этих новых изучений старины и народности возникала новая точка зрения: <…> истинную народную оригинальность видели именно и только в древней Руси, свободной от подавляющего влияния западных литератур <…> (39). В связи с этим начинавшееся славянофильство искало непосредственного сближения и слияния с народом… сопровождалось требованиями изучения народной жизни и результатом было… обширное собрание песен П.И. Киреевского (40). <…>

Том 2[6]6
  Пыпин А.Н. История русской литературы: В 4 т. – СПб.: Типография М.М. Стасюлевича, 1902. – Т. 2. – С. 16–18.


[Закрыть]

<…>

Те условия, в которых складывалась национальная жизнь Московского царства, с течением времени все больше и больше уединяли его в особую систему представлений политических, религиозных, общественных, образовательных (16).

<…> Русские люди того века <…> были твердо убеждены в своем правоверии и в своем национальном превосходстве над всякими иноземцами, и восточными и западными. Их идеал было царство в библейско-византийском, а кроме того и в восточно-азиатском стиле. Европа понималась как латинство; и даже когда совершилась реформация, по мнению русских книжников на свете прибавилась только одна новая «люторская» ересь. Все это вместе считалось «поганым», басурманским, нехристью: от одного века до другого все увеличивается это отчуждение, недоверие и высокомерное презрение к западным иноземцам. Мы видим дальше, как наконец нужды самого государства заставили его обратиться к помощи иноземцев, – как в самой жизни, практической и литературной, природа, изгоняемая в дверь, влетала в окно, и как мало-помалу основались умственные и художественные связи, которые легли в основу новейшего периода нашей литературы (18). <…>

Том З[7]7
  Пыпин А.Н. История русской литературы: В 4 т. – СПб.: Типография М.М. Стасюлевича, 1902. – Т. 3. – С. IV–V.


[Закрыть]

<…>

С особенною подробностью я остановился на том историческом переломе, который произведен был реформой Петра. До сих пор повторяется мнение об этой эпохе как о насильственном перерыве национального развития, будто бы требующем исцеления, возврата к старине, отрицания европейской цивилизации; беспристрастная оценка фактов указывает, напротив, как издалека, задолго до времен Петра, возникает это движение, и как оно развивается впоследствии, органически разрастаясь, даже независимо от воздействий Петра и несмотря на весь упадок преобразовательной деятельности при его преемниках. Как Петр Великий был, в чертах своего времени, могучим образцом русского человека, так в половине столетия самым сильным представителем движения является другой чисто русский человек, Ломоносов.

Реформа была только выражением настоятельной потребности государства и народа в новом просторе для их жизненной силы. <…> За делом государственным, за внешним утверждением национального бытия, и рядом с ним, шло первое, хотя неполное и колеблющееся установление науки – неведомой прежде области, открывавшейся для народного ума; и чрезвычайно характерно исторически, что самою крупною силою в этом направлении стал в XVIII веке Ломоносов, человек из народа. <…>

Наука давалась не вдруг; ее должно было завоевывать трудами многих поколений, чтобы обогатить ее содержанием (IV) национальную жизнь. И точно так же только трудом многих поколений могло быть приобретено и стать национальным достоянием и нравственной силой понимание искусства, вообще, и в частности – поэзии. И здесь при всем естественном авторитете иноземных образцов, с первых опытов пробиваются уже черты русского содержания и проблески будущего расцвета поэтического языка (V). <…>

Том 4[8]8
  Пыпин А.Н. История русской литературы: В 4 т. – СПб.: Типография М.М. Стасюлевича, 1899. – Т. 4. – С. 496–497, 499–501.


[Закрыть]

Сизифова работа заключалась не только в том, чтобы найти для продолжения «Мертвых душ» искомое примирение, найти положительные типы и идеальные лица, которые могли бы служить нравоучительными образцами, вообще установить религиозно-консервативное направление, – но и в том, чтобы собрать для этого пригодный фактический материал. Мучительность работы была в том, что когда у Гоголя издавна был богатый (496) запас типов отрицательных и картин мрачных, для типов положительных у него совсем не было этого запаса и их надо было выдумывать. Во втором томе остаются еще проблески прежнего дарования, где он затрагивал старые темы, но очевидна и безжизненная натянутость, где он хотел изображать «примирительные» типы. Недоставало материала и в другом отношении. Гоголю казалось, что он знает Россию, – только на этом основании он мог иметь притязание поучать и прорицать; но в другие минуты он сам признавался, что знаний недоставало (497) <…>

Тяжелое впечатление производят поиски Гоголя за тем фактическим материалом, который был ему нужен для продолжения труда, это мелкое выспрашивание случайных знакомых, встречаемых за границей <…> эти жалобы на трудность изучения громадной России, на разноголосицу мнений, – когда вместо всего этого надо было собирать все эти данные прямо среди русской жизни, в общении с просвещеннейшими людьми, которым и русская жизнь и вопросы нравственные были столько же дороги и близки, при помощи изучений, какие возникали даже в те мрачные времена и могли бы, например, указать совсем иную постановку крестьянского вопроса, чем та, какую делал Гоголь в письме к помещику; но общества Гоголь избегал и особливо литературного и университетского; науки он был чужд, не верил в нее и не знал ее, и, затрагивая, однако, самые коренные вопросы (499) национальной и государственной жизни, он оставался в них беспомощным самоучкой. <…>

В последнее время этот заключительный период деятельности Гоголя, обнимающий неизданную им самим вторую часть «Мертвых душ» и «Выбранные Места», нашел ревностных защитников, которые отвергают прежнюю точку зрения на «Выбранные Места» как пустое легкомыслие, стараясь сделать Гоголя последних годов его жизни союзником новейшего обскурантизма! Задача неблагодарная и исторически фальшивая. В известном письме Белинского к Гоголю, написанном в порыве страстного негодования, можно, при старании, указать крайности, но невозможно устранить тех недоумений и осуждений, которые вызваны были книгой Гоголя у его современных читателей. Белинский был не один с его впечатлениями; таковы же были статьи Н.Ф. Павлова, Губера; таковы были возражения самих Аксаковых; приходили в недоумение даже друзья Гоголя, которым он поручал издание книги… Гоголю, при его складе мыслей, вероятно была просто непонятна основа многих возражений, – слишком различны были точки зрения; это можно думать по содержанию его ответа Белинскому и по «Авторской Исповеди». Гоголь остался при своей системе мнений, потому что другой не было и поздно было ее создавать; но по тону «Исповеди» можно видеть, что справедливость некоторых возражений он признал. Еще до получения письма Белинского, вероятно по первым известиям о впечатлении, какое произвела книга, он говорил, что «краснеет (500) от стыда» за нее, отвергал как нелепость заключение, что он отрекся от искусства, и сам отвергал возможность художественнаго произведения, «примиряющего с жизнью». <…>

Возвращаясь в Россию, Гоголь совершил путешествие в Иерусалим, которое также считал необходимым для своего душевного дела и для своего писательства. Но путешествие оставило только прозаические впечатления. С тех пор он жил в России – в деревне, в Одессе, в Москве. Здесь он и кончил свою жизнь, истребивши перед смертью второй том «Мертвых душ», над которым еще работал… Указывая, как в последние годы его жизни, рядом с утратою здоровья, Гоголь терял и художественную восприимчивость, его биограф (В.И. Шенрок. – Прим. сост.) говорит: «Считаем не лишним указать на это ввиду тяжких и суровых обвинений, которые часто сыпались на голову Гоголя и теперь продолжают тревожить его память. Между тем, если вспомнить всю горечь неудачно сложившейся жизни, и эти тоскливые сумерки преждевременного раннего ее угасания; если вспомнить более, чем десятилетнюю упорную борьбу с беспощадным процессом разрушения и временами сознаваемое роковое несоответствие между взятой на себя колоссальной задачей и невозможностью исполнить ее, то трудно сказать, найдется ли не только в русской, но и во всемирной литературе еще писатель, личная судьба которого была бы так беспредельно несчастна. В ужасном увядании Гоголя в последнее десятилетие его жизни, по нашему мнению, нисколько не менее трагизма, нежели в его эффектном, сильно действующем на воображение истреблении трудов многих лет в порыве отчаяния, охватившего его в предсмертный час». (Шенрок В.И. Материалы для биографии Гоголя: В 4 т. Т. 3. С. 416).

«Роковое несоответствие» получало тем более трагический характер, что писатель, не довольствуясь своим могущественным, но непосредственным и инстинктивным творчеством, стремился возвысить его до христианских идеалов и в своем произведении дать не только картину человеческой испорченности, но и картину человеческого просветления. Ему казалось, что эти различные ступени нравственного состояния он может (500) провести в пределах русской жизни: он строит себе самое возвышенное идеалистическое представление о русском народе в его возможном будущем развитии; настоящее его не удовлетворяло, но тем сильнее он веровал в то великое будущее, на которое допускали надеяться необыкновенные задатки русского народного характера. <…>

Сил Гоголя недостало для исполнения такой задачи; самый идеал свой он понял односторонне; но никто из русских писателей не ставил так высоко этого идеала, не был предан ему так страстно, не выносил для него такой мучительной борьбы. Он не хотел довольствоваться уступками и условными формами, с которыми связано столько лжи, и искал в жизни и в искусстве настоящего христианства. <…> И этот план остался неисполненным: Гоголь не дал многостороннего изображения русской жизни, не развил русского народного идеала, но его творения, отмеченные глубоким реализмом и вместе психологической проницательностью, горячей любовью к человеку и полусознанным, но сильным общественным чувством, стали заветом для дальнейшего развития русской литературы, где его преемниками явились Тургенев, Островский, Некрасов, Достоевский и гр. Л.Н. Толстой (501). <…>

Вопросы и задания

1. Почему понятие истории литературы А.Н. Пыпин называет «новейшим понятием»?

2. Какие параметры выдвигает ученый, характеризуя историю литературы?

3. Что, по его мнению, позволяет говорить о реализации принципа историзма в подходе к изучению старины и народности? Какова в этом деле заслуга XVIII века?

4. Как характеризует Пыпин национальную и культурную жизнь Московского царства? Согласны ли вы с данной характеристикой?

5. Каково отношение ученого к реформам Петра I? Что является основанием для пыпинского сравнения двух великих людей – Петра и Ломоносова?

6. Как характеризует ученый процесс становления науки и искусств в России?

7. О каком «роковом несоответствии» в творчестве Гоголя говорит Пыпин?

8. Попытайтесь увидеть пыпинскую оценку творческой судьбы Гоголя с позиций тех принципов, которые были выдвинуты культурно-исторической школой.

Сравнительно-историческое литературоведение
А.Н. Веселовский
Три главы из «Исторической поэтики»[9]9
  Веселовский А.Н. Историческая поэтика. – Л.: Художественная литература, 1940. – С. 200–201, 206–208, 211, 246, 255–256, 258, 260–261, 267–269, 271–273, 291, 313–316.


[Закрыть]

<…> Я разумею под ним [синкретизмом первобытной поэзии. – Н.Х.] сочетание ритмованных, орхестических движений с песней-музыкой и элементами слова. В древнейшем сочетании руководящая роль выпадала на долю ритма, последовательно нормировавшего мелодию и развившийся при ней поэтический текст. Роль последнего вначале следует предположить самою скромною: то были восклицания, выражение эмоций, несколько незначущих, несодержательных слов, носителей такта и мелодии. <…> К признакам синкретической поэзии принадлежит и преобладающий способ ее исполнения: она пелась и еще поется и играется многими, хором; следы этого хоризма остались в стиле и приемах позднейшей, народной и художественной песни (200–201). <…> Преобладание ритмико-мелодического начала в составе древнего синкретизма, уделяя тексту лишь служебную роль, указывает на такую стадию развития языка, когда он еще не владел всеми своими средствами, и эмоциональный элемент в нем был сильнее содержательного, требующего для своего выражения развитого сколько-нибудь синтаксиса, что предполагает в свою очередь большую сложность духовных и материальных интересов. Когда эта эволюция совершится, восклицание и незначущая фраза, повторяющаяся без разбора и понимания, как опора напева, обратятся в нечто более цельное, в действительный текст, эмбрион поэтического; новые синкретические формы вырастут из среды старых, некоторое время уживаясь с ними либо их устраняя <…> а когда у народа явится и раздельная память прошлого, создастся и поэтическое предание, чередуясь с старой импровизацией; песня станет переходить из рода в род, от одной народности к другой, не только как мелодия, но как сам по себе интересующий текст (206).

Развитие началось, вероятно, на почве хорового начала. В составе хора запевала обыкновенно зачинал, вел песню, на которую хор отвечал, вторя его словам. При появлении связного текста роль запевалы-корифея должна была усилиться, участие хора сократиться; он не мог более повторять всей песни, как прежде повторял фразу, а подхватывал какой-нибудь стих, подпевал, восклицал; на его долю выпало то, что мы называем теперь refrain'ом, песня в руках главного певца. Это требовало некоторого умения, выработки, личного дара; импровизация уступала место практике, которую мы уже можем называть художественною; она начинает создавать предание… Рядом с одним хором нередко выступают два, содействующих друг другу, перепевающихся <…> Из этого хорового чередованья вышло амебейное пение отдельных певцов, до сих пор держащееся в европейском народно-песенном обиходе (207).

Поводы к проявлению хорической поэзии, связанной с действом, даны были условиями быта, очередными и случайными: война и охота, моления и пора полового спроса, похороны и поминки и т. п.; главная форма проявления в обрядовом акте (208). <…>

Календарный обряд обнял спросы быта и занятия и надежды, овладел и хорическою песней – игрой. Когда простейшее анимистическое миросозерцание вышло к более определенным представлениям божества и образам мифа, обряд принял более устойчивые формы культа, и это развитие отразилось на прочности хорового действа: явились религиозные игры, в которых элемент моления и жертвы поддерживался символическою мимикой, значение которой мы знаем. Таких религиозных плясок много у северо-американских индийцев: змеиная пляска, пляска духов и т. п. <…> И в то же время развитие мифа должно было отразиться на характере поэтического текста, выделявшегося из первоначального хорового синкретизма, где он играл служебную роль: обособлялись внутри и вне хорового состава песни с содержанием древних поверий, песни о родовых преданиях, которые мимируют, на которые ссылаются как на исторические памяти.

Вне календаря остались такие песни, как похоронные, переходившие, впрочем, в виде поминальных, и в годичную обрядовую очередь. У многих народов Азии и Африки, Америки и Полинезии погребальные песни поются и пляшутся хором; элемент сетования соединяется с похвалой умершему и типичными вопросами: Зачем ты покинул нас? и т. д.

Вне обряда остались гимнастические игры, маршевые песни, наконец, хоровые и амебейные песни за работой, с текстом развитым или эмоционального характера, часто набором непонятных слов, лишь бы он отвечал очередным повторениям ударов и движений (211). <…>

У народов с исторической ролью и преданием является потребность не только высказать свои ощущения по поводу того или другого события, но и рассказать о них на память себе и потомкам. Форма таких песен на первых порах страстная, отрывочная, отстаивается со временем в нечто более ясное, правильное, объективное; лирический элемент утрачивает почву и народная поэзия переходит к эпике. <…> Так выяснилось, рядом с понятием синкретизма, и другое: понятие лиро-эпического жанра как переходной ступени развития (246).

Предложенный разбор некоторых выдающихся трудов, посвященных вопросам поэтики, выяснил положение дела: вопрос о генезисе поэтических родов остается по-прежнему смутным, ответы получились разноречивые (255). <…>

Когда партия солиста окрепла, и содержание или форма его речитативной песни возбуждала сама по себе общее сочувствие и интерес, она могла выделяться из рамок обрядового или не обрядового хора, в котором сложилась, и исполняться вне его. Певец выступает самостоятельно, поет и сказывает и действует (256). <…> Мы предположили выше, что выделялись порой и два певца, что дихория создавала амебейность, антифонизм, дающий формы народной лирической песне. В амебейный репертуар входили и эпические сюжеты <…> есть факты, свидетельствующие, что амебейный способ исполнения эпических песен существовал и еще существует в народной практике <…> Якутские былины – олонго пелись встарь несколькими лицами: один брал на себя рассказ (ход действия, описание местности и т. д. libretto), другой роль доброго богатыря, третий его соперника, остальные пели партии отца, жены, шаманов, духов и т. п. (258).

Мы снова пришли к вопросу <…> об обособлении отдельных песен из воспитавшей их хоровой. На этот раз я имею в виду форму, стиль тех песен, которые за неимением более подходящего названия, принято называть лиро-эпическими. <…> Все дело в том, как понимать, как формулировать лирический элемент этих песен, в чем первоначально он выразился. <…> Эпическая часть – это канва действия, лирическое впечатление производят то тормозящие, то ускоряющие его захваты, возвращение к тем же положениям, повторение стихов (260–261).

<…> Слагалась, вызванная ex tempore одним и тем же фактом, подвигом, не одна песня, а несколько; одни из них забывались, другие переживали, переходили из одного поколения в другое вместе с памятью подвига, что предполагает и его ценность в глазах потомства, и начала исторической традиции, родовой и народной. Разумеется, в следующих поколениях эти песни не могли вызывать тех жгучих аффектов горя и ликованья, как в ту пору, когда они выживались, и их лирические партии могли оттеняться слабее; забывались и некоторые подробности далекого события, удерживалась его схематическая часть, общие нити и характерные черты героя. Начало такого обобщения, с его результатами, типическими, идеализирующими приемами песенной памяти, следует искать в механической работе народного предания (267). <…> Рядом с общими местами содержания, отвечая им, развилось такое же явление в области стиля: он стал типическим, тем, что я выше назвал эпическим схематизмом… герои определенным образом снаряжаются к бою, в путь, вызывают друг друга, столу ют; один как другой; все это выражается определенными формулами, повторяющимися всякий раз, когда того требует дело. Складывается прочная поэтика, подбор оборотов, стилистических мотивов, слов и эпитетов: готовая палитра для художника. <…> Мы на почве эпики: ее носители – родовые дружинные певцы, знатоки родовых исторических преданий <…> (268). На пути <…> разложения [эпических песен. – Н.Х.] бывали задержки, как бы новые формы творчества, отвечавшие тому же подъему народного самосознания, как и древние эпические песни, но более широкого, сознания политически сплотившейся народности, чающей исторических целей. Я разумею появление народных эпопей вроде песни о Роланде (269).

Эпос – объект, лирика – субъект; лирика – выражение зарождающегося субъективизма <…> я подчеркнул бы субъективизм эпоса, именно коллективный субъективизм. <…> Личность еще не выделилась из массы, не стала объектом самой себе и не зовет к самонаблюдению. Её эмоциональность коллективная: хоровые клики, возгласы радости и печали, и эротического возбуждения в обрядовом действе или весеннем хороводе. Они типичны, остаются устойчивыми и в пору сложения песенного текста. <…> Слагаются refrains, коротенькие формулы, выражающие общие простейшие схемы простейших аффектов, нередко в построении параллелизма, в котором движения чувства выясняются бессознательным уравнением с каким-нибудь сходным актом внешнего мира. <…> Такими коротенькими формулами полна всякая народная поэзия, не испытавшая серьезных влияний художественной. Это – ходячие дву– и четверостишия <…> зачаточные, формальные мотивы того жанра, который мы назовем лирикой. <…> Все это бывает связано незатейливо, диалогом, либо каким-нибудь положением: кто-нибудь ждет, задумался, плачется, зовет и т. п. и стилистические формулы служат к анализу психологического содержания: формулы печали, расставанья, привета, как в эпической песне есть формулы боя, столованья и т. д.; тот же стилистический Домострой. Если положение перейдет в действие, мы получим схему лиро-эпической, балладной песни; черту раздела между нею и лирической трудно себе представить при выходе из общего хорового русла (271–272). <…> Когда из среды, коллективно настроенной, выделился в силу вещей кружок людей с иными ощущениями и иным пониманием жизни, чем у большинства, он внесет в унаследованные лирические формулы новые сочетания в уровень с содержанием своего чувства; усилится в этой сфере и сознание поэтического акта, как такового, и самосознание поэта, ощущающего себя чем-то иным, чем певец старой анонимной песни. И на этой стадии развития может произойти новое объединение с теми же признаками коллективности, как прежде: художественная лирика средних веков – сословная, она наслоилась над народной, вышла из нее и отошла в новом культурном движении. И она монотонна настолько, что, за исключением двух трех имен, мы почти не встречаем в ней личных настроений <…> Мы не ошибемся, если усмотрим в этом однообразии результат известного психического уравнения, наступающего за выделением культурной группы, как руководящей. Показателем ее настроения становится какой-нибудь личный поэт; поэт родится, но материалы и настроение его поэзии приготовила группа. В этом смысле можно сказать, что петраркизм древнее Петрарки. Личный поэт, лирик или эпик, всегда групповой, разница в степени и содержании бытовой эволюции, выделившей его группу (273).

<…> Эпос и лирика представились нам следствиями разложения древнего обрядового хора; драма, в первых своих художественных проявлениях, сохранила весь его (обрядового хора) синкретизм, моменты действа, сказа, диалога, но в формах, упроченных культом, и с содержанием мифа, объединившего массу анимистических и демонических представлений, расплывающихся и не дающих обхвата. <…> Так можно теоретически представить себе развитие драмы. Выход из культа будет моментом ее художественного зарождения; условия художественности – в очеловеченном и человечном содержании мифа, плодящем духовные интересы, ставящем вопросы нравственного порядка, внутренней борьбы, судьбы и ответственности. Такова греческая трагедия (291).

<…> По словам Аристотеля трагедия вышла из дифирамба <…> хор или хоры, вращавшиеся с культовою песней вокруг жертвенника Диониса, определили обстановку и персонал трагедии <…> «сатировская» драма, следовавшая за трагедией <…> удержала названия и маски культовых исполнителей древнего дифирамба; между ней и трагедией распределились веселые и серьезные моменты; принцип амебейных, перепевающих хоров выразился в дихории, и в обычае агонов, состязании трагедиями <…> Важнее художественные метаморфозы хорового состава (313). <…> Дифирамбический хор подпевал корифею, завязывался диалог, развивавший и сюжет фабулы: корифей отвечал. Актер трагедии – <…> «отвечающий»; вступительная сцена «Скованного Прометея» развивается в чередовании актера и хора; сценический остов трагедии построен на диалогах хора и актеров, хоров и хоревтов между собой. <…>

Участие хора, постепенно сокращавшееся в трагедии, по мере того, как в ней брало перевес сценическое действо, настолько отошло от своего древнего значения в дифирамбе, что его пришлось объяснять наново. Гораций <…> еще следует какому-то древнему свидетельству, когда требует от хора, чтобы он принимал участие в действии; для Аристотеля актеры представляют героев, хор – народ, зрителей; А.В. Шлегель назвал его «идеальным зрителем», другие сделали из него представителя общественной совести, творящего вслух нравственную оценку личностей в связи событий, исход которых он провидит, обобщающего противоречия судьбы и свободной воли, выясняя их и примиряя. Для Ницше хор – символ всей дионисовской возбужденной массы.

Так одухотворилось понятие дионисовского, реального катарзиса, идеализовался хор дифирамба, обрядовые маски которого выросли в определенные типы – маски художественной трагедии. Тот же процесс совершился и в области ее сюжетов, разросшихся за пределы дионисовского мифа, еще в границах дифирамба; они ответили новому содержанию мысли и также идеализовались (314). <…>

Судьбы комедии иные, потому что и ее источник был другой. Она вышла, по Аристотелю, из фаллических песен, раздававшихся в деревенских Дионисиях <…> зародыши комедии можно представить себе в комических сценках на пути комоса, когда какой-нибудь ряженый потешал, мимируя соседа, изображая типы, например, болтливого старика, поддерживающего свою воркотню ударом палки… пьяного и т. п., вызывая смех и веселое вмешательство добровольных хоревтов. <…> Комедия выросла из подражательного обрядового хора, не скрепленного формами культа; у ней есть положения и реальные типы, нет определенных сюжетов мифа и его идеализованных образов. Когда эти положения и типы свяжутся единством темы, ее возьмут из быта, потешного рассказа, из мира фантастики, с хорами звериных масок, с типами, полными шаржа, назойливо откровенными, как фаллическая песня, с столь же откровенною сатирой на личность и общественные порядки, какая раздавалась с повозок дионисовских празднеств. <…> В «новой» комедии эти шероховатости примирились; она покинет грубый шарж для изображения нравов, отражая последние эволюции трагедии, когда ее героические типы спустятся у Еврипида к нормам простой человечности и психологии. Идеализация человека началась вокруг алтарей, завершилась в сферах героизма, поднятого над действительностью: здесь слагались типы и переносились в жизнь к оценке ее реальных отношений и явлений. В этом смысле можно сказать, что вышедшая из культа трагедия подняла комедию из бытового шаржа в мир художественных обобщений (315–316).


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю