412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владислав Реймонт » Брожение » Текст книги (страница 5)
Брожение
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 10:50

Текст книги "Брожение"


Автор книги: Владислав Реймонт



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 26 страниц)

V

– Барышня, тут пришел из Кросновы Бартек, говорит, что молодой пан прислал его за письмом.

– Пусть войдет!

– Да ведь пол испачкает. В лесу такая грязь, что…

– Позовите, пол потом подотрете.

Бартек вошел и стал у двери, вертя в руках шапку; Янова из столовой смотрела с какой-то забавной ненавистью на его сапоги – действительно, на паркете остались грязные следы.

Янка писала, тут же рвала написанное и начинала снова. Она хотела поблагодарить Гжесикевича за внимание несколькими любезными, ничего не значащими словами. Наконец, после долгих усилий, ответ был составлен.

– Ты давно у пана Гжесикевича? – спросила Янка, запечатывая конверт.

– Хе-хе, да всегда был, у других хозяев служить не довелось.

– Старая пани здорова?

– Хе-хе… здорова, должно быть здорова: сегодня поутру так треснула Евку по морде, что ой-ой-ой! – глуповато засмеялся Бартек, комкая в руках шапку; его круглое, одутловатое, старательно выбритое лицо с широким ртом, маленьким носом и выпуклыми глазами покривилось от удовольствия.

– Передай письмо и кланяйся от меня хозяевам. Как тебя зовут?

– Хе-хе… Бартек. Разве вы не знаете? Ведь все знают.

Он завернул письмо в платок, сунул платок за пазуху, поклонился до земли и вышел.

В кухне на него набросилась Янова.

– Ах ты, боров, неужто трудно было обмыть в воде сапожищи-то, а? Ну, чего тащишь в комнату грязь? В другой раз я тебя, увальня, в шею вытолкаю!

– Хе-хе, не серчай, вот женюсь на тебе, и помиримся!

– Ах, урод кривоногий, ты еще будешь зубы скалить? Ну подожди! – Янова стала искать метлу.

Бартек, громко стуча сапогами, затопал к двери, грязь кусками отваливалась от подметок и оставалась на чистом полу – предмете заботы и гордости Яновой.

Бартек прихватил на почте газеты, сунул их в повешенный через плечо парусиновый мешок, поглядел на тренирующегося перед станцией Залеского и направился через лес домой. Он шел быстро, но чем ближе была Кроснова, тем беспокойнее и угрюмее становился Бартек. Он поминутно останавливался, снимал шапку и озабоченно почесывал голову.

– Э, двум смертям не бывать, одной не миновать, – пробормотал он наконец, надвинув поглубже свою красную краковскую конфедератку, вытер рукой нос, подтянул широкий, обитый бляшками пояс и пошел теперь уже все медленнее и медленнее, боязливо косясь на дорогу, убегавшую через лес за холмистые, изрезанные длинными полосами поля озимых хлебов. Леса стояли длинной стеной, окружая синеватым обручем нивы; большая деревня маячила среди оголенных садов; широкая река капризными изгибами тянулась из леса в пруд в помещичьем саду, вода падала на мельничные колеса, затем река устремлялась дальше, через большой парк, пересекала дорогу, сверкая на солнце длинной лентой среди черных ольх и зарослей засохшего камыша, уходила в пожелтевшие луга.

Бартек перешел мост, и по аллее вековых лип, которая тянулась вдоль песчаной дамбы, ограждавшей реку, направился к усадьбе, издали белевшей колоннадой портика; окна второго этажа и двух надстроек ярко сверкали под остроконечной крышей, отражая лучи солнца. Бартек обошел огромную клумбу, засаженную вместо цветов картофелем и окруженную изгородью из кустов барбариса, наполовину уже засохших, и повернул к стоящему в тени каштанов флигелю, от которого шла к дому крытая галерея с выбитыми стеклами и лишь кое-где уцелевшей дощатой обшивкой. Он заглянул через открытое окно в кухню.

– Магда, где хозяйка?

Магда кивнула головой на сени и продолжала разминать картофель в большой лохани, над которой клубился пар.

На пороге просторных сеней сидела старуха Гжесикевич в старом, потертом кресле, из которого вылезал волос, и, держа на коленях решето, обдирала перья. Она поминутно бросала взгляд на клумбу и широкий двор, с трех сторон окруженный постройками и отделенный от парадного входа плетнем и рядом тонких тополей с засохшими верхушками.

Бартек снял на крыльце шапку, вывернул сумку и достал газеты.

– Принес от барышни письмо? – добродушно спросила хозяйка, поднимая бледное морщинистое лицо с серыми быстрыми глазами.

– Ага. Барышня велели войти в комнату, велели передать письмо и велели всем низко кланяться, хе-хе…

– Барышня уже здорова?

– Видать, здорова, в письме, должно быть, все написано, вот только лицом бледна и говорит тихонько, едва расслышал. А еще спрашивали, давно ли у хозяев служу, хе-хе! – Он засмеялся: ему было смешно, что Янка не знает, а ведь знают все, даже евреи в Мехове, что он у Гжесикевичей с детства. – Спрашивали, здорова ли старшая пани, значит, вы. Говорю – здоровы. Велели кланяться – вот я и пришел.

– Больше ничего не говорила? – спросила старуха, она была любопытна.

– Хе-хе!.. Спрашивали, как зовут? Меня, значит. Да Бартек, говорю. Давно у хозяев на службе? А всегда, говорю, хе-хе! А старшая пани здорова? А здорова! – заладил он по-прежнему.

– Ступай теперь, Бартек, на кухню, поможешь Магде снести свиньям корм, да смотри не балуй там, а то попадет, – пригрозила она.

Бартек повесил в сенях сумку и пошел, но тут же вернулся, комкая в руках шапку, почесывая в затылке, переступая с ноги на ногу и робко посматривая на старуху.

– Чего тебе?

– Да вот… может, вы, – сказал он, кланяясь и целуя старухе руку, – замолвите за меня словечко пану, а то в голове у меня все перепуталось: эти вот письма, что пан велел на почту снести, поедут на паровозе завтра, завтра, значит, а не сегодня. А пан наказывал: синее на паровоз, а белое пану начальнику. Иду я лесом, по сторонам гляжу, а в башке-то все и перепуталось: думал, синее начальнику, а белое на паровоз. А начальник давай орать на меня: ведь надо было белое начальнику, а синее на паровоз, а в лесу-то у меня все вдруг и перепуталось, синее…

– Хорошо, хорошо, – перебила Бартека старуха, не понимая толком, чего он хочет. Она отставила решето и, взяв осторожно через красный домотканый передник письма и газеты, пошла на кухню, а оттуда крытой галереей в комнату сына, угловую, во втором этаже. Она шла тихо по просторным с позолотой на почерневшем потолке залам, где стояла старинная, подобранная со вкусом мебель и были развешаны запыленные картины.

Усадьба была поистине барская. Гжесикевич купил ее на аукционе со всем, что в ней находилось. Имение, состоявшее из громадного участка земли и леса, после смерти застрелившегося в припадке безумия помещика было продано с молотка его бесчисленными кредиторами.

Старики Гжесикевичи жили во флигеле; усадьба была для них слишком велика и шикарна, они не умели ходить по паркету и коврам, жить среди бархата, шелка, бронзы. Вся эта роскошь сковывала их, они чувствовали себя в этом доме стесненно, словно в костеле. Анджей занимал лишь две комнаты во втором этаже, оттуда виден был как на ладони весь двор и поля; остальные комнаты пустовали. На одной половине была в беспорядке свалена мебель, другая служила складом для упряжи и железного лома.

Старуха шла медленно, приподнимая подол серого шерстяного платья; пыль толстым слоем покрывала пол и ковры. Старуха Гжесикевич внимательно осматривала комнату за комнатой, мысленно выбирая жилище для будущей невестки. Весь этот дом, несмотря на огромное количество богатой обстановки, вызывал грустное чувство своим запустением. Многие окна были заколочены досками, разбитые стекла заклеены бумагой, заткнуты соломой; мебель со сломанными ножками, отклеившейся фанеровкой была больше всего похожа на рухлядь из еврейской лавки старьевщика. Мраморные резные камины с решетками из золоченой бронзы забиты мусором. Тяжелые бархатные и шелковые портьеры над дверями были оторваны наполовину, некоторые картины выпали из рам и валялись в пыли; штукатурка кое-где обвалилась и толстым слоем лежала на консолях потемневших, опутанных паутиной зеркал, на столиках с инкрустацией из драгоценных пород дерева и золоченой меди.

В столовой, большой комнате с двумя венецианскими окнами с видом на сад, обставленной резными дубовыми буфетами, лежали горы лука, а на столах с великолепными мозаичными столешницами краснели выставленные на солнце помидоры. Широкие стеклянные двери вели на террасу, окруженную кованой железной решеткой из больших лилий; с террасы спускались к лужайке каменные ступеньки; старуха поглядела на красные отцветающие георгины, на желтые ноготки, на бледные, дикие, возрождавшиеся с каждой весной мальвы, на подступающее к самой террасе озеро со всеми его островками, на реку, к которой, изгибаясь, уходило озеро, на парк с вековыми деревьями, искусственными холмами, гротами, облупленными статуями, на обсаженные подстриженными грабами аллеи. Перевернув часть покрасневших с одного боку помидоров, старуха пошла наверх, к сыну. Комнаты Анджея содержались опрятно; чистые занавески, крепкая мебель, но сразу становилось ясно, что тут только спят, а не живут, не думают; от строго расставленной мебели веяло холодом. На длинном письменном столе валялись бумаги, рисунки, приходо-расходные книги, банки с образцами искусственных удобрений и почвы, реторты. Старуха старательно стерла всюду пыль, поправила постель и долго оглядывала со всех сторон письмо Янки. С любопытством всматривалась она в буквы, с тем особенном уважением, с каким смотрят на печатный текст крестьяне; сама она не умела ни писать, ни разбирать написанного, с трудом читала только молитвенник. Она положила на письменный стол письмо, нежно погладила его, словно погладила Янку, и, радостно улыбнувшись, отправилась обратно во флигель. Она взяла перья и отнесла их в свою комнату, выходившую окнами во двор и в огород. Приоткрыв немного дверь, чтобы слышать, что делается на кухне, старуха мелкими шажками принялась расхаживать по расстеленному через всю комнату самодельному половику с поперечными белыми, зелеными и красными полосами. Пол в комнате был из простых тесаных сосновых досок почти сверкающей белизны, а стены с голубым карнизом выбелены известью. На стенах висели в три ряда иконы в великолепных золотых рамах, а над огромной, принесенной из усадьбы кроватью с пышной периной и горой подушек в белых наволочках, за тюлевой занавеской виднелся образ божьей матери, окруженный несколькими десятками маленьких образков. В углу, на старинном, выложенном бронзой комоде стояли два огромных букета желтых и красных бумажных роз в надтреснутых вазонах, а между ними простое распятие, увешанное четками; над комодом до самого потолка висели маленькие образа, окружавшие большое из слоновой кости распятие. Перед ним светилась голубая лампада на почерневшей цепочке.

– Ануся! – крикнула старуха в кухню. – Приготовь-ка для старшего пана полдник. «Настоящая пани, вельможная пани», – думала она, улыбаясь при мысли о Янке. Старуха послюнила пальцы и, пригладив рукой волосы, надела клетчатый платок, взяла палку, заглянула в соседнюю комнату и поплелась затем на кухню. Она сама нарезала хлеб для прислуги и, взяв приготовленный для мужа полдник, вышла во двор. Прежде всего она заглянула в псарню, где сейчас устроили хлев.

– Магда, как ты поросят кормишь, а? Половина картошки на земле, а не в корыте.

– Это свинья расковыряла рылом. Вон смотрите, как она ковыряет.

– Свинья! Видала я, как ты, мерзавка, кормишь свиней, не раз видала! – закричала визгливо старуха и принялась руками собирать с земли гнилой картофель и бросать обратно в корыто. – Вот скажу пану помещику – огреет тебя так дубиной, что сразу поймешь, куда надо, а куда не надо бросать картошку. Ишь бездельники, шельмы, – не унималась она. – Бартек, а ну-ка снеси это старшему пану, живо!

Бартек с полдником исчез за углом, а старуха отправилась дальше. На дворе было тихо, только утки возились около навозных куч да куры разгребали мусор и солому у овина. Посаженные на цепь у конюшни огромные лохматые рыжие псы, похожие на волков, рвались к хозяйке и радостно скулили; старуха погладила каждого и пошла к жеребятам, запертым в отдельные загородки конюшни.

Она похлопала их по бокам, по голове, поласкала, заглянула в кормушки и, увидев конюха на другом конце конюшни, крикнула:

– Михал, у жеребят нет сена. Чего смотришь, бездельник! – погрозила старуха палкой парню, а сама отправилась на дальний конец запущенного фруктового сада, куда более десятка батрачек возило картофель, ссыпая его в бурты. Она шла мимо старых, обросших мохом фруктовых деревьев, под которыми стояли закутанные соломой ульи.

За садом несколько десятков баб в ярко-красных шерстяных юбках и платках копали картошку. Прикрыв от солнца рукой глаза, старуха смотрела на молодую рощицу, по опушке которой шла дорога, обсаженная со стороны поля березками;, их пожелтевшие листья гроздьями висели на белых стволах, напоминая огромные павлиньи перья на голубоватом фоне рощи. По дороге промчался рысью буланый конь Анджея.

В воздухе стояла мертвая тишина; рыжеватые грабы тянулись по парку длинными рядами, темно-красные листья вишен падали на свежевспаханную землю, словно сгустки крови. Воробьи стаями кружились над сжатыми полями овса, а голодная банда ворон бродила по картофельному полю, взлетая с шумом всякий раз, когда копальщицы затягивали свои песни, звенящие в воздухе. Скрипели телеги, время от времени раздавались крики конюхов, сливавшиеся со свистом кнута. Слышался приглушенный шум ссыпаемого на землю картофеля; тихо жужжали пчелы над последней лиловой астрой; где-то за парком монотонно гудела мельница; вместе с лучами солнца плыла сонливость и распространялась над землей, обобранной, со сжатыми хлебами, распаханной, лишенной растительности, смятой и измученной усилиями плодоношения; люди и звери ходили понуро, над пожелтевшей травой не слышно было радостных криков, не шумели обнаженные деревья, не пели птицы. Осень отняла у природы краски и силу, на полях было серо и пусто, только кое-где зеленели молодые побеги озимых, а с лугов неслось глухое мычание коров. Все замирало, впадало в долгий сон и искало отдыха…

 
Не верь, не верь ты парню,
И лучшему притом:
Обманет он и станет
Бахвалиться потом… —
 

звучала песня копальщиц и тут же замирала в сонной тишине. Старуха Гжесикевич отправилась домой, надеясь найти там сына, но тот еще не вернулся.

VI

К вечеру усадьба понемногу ожила: загоняли в хлева скотину, слышалось блеяние овец. В открытом экипаже с кучером в ливрее приехала Юзя, дочь Гжесикевичей.

– Хорошо, что ты приехала, – сказала старуха и повела ее в свою комнату. – Сейчас покажу тебе кое-что.

Она принесла письмо Янки.

– Смотри, письмо от панны Орловской Ендрусю.

Юзя осмотрела конверт и небрежно бросила на стол.

– Что же тут необыкновенного? – проговорила она, вскидывая на мать разноцветные глаза: один глаз у нее был голубой, другой желтоватый.

– Но ведь это от панны Янины, – сказала старуха с ударением, еще раз взглянув на письмо.

– Слышу, тебе незачем, мама, повторять.

– Теперь-то Ендрусь наверняка женится.

– Ендрусь… – Юзя понизила голос до шепота. – Ендрусь, если бы только захотел, мог жениться и не на такой, как Орловская. Он молод, образован, богат.

– Да уж, известное дело, и молодой, и богатый, и ученый, сколько лет в классы ходил, да вот…

– Пора бы тебе, мама, бросить говорить свое «да уж». Раньше можно было еще не обращать на это внимание, но теперь…

– А что, Юзя, вредит тебе это?

– Да, вредит: люди смеются над тобой.

– Смеются глупые, умные не станут, знают, что я простая, необразованная; ведь не учиться же мне на старости лет краснобайству; а ты знай только коришь меня да поучаешь: так не ходи да этак не говори. А ведь ежели бы я научилась говорить да одеваться по-господски, что изменилось бы? Все одно люди знают, что я не вельможная пани. Вот ты ходишь как графиня какая, а всем известно, что ты моя дочь, а твой отец был когда-то пастухом да шинкарем. О господи, есть чем чваниться, – проговорила с оттенком горечи старуха.

– Перестань, мама, или я уеду, – рассердилась Юзя и с высокомерным видом направилась к двери, но раздумала и села на диванчик спиной к окну.

– Анджей уже объяснился? – спросила она равнодушным тоном.

– Скорее всего нет, да вот, видишь, она сама написала; значит, меж ними все обговорено. Ендрусь каждый день туда ездил, пока она болела, а теперь, видать, выздоровела. Как бы я хотела, чтоб он женился на ней, – с улыбкой сказала старуха. – Такая вельможная панна – и красивая и добрая. Вот как давеча… год назад, – быстро поправилась она, услышав шиканье Юзи, – встречаю ее в лесу, а она здоровается и руку мне целует. Мне, простой женщине! О, добрая, добрая душа.

– Что же, тонкий расчет и только, ведь такого мужа, как Анджей, днем с огнем не найти. Пойми, мама, девушки из лучших семей охотно пойдут за него.

– Что зря языком молоть: разве он в прошлом году не ездил к Зелинской и Овинской, а толк какой?

– Сам виноват, не сумел понравиться, – ответила Юзя, и желтый глаз ее засветился триумфом, между тем как голубой оставался по-прежнему холоден и прозрачен, как лед. Узкие губы растянулись в самодовольную улыбку.

– Не то говоришь, просто барышни эти дуры: вбили себе в башку всякую блажь, хорохорятся, думают – больно важные. А Ендрусь хоть и мужицкий сын, а цену себе знает: не хотел перед ними вилять хвостом, как собака. Да и мне таких не надо; вот встретили они меня раз в костеле и ну разглядывать через свои дурацкие стекла, как заморского червя. Что я им, диковина какая, что ли? – возмутилась старуха.

– Ты могла бы одеваться иначе, мама. Ну посмотри, что ты на себя напялила? – Юзя встала и принялась вертеть мать во все стороны. – Передник, простенькое платье, бумазейная кофточка, на голове платок за десять гривен – фи! В такой одежде только в трактире стоять за стойкой. К тому же полусапожки на ногах за десять злотых. Право же, куда это годится! – Юзя отодвинулась и, заткнув нос, процедила с презрением: – От тебя, мама, так и несет хлевом, это уже хамство!..

– А панна Орловская, – продолжала старуха, не обидясь и не обратив внимания на слова дочери, – совсем иная, совсем. Тоже ученая и богатая, настоящая панна. А Ендрусю давно пора жениться: я старая, глядишь и помирать скоро, да и за хозяйством присматривать тяжело.

– Почему ты не наймешь экономку, мама?

– Очень надо платить лишние деньги, да и то сказать, разве чужая сможет за всем приглядеть? На таких нельзя положиться.

– Ты думаешь, Орловская станет заниматься хозяйством?

– А пусть бы и нет, только бы здесь была, сидела дома да французские книжки читала и на фортепьянах играла – на то она и вельможная пани. Уж я не разрешу ей марать руки черной работой. Такая шляхтянка-невестка разве не честь для меня? – Старуха улыбнулась, бросив радостный взгляд на круглое, покрытое толстым слоем пудры лицо дочери. Юзя стиснула губы, чтобы не разразиться злым, язвительным смехом. Желтый глаз ее горел ненавистью и смотрел в сторону, а голубой неподвижно уставился на мать.

– Вельможная пани – всегда пани. В доме столько добра, и все пропадает без толку, а она уж сумеет разобраться что к чему.

– Что же, мама, ты мне не хочешь дать что-нибудь из этих вещей? Невестке и без того хватит.

– Это все Ендруся, сама знаешь. Отец, когда купил, хотел из дома амбар сделать, а вещи продать, да вот договорились они с Ендрусем: и дом, и все, что есть в нем, теперь сыну принадлежит. А тебе оттуда ничего дать не могу, ничего.

– Конечно, один только Ендрусь ваш ребенок, только один Ендрусь имеет на все право, только об одном Ендрусе печешься и только для него все копишь.

– А ты хочешь сама все захапать? И так у тебя всего по уши, а утробу свою насытить не можешь; грех алчной быть, господь бог еще накажет за это, вот увидишь…

– Оставь, мама, эти проповеди на другое время, дай лучше поесть чего-нибудь, а то я выехала из дома и кофе не выпила.

Старуха сердито на нее поглядела и пошла на кухню.

Юзя неподвижно сидела на диване, потом принялась со злости теребить и кусать перчатки. Мысль ее работала в одном направлении – как расстроить этот брак, который мог нарушить ее тайные планы и самые заветные мечты. Она не хотела, чтоб Анджей женился: в будущем она видела себя владелицей всего поместья. При помощи Осецкой, своей лучшей приятельницы и помощницы, она испортила Анджею репутацию в других домах, где были девушки на выданье. Весной она очень обрадовалась, узнав, что Янка отказала брату, и еще больше возликовала, услыхав, что та уехала из Буковца и поступила на сцену. При каждом удобном случае Юзя под видом сочувствия говорила о ней с Анджеем. «Опять она стала поперек дороги», – подумала Юзя. Забравшись с ногами на диван и опершись рукой о подоконник, она принялась придумывать способ помешать этому браку. Она смотрела на красноватый, играющий отблесками предвечерний закат. Сумрак спускался на землю, окутывал поля, низкие кусты и стволы тополей и вливался в комнату мутным, серым туманом, окрашенным кое-где тусклым отсветом золоченых портретных рам. «Не дам! – твердила она, сжимая кулаки. – Не дам!» И ее упрямая, жадная душа закипала гневом. Желтый глаз нервно дергался и метал искры, голубой сверкал безжизненно и грозно. Она ненавидела Янку всей силой своего дикого мужицкого сердца, как ненавидела все, что было прекрасно и возвышенно.

Служанка внесла кофе и лампу – стало уже совсем темно.

Юзя отошла от окна, надела синие очки, чтобы скрыть под ними глаза, и, заложив руки за спину, принялась расхаживать по комнате.

– Иренка писала? – спросила мать, наливая из кувшинчика кофе.

– Писала, целует тебя и отца. На рождество приедет. Директриса сообщила в письме, что Иренка очень хорошо учится, – сев за стол, затараторила Юзя, растроганная воспоминанием о дочери, учившейся во Львове. Она раскраснелась и забыла обо всем, рассказывая о своих детях; кроме Иренки, у нее был сын, отданный в специальный аристократический пансион в Вене. Дети были ее гордостью, надеждой и утешением, но сама она всегда чувствовала себя несчастной; ее происхождение, которого она стыдилась, было для нее тяжелым бременем. Она была высокомерна, мстительна, завистлива, алчна и знала, что, несмотря на огромное состояние, вся округа, все местное дворянство смотрят на нее как на дочь бывшего овчара и корчмаря; это заставляло ее страдать. Ее унижал собственный муж – эконом, за которого родители выдали ее еще тогда, когда старик Гжесикевич торговал шерстью и овцами, когда никто еще не предвидел, что он разбогатеет. Несмотря на костюмы, которые она велела надевать мужу, он все же оставался простым, невежественным экономом, едва знающим грамоту.

– Анджей знает, что Орловская была четыре месяца в Варшаве? – спросила она у матери, составив, видимо, наконец какой-то план.

– А как же, раз десять ездил туда летом.

– К ней? – спросила Юзя, притворяясь удивленной: она знала все.

– Уж чего не знаю, того не знаю, не сказывал… э… не говорил, – быстро поправилась она, – так уж сама про себя думаю, что к ней.

– А ты знаешь, мама, что она делала в Варшаве?

– Да что, училась там. Так Ендрусь говорил.

Юзя разразилась долгим пронзительным смехом, и ее разгоряченное лицо покрылось синими пятнами.

– Как ты, мама, легковерна, тебя не трудно убедить во всем. Если бы Ендрусь сказал, что Орловская отправилась на луну, ты бы и тогда поверила.

– А почему бы и нет? Зачем Ендрусю обманывать меня?

– Зачем? Ему стыдно признаться, что панна Янина, шляхтянка, образованная, из благородной семьи, была комедианткой.

– Комедианткой? – спросила старуха, не вполне понимая.

– Ну да. Вот такой, каких ты видела в Мехове, что скакали на конях и кувыркались в одних рубашках, помнишь, мама?

– Матерь божья! Юзя, что ты мелешь? – воскликнула старуха, заламывая руки. Она стояла перед дочерью и с каким-то ужасом, состраданием и печалью смотрела на нее.

– Я говорю правду, спроси Анджея, спроси кого хочешь. На станции лучше знают, это знают все в округе.

– Ну нет, не поверю, нет; да и зачем ей идти к этим самым комедиантам? Отец есть, деньги есть, и сама она девушка порядочная; э, нет, нет, – запротестовала старуха, стараясь воскресить в себе поколебленную на мгновение веру. – Такая пани не пошла бы в циркачки, да и на что ей это? – спрашивала она, не будучи в силах всего этого понять.

– По-разному говорят. Но ведь порядочная девушка, если б ей представился случай выйти замуж за такого человека, как Ендрусь, то и вышла бы, а эта нет, не пожелала… и сразу же удрала из дому. Ты прекрасно знаешь, мама, что делалось с Орловским: он чуть с ума не сошел от стыда.

– Правда, правда… Но на кой пес сдались ей эти комедианты? – Сердце старухи снова наполнилось сомнением и горечью.

– Быть может, она не посмела выйти за Ендруся, и ей пришлось удрать из дому! Рассказывают даже, будто Орловский выгнал ее! – многозначительно прошептала Юзя, не глядя на мать, которую эти слова обожгли огнем.

– Что ты говоришь, Юзя, еще услышит кто-нибудь! – испуганно покосилась она в сторону дверей.

– Я не стану повторять того, что все знают и о чем говорят, но ведь когда она была дома, то часто одна шаталась по лесу, одна ездила в Кельцы. Разве так должна поступать девушка из хорошей семьи? Ни в один порядочный дом ее и на порог не пустят. А что она делала в театре? Почему хотела отравиться? Ведь старик ее полуживую привез в Буковец; она лежала в больнице, об этом в газетах писали.

– Лежала в больнице? Хотела отравиться? В газетах писали? – повторила старуха побледневшими, дрожащими губами, и слезы, как горох, посыпались на ее бумазейную кофту.

– Все об этом знают. Только никто не знает, почему она пыталась отравиться. Но об этом не трудно догадаться, совсем не трудно. – Злая улыбка обнажила ее острые, собачьи зубы.

Старуха возмутилась.

– Нет, нет, – сказала она. – Поезжай к себе, поезжай. Никакой от тебя радости; как сатана – вносишь в дом только злобу да расстройство.

– Я правду говорю, ты еще убедишься в этом, мама, – заявила с уверенностью Юзя, поднялась, надела зеленую с белым пером шляпу, накинула бурнус и хотела на прощание поцеловать матери руку, но та поспешно отстранилась. Юзя презрительно кивнула и вышла.

Старуха продолжала стоять, не в силах заглушить в себе горечь и возмущение; счастье, о котором она давно мечтала, которое ей уже предвиделось, могло разрушиться. Янка, ее Янка, которую она так страстно желала видеть своей невесткой, была такой… Эта пани… Шляхтянка, которую так любит Ендрусь… Нет, нет, это неправда.

Ендрусь знал бы обо всем – он такой умный, ученый… Да, да, это, конечно, неправда, неправда, Юзя наврала. «У, змея подколодная, так и норовит ужалить», – прошептала она с гневом, глядя в окно на экипаж, огибающий клумбу и исчезающий под аркой ворот. Она немного успокоилась, но в глубине души сомнение продолжало бороться с желанием, чтоб это оказалось неправдой; ее простой, мужицкий ум не мог понять – почему такие женщины, как Янка, поступают в театр и делают то, о чем говорила Юзя, но вместе с тем крестьянская подозрительность не давала старухе покоя. Долго еще она терзалась этими мыслями и, не будучи в силах дождаться сына, пошла во двор.

Даже во флигеле слышен был ее бранчливый голос: она кричала на батраков, девок, доярок, заглядывала всюду – к свиньям, лошадям, овцам, курам и гусям, осматривала замки у амбаров и конюшен.

Она направилась в огород, где уже закончили ссыпать картофель, и вдруг услышала, как ее сын отчитывает Бартека; тот стоял перед ним с шапкой в руках и плаксиво оправдывался.

– Ты что натворил, болван эдакий! Я ведь тебе ясно сказал: синее письмо бросить в почтовый ящик в поезде, белое отдать начальнику.

– Так оно и было, два письма: белое и синее. Вы, вельможный пан, велели синее на паровоз, а белое начальнику.

– Почему же ты так не сделал? – спросил Анджей уже спокойнее, заметив приближавшуюся мать.

– Да вот, вышел и до самого леса помнил – белое начальнику, синее на паровоз, а потом дьявол все перепутал, что к чему – забыл. Синее стало там, где белое, а белое, где синее, а кому какое – не знаю. А на станции мне показалось, что синее начальнику, а белое на паровоз. Я, вельможный пан, помнил, хорошо помнил, да над лесом вороны закаркали, а я в них бросил камнем и пошел себе; до самого леса твердил: синее на паровоз, а белое начальнику, а в лесу-то все и перепуталось. Думал, думал – никак не вспомнить. Да вы не серчайте, ведь все знал, до леса твердил – белое, белое, белое – начальнику, начальнику…

– Пошел к черту! Отведи буланого в конюшню! Ответ принес?.

– Отдал хозяйке.

– Шевелись! – крикнул он, передавая Бартеку поводья.

– Вельможный пан, – шептал сквозь слезы Бартек, – ведь до леса думал правильно: белое, белое…

– Убирайся прочь, идиот! Оботри коня, покрой на ночь попоной.

Бартек исчез в темноте. Он тянул за повод лошадь, почесывал затылок и бормотал:

– О господи! Всему виной воронье проклятое – бросил камнем, и все в голове перепуталось. А ведь помнил: белое, белое, а в лесу… Это они, стервы, дурь на меня наслали за тот камень…

Анджей вместе с матерью направился домой. Старуха, искоса глянув на него, тихо сказала:

– Тебе письмо от панны Орловской.

– Да, говорил мне этот идиот Бартек. – Анджей зашагал быстрее: им овладело нетерпение.

– Ендрусь, мне никак не угнаться за тобой – задыхаюсь.

Анджей замедлил шаг, взял заботливо мать под руку и пошел уже спокойнее.

– Приезжала Юзя, – начала старуха, не зная, как рассказать ему о том, что слышала от дочери. Тревожно и робко поглядывая на сына, она не решалась передать разговор: материнская любовь удерживала ее.

– Юзя не собирается в Варшаву? Не говорила?

– Нет, но много рассказывала о панне Янине, – произнесла вдруг старуха дрогнувшим голосом.

– Можешь не повторять: догадываюсь, о чем она говорила – перемывала, наверно, панне Орловской косточки, живого места не оставила. Я хорошо знаю эту ведьму.

Старуха с облегчением вздохнула: раз он все знает и хочет на Янке жениться, значит Юзя говорит неправду. Это так ее обрадовало, что она тут же принялась жаловаться на Юзю:

– Такая жадная – просто стыд. Все ей дай да дай, и надо мной смеется.

– Любит все цапать; на прошлой неделе выпрашивала у меня два бронзовых подсвечника. Я не дал – сама стащила. Ладно, бог с ней. Ты, мама, все-таки не разрешай ей входить в дом, когда меня нет. Склочная баба, ссорится с целым светом, и все ее боятся. Кто бы ни попался ей на язык – прав или неправ – так отделает, что чертям станет тошно, да и дома у нее настоящий ад: бедный Игнатий совсем голову потерял.

Они вошли в особняк. Анджей торопливо разорвал конверт и впился глазами в письмо; румянец радости залил его белое, с правильными чертами лицо. Он поглаживал свою светло-каштановую шевелюру и покусывал усы, пробегая письмо глазами несколько раз.

– А ты, Ендрусь, прочитай вслух, я тоже хочу знать, – попросила старуха, дотронувшись до письма.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю