355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владислав Реймонт » Брожение » Текст книги (страница 6)
Брожение
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 10:50

Текст книги "Брожение"


Автор книги: Владислав Реймонт



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 26 страниц)

Он прочел. Мать совсем успокоилась: все подозрения и сомнения растаяли, как снег под лучами весеннего солнца; сердце переполнилось радостью, и счастье засветилось на ее бледном восковом лице.

– Вижу теперь, ты женишься на ней, да и пора, Ендрусь, пора, – вздохнула старуха.

– Жениться, мама, я готов хоть сейчас, если только она пожелает, – надежда и радость пробудились в нем. – Будет, мама, у тебя невестка, будет.

– А внучата?

– Будут и внучата! – воскликнул он, смеясь, и поцеловал матери руки.

Мать прижала к груди его голову.

– Я старая женщина, внучата мне необходимы, вот только я хочу, чтоб дети были от тебя, Ендрусь; а Юзины не наши, нет, они какие-то заморские и бабушку совсем не понимают.

Анджей принялся строить планы на будущее и столько всего наговорил, что старуха засияла от радости: она слушала и не могла наслушаться. Обыкновенно сын проводил время вне дома, занимался хозяйством, к родителям приходил только на обед, перекидывался несколькими словами и исчезал. А вот теперь, вместо того чтобы уйти к себе или уехать в Витово, где часто он проводил вечера, он болтает с матерью, рассказывая ей о Янке, мечтая о будущем. Он прикасался к груди, куда спрятал письмо Янки, ходил, садился, клал голову на стол и задумывался, погружаясь в мечты.

Мать по обыкновению сидела в своем старом, ободранном кресле и вязала чулок, иногда склонялась, чтобы разыскать спущенную петлю; тогда она вскидывала свои серые глаза на Анджея. Мать радовалась его счастью. Беседу прервал грохот брички.

– Отец приехал.

Батрак отвел пьяного, еле стоявшего на ногах старика в его комнату, которая служила им одновременно столовой; старик, тяжело дыша, упал в глубокое кресло, заскрипел зубами, ударил рукой по ручке кресла и застонал:

– Ох, башка трещит! Чтоб меня собаки загрызли, быть завтра дождю! Фу, как башка трещит! Ну, что с картошкой?

– Копать кончили.

– Был я в лесу: много народу понаехало за дровами. Эх, как сверлит в башке! Мать, а мать, дай-ка водки залить горло бешеному псу, который грызет меня вот здесь, изнутри.

– Ты, отец, и так залил ему горло через край еще там, в лесу, – с горечью возразил Анджей.

– Тихо, сынок, тихо! Видишь, как дело было: заныла нога, послал я Валека за водкой и опрокинул стопочку, смотрю – и другая разболелась, тогда я еще выпил малость. Ендрусь, а ведь лес-то я продал, – самодовольно сказал он, растирая колено.

– Я же просил тебя не продавать, снова кого-нибудь надул!

– Тише, сынок! Заплатили как за первосортный! Хо! Немец хотел меня обвести вокруг пальца, да сам остался с носом, чертов шваб! Мать, а мать, дай водки, а то башка трещит. – Он заскрипел зубами, голова его запрокинулась, лицо вдруг посинело, покрылось потом. Он сморщился от боли.

– Мать, дай водки! – стонал он.

– Как бы не так – хочешь ноги протянуть? Что доктор наказывал? Нельзя тебе! Хватит! Ни капли больше не дам.

– Говорю тебе, мать, дай водки, не то… – Он так хватил кулаком по столу, что подскочили тарелки и стаканы. Потом застонал и весь скорчился.

– Не давай, мама! – воскликнул Анджей, видя, что мать, вытирая слезы, ищет ключи от кладовой. – Если отец сам не заботится о своем здоровье, то должны это делать мы.

– Ох, мой панич, и какой же ты у меня умник-разумник! Если вы такие – завтра же переберусь к Юзе: она-то уж даст мне водки столько, сколько захочу, она всегда будет помнить, кто я такой, – бормотал старик все тише.

– Я пан, вельможный пан Петр, помещик! Вот я вас, сукины дети! Слушать меня, или выгоню ко всем чертям! Клянусь богом… Мать, дай водки… Ендрик… Эй, Ендрик, поди прочь, говорю, ну поди прочь, а то… – Он заскрежетал зубами, бормоча что-то бессвязное, и наконец заснул.

Анджей уложил его в постель. Служанка хотела снять с него забрызганные грязью сапоги, но он так брыкался и кричал сквозь сон, что пришлось оставить его в покое. Уже несколько лет подряд он спал не раздеваясь, ибо каждый вечер напивался до бесчувствия. Днем он не брал водки в рот, зато вечером пил до изнеможения.

Несмотря на расторопность и ум, старик был хамом в полном смысле слова, и ничто не могло его изменить. Бывало, раньше, когда ему приходилось вести дела, он умел скрыть свою грубость, но за последние годы, когда все хозяйство вел Анджей, он перестал стесняться. Пил в корчме с мужиками и тут же смеялся над ними – это доставляло ему огромное удовольствие, – издевался над всем, кичась своим богатством, которое росло с каждым годом: он не тратил и половины дохода.

Анджей отправился в свою комнату. Кругом воцарилась тишина; в доме все умолкло и погрузилось в сон; только где-то в деревне лаяли собаки да глухо шумела мельница. Ночь казалась Анджею бесконечно долгой. Он почти до самого утра ходил взад и вперед по комнате, размышляя о своем будущем, о скором свидании с Янкой. Он решил в ближайшее время снова сделать ей предложение.

VII

Юзя вернулась домой в прекрасном расположении духа. Она жила в Лугах, в четырех верстах от Кросновы, в имении, принадлежавшем ее отцу; старик даром детям ничего не давал: имение, например, размером около пятидесяти влук, за небольшую плату он сдавал Юзе в аренду, а Анджею за ведение хозяйства платил жалованье.

Усадьба в Лугах была большая, обставлена пышно. Прислуга, хотя и немногочисленная, так вышколена, так хорошо исполняла свои обязанности, как редко можно встретить в иных поместьях. Юзя держала всех в ежовых рукавицах. Муж, безвольный и покорный, слепо повиновался ей и молча исполнял все ее приказы; он был только экономом у своей жены, так хорошо знавшей хозяйство, что даже соседи не раз приезжали к ней за советом и помощью.

Доехав до своей скупо освещенной усадьбы, Юзя передала вожжи кучеру и, миновав увитый диким виноградом портик, очутилась в просторной передней. Лакей в бежевой с черным ливрее при ее появлении сорвался с места.

– Барин дома? – спросила она, снимая шляпу и бурнус.

– Вельможный пан еще во дворе, – ответил лакей, вытянувшись в струнку.

Она вошла в комнату с окнами в сад. За круглым, освещенным висячей лампой столом сидела худенькая, с продолговатым лицом и проницательными черными глазами женщина лет сорока с небольшим и читала.

– Фифи, вели подавать ужин, я голодна. Мамуся угостила таким омерзительным кофе, что мне дурно, – заявила Юзя, садясь в качалку. – Что, опять читаешь какую-нибудь чушь?

Фифи, старая ее учительница и наперсница, козел отпущения, на которой Юзя не раз срывала свою злость, поспешно сложила вырезанные только что из журналов фельетоны и поднялась.

– Иди, да смотри не споткнись! – язвительно сказала Юзя; у Фифи был недостаток: при ходьбе она заметно припадала на одну ногу.

Юзя позвонила. Вошел лакей и стал в выжидательной позе.

– Ступай во двор, найди барина, скажи, что я его зову.

Лакей бесшумно скрылся, а она вновь принялась раскачиваться в качалке, обдумывая, как ей расстроить женитьбу Анджея.

Примерно через полчаса вернулся лакей и с поклоном произнес:

– Вельможный пан спрашивает, можно ли войти к вельможной пани в рабочей одежде?

– Нет! – Она сердито сдвинула брови и добавила с презрением: – Какой хам! – Она всегда заставляла мужа мыться и переодеваться, когда он вечером возвращался с поля.

– А как ужин? – спросила она у вернувшейся Фифи.

– Сейчас будет. Я кончила «Старый замок», чудная вещь, – заговорила Фифи с сильным французским акцентом. – После ужина будем заниматься? – поспешила она изменить тему разговора, испуганная тем, что хозяйка нахмурилась.

– Да! – И Юзя продолжала качаться, не взглянув на француженку. Фифи достала книги, затем стала делать в тетрадях пометки красным карандашом.

Юзя втайне училась французскому языку. Она была так прилежна и делала такие успехи, что Фифи просто поражалась. Никто, даже муж, не знал, что Юзя учится говорить по-французски. А ей очень хотелось овладеть языком: однажды на балу какая-то дама громко спросила у нее что-то по-французски и, не получив ответа, удивилась вслух, как это полька может не знать французского. Юзю чуть удар не хватил от злости, и она решила учиться. Давалось ей это с трудом, но она все превозмогла упорством, с которым принялась за учение. Ее мучило ненасытное честолюбие. Она ненавидела всех женщин, в чьем обществе бывала, – смеялась над ними, язвила острым жалом сарказма и вместе с тем страстно хотела превзойти их пышностью и богатством. Дома она довольствовалась простой пищей, ненамного лучше мужицкой, по нескольку раз переделывала одни и те же платья, на стол велела подавать кофе из жженого гороха или жита – и все только для того, чтобы сэкономить деньги на учение детей за границей, на предметы роскоши, на лакеев, которые целыми днями просиживали в передней, на лучшие в окрестности экипажи и лошадей, на блестящие приемы, которые она устраивала два раза в год и на которые приглашала близких и дальних соседей. Тогда все выглядело по-княжески.

Юзя поднялась и вышла вместе с Фифи.

В столовой уже сидел муж Юзи – высокий, чуть сгорбленный мужчина с добродушным лицом. Он разговаривал с молодым практикантом, заядлым охотником, сыном помещика из-под Кракова, который в Лугах учился ведению хозяйства.

– Пан Зигмунт, я вам привезла поклон.

– Можно узнать, кто вспомнил обо мне? – спросил Зигмунт, поворачивая к ней свое красивое, с тонкими чертами лицо, бронзовое от загара.

– Угадайте.

– Трудно, очень трудно. Это была женщина?

– О да, и прелестнейшая! – Она посмотрела в лорнет; ее желтый глаз нервно задергался при воспоминании об этой прелестной особе.

– Я знаю в Польше одну действительно прелестную женщину – мою кузину Ядю Витовскую; но она меня не терпит и называет дикарем. Надеюсь, что не она?

– Она. Я встретила ее, возвращаясь домой.

– Право, никогда бы не подумал, что она вспомнит обо мне.

– Просто к слову пришлось, так что вам нечего особенно радоваться. Надо было что-то сказать, а поскольку общего у нас мало, то…

– Благодарю, благодарю, вы отрезвили меня; впрочем, уверяю вас, я еще не влюблен в нее без памяти, о нет! – Зигмунт засмеялся несколько принужденно, слова его были неискренни.

– Фифи! – резко бросила Юзя, указав на тарелку Зигмунта.

Фифи, покачиваясь и прихрамывая, подала ему ужин. Для Зигмунта были приготовлены бифштекс, коньяк и пиво, остальные ограничились чаем, ветчиной и оставшимся от обеда жарким.

– Как свекла?

– Закончили. Завтра начнем возить на сахарный завод, – ответил покорно муж.

– Сократи поденную плату копальщикам на десять грошей.

Зигмунт метнул на нее негодующий взгляд, муж, не ответив, опустил глаза, Фифи хихикнула. Воцарилось молчание.

– Ведь мы обещали платить больше, я сам им обещал… – довольно резко сказал Зигмунт.

– Заплатим меньше; когда мы начинали копать свеклу, шли дожди и было холодно. С людьми тоже было трудно, а теперь, когда установилась хорошая погода, нет ни малейшего смысла платить так много.

– Мы обещали, – робко возразил муж.

– Ну и что же? – Юзя нетерпеливо заерзала на стуле.

– Будут недовольны, начнут жаловаться, разнесется по всей округе, что мы обижаем бедных людей.

Юзя что-то заносила в записную книжку и подсчитывала.

– Все это пустяки, и так в этой милой округе никто нас не щадит, – вызывающе ответила она, пряча записную книжку. Попрощавшись кивком головы с Зигмунтом, она сразу после ужина увела Игнатия в контору; там они сидели часа два, подытоживая расходы. Потом Юзя вернулась в угловую комнату, где Фифи, поджидая ее, дремала в качалке.

– Фифи, я разрешаю тебе садиться на оттоманку, но в моем кресле прошу не спать, не выношу этого, – сказала Юзя строго.

Француженка принялась оправдываться.

– Гусыня ты глупая. Если делаешь что-нибудь дурное, так имей смелость выслушать замечание, а то изворачиваешься, как дитя малое. Начнем.

Урок тянулся долго. Юзя с удивительным терпением переводила на польский какую-то повесть, она терпеливо сносила все придирки Фифи, вымещавшей таким образом на ней свои обиды. Юзя не раз с досады запускала в нее то книгой, то тетрадью, но тут же успокаивалась, просила прощения, однако не упускала случая отплатить ей с процентами. Несмотря на это, они жили по-приятельски, дополняли одна другую и были даже друг другу необходимы.

На следующий день Юзя велела заложить экипаж и поехала к Осецкой: у нее созрел план насчет Янки. Осецкая была старой, доброй приятельницей Юзи и умела быстро реализовать замыслы своей подруги. Она жила в двух верстах от Буковца, в небольшом, затерянном среди леса имении, которое было куплено у Гжесикевича. Осецкая хозяйничала скверно и жила не доходом с земли, а процентами с капитала. В «Укромном уголке», как называли ее усадьбу, она построила элегантную двухэтажную виллу с тремя верандами. Из окон главного фасада открывался вид на принадлежавшие ей поля, простиравшиеся далеко за полотном дороги, куда от дома вела аллея, обсаженная с каждой стороны двойным рядом берез и елей. Лес с трех сторон окружал зеленой рамой этот клочок неплодородной земли.

Юзя застала Осецкую в гостиной в слезах – после очередного прилива горьких воспоминаний о дорогом покойном супруге. Тут же находился и Сверкоский, навещавший этот дом ежедневно. Он сидел, как всегда, скрючившись и равнодушно поглядывал то на плачущую Осецкую, то на Зосю, вышивавшую по фиолетовой канве аленькие цветочки. Амис лежал рядом и тихо поскуливал, словно вторил Осецкой. Та, впрочем, увидев Юзю, тотчас перестала плакать и бросилась ей навстречу.

– Простите, я, кажется, пришла не вовремя, – произнесла Юзя, окидывая взглядом Сверкоского и Зосю.

– О нет, даю слово, я очень благодарна, что навестили меня. – Пожав руку Юзе, Осецкая впилась в ее каменное лицо своими черными беспокойными глазами.

– Позвольте представить – пан Сверкоский, благороднейший человек из тех, кто не забывает одиноких друзей.

Сверкоский все с тем же равнодушным видом поклонился.

– У меня есть к вам маленькое дельце, соседское, не уделите ли вы мне несколько минут?

– Ах, моя дорогая, я буду рада. Ну, раз я говорю – буду рада, значит, буду рада, и сомнений никаких быть не может!

На губах Юзи играла ехидная улыбка; они отправились на другую половину дома.

Сверкоский подсел поближе к Зосе, собачонка бегала вокруг, норовя выхватить у нее из рук канву. Зося погладила ее и, не поднимая глаз, спросила:

– Собачку зовут Амис, правда?

– Да.

– Она всегда ходит с вами?

– Да.

– Добрый песик, хороший песик, умный песик, – принялась твердить Зося, лаская Амиса.

Амис запрыгал от радости и залаял. У Сверкоского разгорелись глаза, он сунул руку за пазуху и негромко позвал:

– Амис!

Собака выскочила на середину комнаты, стала на задние лапы и двинулась к нему. Сверкоский достал из кармана кусок сахару, положил собаке на нос, махнул ремнем около самой собачьей морды и крикнул:

– Амис, марш! Тра-та-та-та-та, тра-та-та-та! – командовал он, отбивая такт ногой. Собака маршировала по комнате на задних лапах с сахаром на носу, высунув розовый язык, а Сверкоский, помахивая ремнем, подражал барабанному бою.

Зося прервала работу и с изумлением смотрела на эту сцену.

– Тра-та-та-та-та, огонь! – крикнул Сверкоский и стегнул собаку ремнем по спине. Амис перекувырнулся, подхватил в воздухе сахар и юркнул под кресло, на котором сидела Зося.

– Здорово! Это вы его научили?

– Да.

– Много он знает всяких штучек?

– Сейчас покажу. Амис! – Пес подошел неохотно, облизнулся и покорно уставился на Сверкоского. – Амис, сынок, не осрами своего хозяина, – прошептал тот на ухо собаке и погладил ее. – Амис! Кошка, кошка, кошка!..

Пес навострил уши, вытянул морду и принялся носиться по комнате, делая вид, что ищет кошку: он скакал через стулья и столы, заливисто лаял, кружился на одном месте. Зося, развеселившись, хохотала, а Сверкоский вдруг вынул револьвер и выстрелил в открытую форточку. Амис тотчас упал, вытянулся посредине комнаты и замер.

Зося, испуганная выстрелом, вскочила и подбежала к Амису: она была уверена, что он мертв.

– Нет больше собаки, – жалобным голосом проговорил Сверкоский, наклоняясь над Амисом, – погибла, убита! – Он наступил собаке на хвост. Амис только перевернулся на спину и продолжал притворяться мертвым; тогда Сверкоский принялся ходить вокруг и подражать то лаю собаки, то хрюканью свиньи, то ржанью лошади, то блеянию овцы; получалось это у него так похоже, что Амис не выдержал, задвигал ушами и заворчал; потом Сверкоский закаркал, как ворона, и стал щипать Амиса пальцами за шерсть, как ворона клювом, наконец подошел к собаке на четвереньках и завыл глухо, по-волчьи. Глаза его по-звериному загорелись, треугольное лицо потемнело, он выл так, что на дворе собаки принялись ему вторить, куры закудахтали, а гуси с криком перелетели через забор. Зося побледнела от страха.

Амис не выдержал, вскочил и бросился наутек; он весь трясся, отчаянно царапал дверь, взвизгивал, а Сверкоский все смотрел на него огненными волчьими глазами, махал ремнем и выл все громче и громче; пес бросился к окну, прыгнул через форточку на веранду, оттуда во двор.

Сверкоский выпрямился, трясущейся рукой протер глаза, тупо взглянул на Зосю, полуживую от страха, и, шатаясь, вышел, не сказав ни слова. Он и сам не знал, что с ним происходит.

Зося выглянула в окно и увидела, как Сверкоский бьет свою собаку, потом он, сгорбившись, качаясь на длинных ногах, побрел по аллее; Амис, понурив голову, плелся за ним.

Завывание Сверкоского, его страшное лицо произвели на Зосю сильное впечатление. Не успела она успокоиться, как в комнату вошли Осецкая и Юзя.

– Сверкоский ушел?

– Только что; вы не слышали, тетя, выстрела и воя?

– Слышала, слышала, – ответила та как бы между прочим.

– Не смею больше отнимать время, – сказала Юзя, поцеловала Зосю и вышла.

На веранде Осецкая шепнула Юзе:

– Самое большее через две недели узнаете обо всем, я немедленно об этом напишу знакомым.

– Орловская дружит с кем-нибудь?

– С Залеской – вы ее знаете, музицирующая идиотка! – Осецкая сама рассмеялась своему определению. – О, я все отлично поняла!.. Франуся! Не ходи с ребенком во двор! – крикнула она толстой женщине, видимо, кормилице, которая с ребенком на руках выглянула из-за двери. – Ребенок сестры заболел коклюшем, прислали мне его для поправки из Варшавы в деревню, – пояснила Осецкая.

Женщины обменялись рукопожатием. Юзя уехала в прекрасном расположении духа. Она все погоняла и погоняла лошадей, хоть те и без того неслись как бешеные по узкой лесной дороге; бричка, как мячик, подскакивала на толстых корнях, и ее так бросало из стороны в сторону, что кучер хватался за козлы, чтобы не свалиться. Юзя любила так ездить, когда была в хорошем настроении, а если сердилась, то обыкновенно ходила пешком. Дорога шла вдоль железнодорожного полотна, сквозь узкую полоску леса желтела свежая насыпь. Перед станцией, на повороте дороги, ведущей к Кроснову, Юзя заметила буланого коня Анджея; злая улыбка скользнула по ее губам, желтый глаз задергался. Она стегнула лошадей – ей не хотелось, чтоб брат увидел ее, – и исчезла в лесу за поворотом дороги.

VIII

После вчерашнего письма Анджей отправился к Янке с первым визитом. Ему предстояло явиться к ней вечером, но он не вытерпел – день тянулся слишком долго, да и мать советовала не откладывать. Несмотря на радость, которую обещала ему эта встреча, опасения его не покидали. Он так много выстрадал, что боялся и верить в осуществление своей мечты: в глубине сердца шевелилась тревога, растущая по мере того, как он думал о письме, – вдруг произойдет что-нибудь такое, что снова разлучит их. От волнения он покусывал усы, застегивал перчатки, которые у него все время расстегивались. Чем меньше оставалось до Буковца, тем медленнее велел он кучеру ехать. Он был так погружен в свои мысли, что не заметил Юзю, пересекшую ему дорогу. Пришел в себя он только тогда, когда лошади понесли и круто свернули с дороги в лес: возле станции их испугал Залеский со своим велосипедом. Кучер натянул вожжи, но не сумел их остановить: лопнули постромки, и лошади, промчавшись мимо подъезда, перескочили низенькую, из железных труб, ограду и влетели в садик начальника станции. Кучер свалился с козел, у Анджея хватило присутствия духа выскочить; бричка разбилась вдребезги, а лошади врезались в густо растущие ели и остановились.

На станции поднялась суматоха. Прибежал Орловский; Залеский, бледный, растерянный, так и застыл, не выпуская из рук велосипеда. Лошадей увели, а кучер, который, к счастью, при падении не пострадал, поехал домой за другой бричкой. Анджей только поранил руку о камень; он туго обмотал ее платком, чтобы остановить кровь, и поздоровался с Орловским.

– Ничего, простая случайность, но вы, пан Залеский, могли бы ездить и в другом месте, а не там, где стоянка для лошадей: они, видимо, испугались велосипеда и понесли.

Залеский с подчеркнутой учтивостью стал перед Анджеем извиняться.

– Не имеет значения; что случилось, того не вернешь, – пробормотал Гжесикевич.

– Вы, пан Анджей, если вам угодно, можете простить Залескому и рану, и бричку, и испуг, но я не могу: это противоречит инструкции. Я должен написать рапорт– так велит мне совесть.

– Пишите хоть десять дурацких ваших рапортов! – проворчал Залеский, снова сел на велосипед и с удвоенным азартом принялся кружить у подъезда.

– Напишу, клянусь богом, напишу! – кричал Орловский. – Вы подвергаете людей опасности, кроме того, вам надлежит быть не здесь, а на службе. Пан Бабинский, пан Станислав! – позвал он Стася, входя в канцелярию. – Напишем рапорт.

Стась сунул под бумаги недописанное письмо матери и поплелся за Орловским. А тот вдруг вспомнил, что оставил Гжесикевича у подъезда, и выбежал из комнаты.

Стась в спешке стал дописывать письмо:

«Письмо и корзину получил, благодарю от всего сердца за присланную колбасу, только, как мне показалось, она пересолена: все время хочется пить. Лошади Гжесикевича, того самого, который ездит к панне Орловской, испугались велосипеда Залеского, свернули с дороги и понесли; бричка разбилась, но с Гжесикевичем ничего не случилось. Старый идиот собирается писать рапорт на Залеского и наверняка напишет – уж очень рассвирепел. Если напишет, то Залескому несдобровать, могут быть большие неприятности и даже перевод в другое место. Узнай, мамуся, об этом в дирекции. Дяде к этому времени будет все известно. Посылаю бутылочку для камфарного спирта. Вчера израсходовал последний, после этого чувствовал себя хорошо: спал прекрасно, к утру язык стал нормальный. Может быть, мамуся, ты спросишь у Фельца, отчего у меня сегодня ноют суставы – едва могу двигаться. Колбасы больше не присылай, пришли лучше ветчину или окорок. Папирос хватит до воскресенья. Целую тебя, мамуся, крепко, крепко.

Стась».

Едва успел он отложить письмо в корзинку, которую всякий раз отсылал с проводником к матери, как в канцелярию вернулся Орловский – к станции подходил пассажирский поезд.

Гжесикевич с волнением отправился наверх. Рука сильно болела, и это раздражало его. Но, очутившись в той самой гостиной, где несколько месяцев назад получил отказ, Анджей забыл о боли, уселся за стол и с трепетом стал ждать Янку.

Янка, несмотря на то, что давно ждала этого визита, чувствовала себя смущенной. Она долго смотрелась в зеркало, приглаживала волосы, старательно оправляла платье – только бы оттянуть время.

Когда Янка наконец вышла в гостиную, Гжесикевич вскочил и пошел ей навстречу. Его поразил ее болезненный вид – бледное лицо, глубокие складки в углах рта, темные круги под глазами.

Они молча пожали друг другу руки.

Янка широким, немного театральным жестом указала ему на стул.

– Еще раз благодарю вас за внимание. Ваш букет доставил мне большую радость, большую, – повторила она, поняв, что эти слова доставляют ему неизъяснимое наслаждение.

– Если вы позволите присылать вам цветы почаще, я буду счастлив, – проговорил Анджей глухим голосом.

Желая, как обычно, покрутить свои усы, он поднес руку к лицу и невольно застонал от боли.

– Что с вами? – Янка только сейчас заметила перевязанную руку и кровавые пятна на платке.

– Да так, пустяки: когда выскакивал из брички, ударился о камень.

– Кухарка говорила… Но она сказала, что разбилась только бричка и никто не пострадал.

– Небольшая рана, промою спиртом, и все пройдет,

Янка тотчас ушла за спиртом; несмотря на все протесты Анджея, развязала платок и послала Янову за тазом. Он обмыл себе руку и залил спиртом пораненную ладонь; затем Янка обвязала руку куском чистого полотна. Спирт так жег рану, что Анджей побледнел; пот выступил у него на лбу; он сжал зубы и, превозмогая боль, произнес:

– Не балуйте меня, не приучайте, а то я готов раздробить себе обе руки, чтоб вы только за мной ухаживали.

Янка посмотрела на него ясным, добрым взглядом. Он поцеловал ей руку.

– Я знал, вы очень добры.

По ее лицу пробежала тень, она опустила глаза, не в силах выдержать его взгляда.

– Что у вас слышно? Как родители, сестра? Здоровы?

– Мама велела вам кланяться и спросить, когда вы ее навестите; она очень соскучилась, как и мы все, – добавил он тихо.

– Как-нибудь выберемся с отцом.

– Знаете, я сам себе не верю, смотрю на вас, слушаю, говорю, но не смею подумать, что я и в самом деле опять в той же гостиной.

В его голосе прозвучала грусть.

– Тем не менее это правда; кажется, все возвращается к исходной точке, – сказала она.

– Откровенно говоря, мы с вашим отцом совсем потеряли надежду видеть вас здесь: даже сейчас я спрашиваю себя, не сон ли это. Прошло столько тягостных месяцев ожидания. Этого времени я не забуду никогда. Мы просиживали в гостиной с вашим отцом целые вечера, не сказав друг другу ни слова, душой и мыслями устремляясь к вам. – Он показал на Янкину фотографию на столе.

Анджей поднялся, в глазах его отражалась боль воспоминаний. Он пересел на другой стул. Янка молча разглядывала его. Теперь она открыла в нем что-то привлекательное. В нем не было ничего от столичных повес, похожих на пуделей, вечно скачущих как на пружинках около женщин. В его голосе звучали искренность и глубокое чувство, от него веяло силой и благородством. Это ей импонировало. Янка всматривалась в него, как в актера, вдохновенно играющего роль, следила то за его мимикой, взглядом, движениями, то устремляла взор на блеск бриллиантового перстня, который он носил на пальце, то переводила взгляд на булавку галстука, стараясь заглушить в себе чувство сожаления и вины, пробуждавшейся в ней.

– Вы ездили летом за границу? – прервала она затянувшееся молчание.

– Нет, но… – Анджей кашлянул, чтобы скрыть смущение. Он чуть не проговорился, что каждую неделю ездил в Варшаву, чтобы хоть издали взглянуть на нее.

– Завидую свободе мужчин – вы можете делать все, что угодно, вам не надо ни перед кем отчитываться.

– Да, но мы, мужчины, часто злоупотребляем своей свободой.

– Разве это бывает плохо?

– Конечно, всякое излишество, всякое заблуждение, всякий необдуманный поступок всего сильнее отражается впоследствии на нас самих.

Слова Анджея задели Янку за живое. Ей показалось, он сделал это умышленно; глаза Янки загорелись, она уже готова была поддаться порыву гнева, но сдержалась, застыв в тревожном молчании.

Анджею хотелось сказать ей так много: столько чувств роилось в сердце, столько мыслей теснилось в голове, но он не осмеливался сказать ничего, только сидел, скованный собственной застенчивостью и холодностью ее взгляда.

– Ваши буланые живы? – заговорила она снова, чтобы только сказать что-нибудь.

– Живы, это они так разбушевались сегодня.

И опять гнетущее молчание.

«О чем говорить?» – подумала Янка в отчаянии, встала, поправила абажур на лампе, сложила разбросанные альбомы. Принялась ходить взад и вперед по комнате, чтобы заглушить тягостную неловкость. Ее недавнее прошлое мешало им сблизиться. Они не могли свободно беседовать, даже смотреть в глаза друг другу: рядом с Янкой, которую он знал, встала другая, та, из театра. Это она скользила по полутемной сцене, в костюме комедиантки, размалеванная, бросая вызывающие взгляды на первые ряды кресел, Янка-актриса, которую он ненавидел за те страдания, что она ему причинила. Янка, как ей казалось, чувствовала, видела почти все, что происходит в его душе, читала его мысли, и это угнетало ее и раздражало; Янке хотелось, чтобы он забыл ее прошлое, не думал о нем.

– Вы останетесь пить чай… правда? – спросила Янка, когда он встал, собираясь уйти. – Отец придет сейчас со службы. Я на минуту оставлю вас одного.

Она вышла приготовить чай. Анджей вздохнул свободнее, на душе стало легче. Она предстала перед ним во всем своем одиночестве, новая, не такая, как прежде, еще более близкая, родная. «Я люблю ее», – думал он, сознавая, что и любит как-то иначе, глубже, лучше; он увидел теперь не просто женщину, красота которой привлекала его, но и ее душу, возвышенную, благородную. «Люблю», – шептал он страстно, и его несгибаемая, непреклонная мужицкая душа наполнялась блаженством и трепетом рабского преклонения.

Пришел Орловский, сели пить чай. Создалась непринужденная обстановка. Янка была в хорошем расположении духа. Анджей говорил много и горячо, может быть грубовато, но в каждом его слове, взгляде выражалась любовь. Янка понимала это и была ему благодарна. Лишь на мгновение на сердце набегала мрачная тень, все мутилось в душе, но так неуловимо, как на воде, под самой поверхностью которой проплывает рыба. Это вскоре проходило, и Янка опять становилась оживленной, остроумной, ее бледное лицо покрывалось легким румянцем. Орловский был доволен, но какая-то тайная мысль беспокоила его, заставляла задуматься. Он быстро поворачивался и бросал вокруг испуганные взгляды, потом вдруг снова принимал горячее участие в разговоре, словно желая что-то заглушить в себе.

– Право, мне так хорошо здесь! Это счастье я бы с удовольствием пил ежедневно, – сказал Анджей и встал, понимая, что пора уезжать.

– Ну что ж, пейте, пока есть жажда, – весело ответила Янка.

Она заметила, как он вздрогнул после ее слов. Прощаясь, Анджей горячим поцелуем прильнул к ее руке и посмотрел в глаза одним из тех взглядов, которыми глубже всего выражается любовь.

Янка глядела ему вслед из окна кухни, и он чувствовал это: садясь в бричку, он повернулся и, сняв шляпу, раскланялся.

Когда Янка осталась наедине с отцом, Орловский достал какую-то бумагу и дал ей прочесть. Это была резолюция дирекции по поводу рапорта, написанного им на самого себя.

Начальник отдела серьезным тоном, но не без иронии писал ему:

«Предписывается начальнику станции Буковец: известить экспедитора станции Орловского, на которого поступила от пассажиров жалоба и рапорт его начальника, пана Орловского, что дирекция решила оштрафовать его на три рубля, дабы впредь подобные нарушения не повторялись. Ответственность за добросовестное и аккуратное исполнение служебных обязанностей экспедитором станции Орловским возложить на начальника станции пана Орловского».

Прочитав, Янка нахмурилась: в памяти всплыли слова доктора. Она вспомнила все чудачества отца и вернула ему бумагу, не зная, что сказать.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю