355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владислав Реймонт » Брожение » Текст книги (страница 9)
Брожение
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 10:50

Текст книги "Брожение"


Автор книги: Владислав Реймонт



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 26 страниц)

XI

Утром, часов около одиннадцати, закончив дела с поставкой камня, Сверкоский пришел на станцию. Стась был уже на службе, из угла в угол по комнате слонялся с кислой миной Залеский. Он поминутно выглядывал в окно и решительно не знал, куда деть себя от скуки; наконец не выдержал, вышел на платформу и начал тренировку на велосипеде. Сверкоский, согнувшись вдвое, сидел неподвижно на диване, только взгляд его беспокойно бегал по полу, а Стась, в перерывах между телеграммами, писал письмо:

«Дорогая мамуся! Корзинку получил, благодарю от всего сердца. Телятина превосходная. Из остатков велел жене сторожа приготовить рагу с белой подливкой и кашей. Вчера со Сверкоским нанес визит пани Осецкой. Панна Зося была очаровательна и так мило приняла меня, что я с сожалением уходил домой; но надо было возвращаться: Сверкоский хотел пораньше лечь спать, чтобы утром отправить строительный камень.

Мы играли в шашки и пили чай. К чаю подали пирожные и сыр, но я боялся есть: сыр на ночь для пищеварения тяжел. Была там племянница Осецкой, Толя, очень больная. Если бы ты, мамуся, знала, какая эта Зося красивая и добрая! Буду ходить туда почаще, а то мне надоело уже смотреть, как Залеская закатывает глаза. Орловские принимают только Гжесикевича – знаешь, того богача-хама, я писал тебе о нем; он женится на панне Орловской. Может, мамуся, купишь мне новые подтяжки, только шелковые, мягкие; мои так впились вчера в плечи, что оставили красные полосы, пришлось растирать спиртом. Весь вечер я провел очень приятно, но под самый конец поцеловал руку панне Зосе, и она рассердилась, да еще оторвалась у подтяжек пуговица, поэтому я чувствовал себя немного неловко. В воскресенье увижу панну Зосю снова, тогда напишу тебе, мамочка, гораздо подробнее. Целую ручки».

Он поспешно запечатал письмо. Прошел Орловский, сердитый, мрачный. Он хлопнул дверью и молча принялся расхаживать большими шагами по кабинету.

– Может, у вас, пан начальник, много работы, могу помочь! – предложил Сверкоский, войдя к Орловскому. Тот остановился, грозно сверкнул глазами и резко ответил:

– Не нужны мне помощники! Нас двое, и, честное слово, мы управимся сами. За что же нам тогда платит дирекция?

Сверкоский пожал плечами и вышел.

Орловский запер за ним двери, написал рапорты, привел в порядок кассу, проверил счета и, окончив свою ежедневную работу, приготовил к отправке деньги и бумаги, принялся распечатывать и читать письма. Просмотрев все, что было адресовано на его имя, он написал в углу красным карандашом: «К сведению пану экспедитору».

– Рох, отнеси это в экспедицию. – Рох взял бумаги и преспокойно переложил на другой стол. – А это письмо отнеси барышне.

Орловский снял фуражку с красным верхом, надел экспедиторскую, с красным кантом, потер руки и, сгорбившись, пересел за другой стол. Он внимательно перечитал то, что написал минуту назад.

– Слушаю, пан начальник, будет исполнено! – сказал он, вскакивая со стула, и склонил почтительно голову, словно выслушивал приказание начальника.

– Вот, внесу только в ведомость и открою кассу: скоро подойдет пассажирский.

После этого он открыл оконце и подготовил компостер. По комнате он ходил на цыпочках, стараясь не производить ни малейшего шума. Несколько раз со странной покорностью он поглядывал на свой письменный стол; в этот момент ему приходило в голову, что на него несправедливо наложили трехрублевый штраф, и тогда он тихо вздыхал. Как только подошел поезд, Орловский запер кассу, сменил фуражку, натянул перчатки и, выпрямившись, словно главнокомандующий на смотру, принялся расхаживать по платформе.

Янка, получив письмо, удивилась: она не представляла себе, кто мог писать ей. Разорвала конверт и взглянула на подпись: Глоговский. А! Глоговский! Она обрадовалась. Письмо было короткое:

«Панна Янина! Припоминаете ли вы мою особу?»

Янка улыбнулась: в памяти всплыло его лицо с неправильными чертами, серые глаза и растрепанная шевелюра.

«Несколько дней тому назад я удрал с последнего места службы и случайно, а может, потому, что сам того хотел, устроился работать у одной с весьма дурной славой литераторши. Знаменитость эта живет в трех милях от Буковца. Моя обязанность – набивать мудростью головы ее живых творений. В воскресенье приеду в Буковец, не думая о том, примете вы меня хорошо, или с собаками, но я должен увидеть вас. Помните, что нас связывает клятва дружбы. Интересуют меня ваша местность и вы. Кончаю писать, но обещаю многое рассказать лично. Целую ваши ручки. Приеду в семь часов вечера; так мне поведало железнодорожное расписание.

Ваш Глоговский».

Янка несколько раз подряд перечитала это коротенькое письмо. Оно влило в нее какую-то особенную силу, пронзившую ее до дрожи.

– Глоговский, – повторила Янка громко, чтобы убедиться, что это правда, что она не спит, не грезит наяву в своей покорности судьбе. – Глоговский! – В ней вдруг проснулась прежняя Янка – гордая, непримиримая, презирающая серость провинциального быта, ищущая новых взлетов.

Воспоминания о театре овладели ею: они вышли из темных закоулков сознания, где, притаившись, ждали подходящей минуты, окружив ее пестрым, искрящимся роем; в голове был такой сумбур, что Янке понадобилось постоять у открытой форточки, чтобы немного прийти в себя. Она смотрела некоторое время на прогуливающегося по платформе отца, на поезд; потом торопливо отошла от окна. Какое ей до всего этого дело! Она задыхалась в одиночестве. Одевшись и ничего не сказав Яновой, Янка отправилась в лес.

– Глоговский! – твердила она; этот звук заключал теперь в себе целый мир. Она смотрела на лес, а мысли ее были там, в том недавнем прошлом, которое отошло в область воспоминаний. Она видела сцену, прежних товарищей, спектакли, публику, переживала вновь происшествия, нанизанные на цепь времени. – Я спала! Я спала! – повторяла она, удивленно глядя на лес. – Что я делаю здесь? Зачем я здесь? – Три недели в Буковце – это сон; да, теперь она проснулась, ее разбудило дружеское письмо. Мысли ее неслись в широкий мир, как листья буков, которые, подобно сгусткам крови, падали на тропинки, цепляясь за иглы боярышника, колыхались на обнаженных ветвях ольх; как облака, сбитые в нестройную громаду, как летящая в беспорядке стая серых гусей, мчались они вдаль, подгоняемые вихрем.

Гордым взглядом властительницы окинула она лес, который таинственно шумел кругом и величественно потрясал кронами, словно мерился силами с вихрем, свистевшим в ветвях, бившим в верхушки деревьев, врывающимся в чащу. Только теперь она не замечала леса, не сливалась с ним душой, не жила его жизнью, не блуждала без цели среди огромных деревьев, окружавших ее грозной, угрюмой громадой; она пришла к нему, потому что искала уединения, душевной разрядки. В ее глазах горел огонь, в мозгу бушевала буря, ей хотелось насладиться этим состоянием и избавиться от внезапного прилива энергии. У нее не было еще никакого плана, не сформировалось никакого представления о будущем, ей хватало одной мечты, ощущения, что она живет, что она чувствует себя так, как прежде, и что она снова готова к борьбе, к завоеванию мира. Она просто радовалась мысли, что существует.

– Добрый день!

Янка вздрогнула и очнулась. Перед ней, держа за уздечку лошадь, стоял Гжесикевич; он дружелюбно протянул ей руку и улыбнулся, счастливый неожиданной встречей, а Янку охватила странная боль, сожаление и грусть. В ее грезы вдруг ворвался – Гжесикевич и развеял иллюзии. Она почувствовала к нему глубокую неприязнь, но быстро овладела собой и принужденно улыбнулась.

– Вы направляетесь к нам?

– Да. Я приехал немного раньше, и вот счастливый случай позволил встретить вас.

– Я вышла пройтись. – Она ждала; может быть, он будет настолько деликатен, что извинится и уйдет, но Анджей и не думал уходить.

– Мама собирается к вам в воскресенье.

– О, пожалуйста, мы с отцом будем очень рады, – ответила Янка холодно.

– Вы еще никуда не выезжали?

– Нет, быть может, в воскресенье первый раз выберусь в костел. Хочется повидать людей. Я чувствую себя уже совсем здоровой.

– Вы выглядите великолепно, – произнес он с восторгом.

Гжесикевич показался ей глупым со своим банальным комплиментом, и она строго посмотрела на него.

– Мы очень быстро идем, вы не устанете?

– Нет, я люблю ходить быстро.

– В воскресенье я пришлю вам своих лошадей, согласны?

– Спасибо, отец уже нанял лошадей в Зеленцах. – Она с удовольствием отметила про себя, что отказ огорчил его.

– Вы навестите маму?

– Возможно, – произнесла Янка, отводя голову в сторону; Анджей понял, что нагнулся к ней чересчур близко, и отодвинулся смущенный; ее взгляд обжег его, в замешательстве он стал покручивать ус.

Вместе с Анджеем Янка вернулась домой. Орловский пришел со службы. Она оставила с ним Анджея, а сама пошла в гостиную и в первый раз после болезни сыграла бешено-бравурный марш.

Гжесикевич в открытую дверь смотрел на нее и не узнавал. Вчера она была такой доброй, тихой, приветливой, а сегодня? «Что произошло?» – с беспокойством спрашивал он себя. Янка перестала играть и приняла участие в разговоре, но в тоне ее сквозили надменность и холодность.

– А знаете, я на кладбище встретила Витовского.

– Отец говорил мне, что вы были на похоронах. Ну, и как вам понравился Витовский?

– Так себе, но Витовская прелестна.

– Такая же психопатка, как и ее брат.

– Почему? – спросила Янка сухо: ее покоробил насмешливый тон, которым Анджей заговорил о Витовских.

– Во-первых, ей кажется, что она слепнет.

– Видимо, она уверена, если утверждает это, а впрочем, всякая мнительность – мученичество.

– О нет. Все от безделья. Она богата, к труду не приучена, вот и выдумывает разные разности. Одним словом, все у нее перевернулось в голове.

– Разве ее фантазии кому-нибудь мешают, приносят вред? – спросила Янка резко. – И что вы понимаете под выражением «перевернулось в голове?» – добавила она, покраснев от негодования.

– Могла выйти замуж и не хочет; половину своей виллы превратила в монастырь и, как монахиня, проводит целые дни в молитве. Основала общество по охране животных. Хорош зверинец, ничего не скажешь! – И Анджей рассмеялся.

– Это, пожалуй, ее слабости, но что вы хотели сказать словами «перевернулось в голове»?

– В двух словах не объяснишь. Я привел один пример, приведу другой. Вот, к примеру, пани Стабровская, местная писательница. Вместо того чтобы заниматься хозяйством, мужем, детьми, забавляется сочинением глупых стишков и еще более – глупых статеек, имеющих целью переделать весь мир. Ну, разве у нее в голове не «перевернулось»?

«Кретин!» – подумала Янка. У нее отпала охота спрашивать и спорить, да и тема начала надоедать; ей хотелось сказать ему только, что он глупец.

– Стабровская из Бонар? – спросил Орловский.

– Да, прекрасное имение. Но все разваливается, хозяйство ведется почти по-литераторски: каждый год применяется новая система. А как она живет с мужем!

Янка вышла, а Анджей придвинулся к Орловскому и начал тихо пересказывать скандальные слухи о жизни Стабровских, ходившие по окрестности.

«Тот, кто перерастет вас на одну пядь, – это люди, у которых «все перевернулось в голове»; сами вы глупцы и идиоты. Вы ненавидите тех, кто не довольствуется будничной жизнью и сплетнями, скоты вы, и больше никто», – думала Янка после отъезда Гжесикевича; а он уезжал грустный и взглядом молил о сострадании – Янка церемонно попрощалась с ним.

После его ухода Залеская прислала письмо в лиловом конверте с запахом гелиотропа и вскоре прибежала сама, бросилась Янке на шею и осыпала ее градом поцелуев. Янка удивилась, не понимая причины внезапной нежности.

– Ох, право же, как великолепно сыграли вы этот марш. Я читала книгу и вдруг слышу – фортепьяно. Я вышла на кухню, думала, вы играете, как все барышни, – так себе, по-домашнему, но послушала и поразилась. Да у вас талант! Какая сила удара, сколько экспрессии! Я едва дождалась ухода вашего жениха.

– Пан Гжесикевич мне не жених, – ответила Янка, неприятно задетая этим словом.

– Не сердитесь, я сказала только то, о чем говорят все в округе. Да и я не очень этому верила, вы сказали бы мне об этом. Мне надо идти – дети купаются, служанка уехала за покупками, но я очень прошу вас, моя милая панна Янина, сыграйте что-нибудь, очень прошу. Так, значит, вы не невеста? Сыграете? Хорошо?

Янка уступила просьбам и стала играть. Залеская тихо ходила по комнате, останавливалась, топала ногой, если ей казалось, что мажорные ноты звучат недостаточно мощно, и, отбивая рукой такт, кричала: «Forte, forte!», [7]7
  Громко, громко! (итал.)


[Закрыть]
затем перебирала пальцами по воздуху, словно по клавишам, садилась вдруг в кресло, но, не в силах выдержать, в волнении вскакивала и опять прерывала игру Янки новыми излияниями:

– О, у вас талант и огромное чувство! Вы вносите в исполнение много своего, но вам не хватает школы и техники, вы руководствуетесь интуицией. О боже, бегу: дети там купаются! А вот одна фраза восхитительна, – она ударила по клавишам и повторила ее несколько раз подряд, – восхитительна!

– Не хвалите меня, не надо: я сама знаю, что таланта у меня нет, и играю только то, что чувствую.

– Если бы вы пожелали учиться, то, при ваших данных, свободном времени и средствах, вы пошли бы далеко.

– Например? – спросила спокойно Янка.

– Выступали бы в эстрадных концертах, добились бы известности, славы! – ответила восторженно Залеская.

– Знаю я эту страсть и эти мечты, они горели и во мне, да погасли.

– Вы не стремитесь вернуться на сцену?

– Нет, воспоминаний о театре хватит мне на всю жизнь.

– Как, вы отрекаетесь от мысли об искусстве? Не жаждете славы, аплодисментов, этого божественного упоения искусством, этой нервной дрожи перед выступлением, этой страсти, этой… – высокопарно восклицала Залеская.

– Нет, ничего этого я уже не желаю, – ответила грустно Янка, почувствовав в сердце какую-то пустоту, отсутствие воли к жизни.

– Ах, если бы вы знали! Экзамены – только преддверие, но вот после окончания консерватории, когда меня пригласили принять участие в концерте, сколько пережила я счастливых минут! Я окончила консерваторию с золотой медалью – хотите, покажу вам эту медаль? Панна Янина! Я никогда не забуду того концерта. Я играла мазурки Шопена, вот эти, – она взяла первые такты, – нет, нет, этого я никогда не забуду. Я умирала от блаженства. Мне поднесли венок и букет цветов! Вы ничего не слышите? Кажется, Хеля кричит!.. А критика? Я покажу вам, что писали о моей игре! Ну, и чем все кончилось? Меня заставили выйти замуж: не было средств продолжать учение, а мне не хватало только техники. Теперь она у меня есть, я добилась шестилетним трудом, жду лишь случая… – Она неожиданно смолкла и улыбнулась не то прошлому, не то будущему. Она забыла о детях, муже, даже не вспомнила о кузене, охваченная порывом восторга. Глаза ее наполнились слезами, волосы растрепались, краска с подведенных ресниц потекла по лицу, но она ни о чем не помнила, мечтая вслух о триумфах и славе. Исчезла детская веселость, глаза горели, душа ликовала. Она говорила вдохновенно, словно перед ней стояли толпы слушателей, улыбалась в полузабытьи, упоенная музыкой, оглушенная аплодисментами, охваченная дрожью экстаза.

Янка смотрела на нее и слушала, но холод и пустота, которые она ощущала в своем сердце, мешали ей сочувствовать восторгам Залеской. Она с трудом сдерживала улыбку сострадания: Залеская показалась ей смешной. Янке захотелось оборвать ее каким-нибудь грубым замечанием, но она не решилась и продолжала с раздражением слушать ее бесконечные излияния.

Вошла Янова и угрюмо буркнула:

– Послушайте, пани, там дети кричат!

Залеская оцепенела посреди комнаты, побледнела, бессмысленным взглядом посмотрела вокруг, затем опустила голову, пролепетала что-то бессвязное, засуетилась, словно лишилась рассудка, не зная, что с собой делать; вдруг слезы ручьями хлынули по ее щекам, и, закрыв лицо руками, она выбежала из комнаты.

Несколько минут спустя Залеская прислала Роха с обычным письмецом в лиловом конверте и просила одолжить ей полоску чистого полотна для перевязок и немного дягилевой мази. Янка послала то и другое и сейчас же сама пошла навестить ее, но у дверей услышала брань Залеского:

– Черт возьми! Шляешься по соседям, оставляешь детей одних в ванне – могли захлебнуться, как щенята, а сама лясы точишь с этой комедианткой! Хватит! Человеку ни поспать, ни поесть! Обед никогда вовремя не готов, и я должен еще смотреть за детьми, потому что супруге угодно делать визиты и оставлять все на волю божью.

– Мой дорогой, мой единственный Генричек, я выбежала лишь на одну секундочку – у меня было срочное дело.

– Надо сидеть с детьми и смотреть за домом! Все идет вверх дном. Нужно было принести тысяч двадцать приданого, тогда могла бы делать что угодно, было бы кому заменить тебя и было бы за что!

Янка пошла обратно, она не в силах была больше слушать; ей вполне хватило этих отголосков семейного счастья. Она заперла даже дверь в гостиную, потому что через тонкие стены доносился голос Генрика, звон битой посуды и плаксивый, умоляющий голос Залеской.

Целых три дня, до воскресенья, Янка не видела Залескую; та прислала ей лишь несколько благоухающих писем, справляясь о здоровье, а в приписках намеками жаловалась на судьбу. Вечером она играла на рояле часа на два дольше обычного.

«В воскресенье приедет Глоговский!» – беспрестанно твердила про себя Янка.

XII

Наконец наступило с таким нетерпением ожидаемое воскресенье. Визит Глоговского волновал Янку: ей казалось, что с его приездом должно измениться ее положение, что он привезет с собой что-то такое, о чем она мечтала, какое-то недостижимое благо, которого Янка лихорадочно ждала с того момента, как прочитала письмо. Глоговский разрастался в той огромной пустоте, в которой она жила; он представлялся ей идеальным, почти богатырем. Она наделяла его всеми высшими свойствами души и хотела видеть в нем сверхчеловека, чтобы иметь возможность боготворить его; как всякая живая натура, она должна была видеть перед собой какую-нибудь цель, к которой могла бы стремиться, иметь свой кумир, которому следовало бы поклоняться.

Янка сказала отцу о приезде Глоговского. Тот обрадовался.

– Тогда… Я хотел повидаться с ним, но его не было в Варшаве. Мы обязаны ему многим. Славный человек, и если бы не он… – Орловский осекся и принялся теребить бороду.

– Исключительно добрый человек. Я должна ему пятьдесят рублей, он их дал мне в такую минуту, когда я была уже без гроша.

– Отдам сразу, как приедет. И ты терпела там такую нужду? – тихо произнес он, не решаясь взглянуть на Янку, чтобы та не рассердилась на его вопрос.

– Перетерпела многое, даже больше, чем может вытерпеть человек.

– Почему же ты не написала? – крикнул он, но тут же поднял руку, словно хотел приглушить резкий звук своего голоса, и с горечью добавил:

– Если бы я знал, если бы…

– Эти «если бы» следует вычеркнуть из речи. В них сосредоточены все человеческие бедствия, из-за них мир извивается в муках.

«Если бы!» – думала она уже про себя, бледнея при воспоминании о прошлом; она стояла у окна, зажав рот платком, чтобы не разразиться проклятиями этому «если бы». Усилием воли Янка постаралась успокоиться и быстро оделась – Орловский торопил ее; перед станцией стояли лошади с какой-то допотопной коляской.

Полчаса спустя они уже ехали в городок, расположенный в миле [8]8
  Польская миля – 7146 метров.


[Закрыть]
от станции. Уже издали виднелись низенькие, беспорядочно разбросанные деревянные домики. Над ними величественно возвышался готический костел. Золотой крест блестел на колокольне.

По грязной ухабистой дороге медленно двигались брички, коляски, крестьянские возы. Вдоль придорожной полузасыпанной канавы бежала узкая тропинка и пряталась в засеянном рожью поле. Подобно алой ленте, через зелень озимых тянулась по тропинке вереница баб, одетых в красное. Бабы шли босиком, держа в руках башмаки. Орловский раскланивался со знакомыми. Из карет и экипажей высовывались женские лица, все бросали на Янку любопытные взгляды. Ее это раздражало, и она отворачивалась. На приветствия мужиков, на их неизменные возгласы «Слава Иисусу!», на их поклоны и доброжелательные улыбки Янка отвечала легким кивком.

Въехали в грязную улочку с вросшими в землю жалкими домиками, забрызганными грязью до самых покосившихся окон. Чумазые, оборванные евреи, еврейки в запачканных грязью платьях и рыжих париках сновали среди мужиков и, оглашая улицу криками, с жадностью выхватывали у них из рук гусей и кур, принесенных на продажу. Перед трактирами стояли телеги с выпряженными лошадьми; около телег вертелись свиньи, отыскивая корм. Улицы представляли собой одно большое болото: грязь текла в черные сени домов, заливала полы убогих лавчонок, застывала темными кляксами на стеклах окон, забрызгивала людей и животных и тяжелыми испарениями повисала над крышами вместе с клубами черного дыма.

На рыночной площади, окруженной каменными домами, где размещались почта, суд, аптека, костел, была немного суше; десятка три обломанных деревьев торчали вдоль тротуара, выложенного кирпичом, и закрывали большой круглый колодец; рядом расположились торговцы-лоточники. Горы булок возвышались на столиках; витки колбас громоздились рядом с грудами сала; красные и желтые платки, словно флаги, развевались над палатками; желтые сапоги, белые краковские жупаны, синие штаны висели длинными рядами, раскачиваясь от ветра. За кладбищенской оградой, среди серых лиственниц, маячили мраморные памятники и кресты, похожие на каменный, мертвый лес. Там, у костела, женщины надевали на босые ноги башмаки, повязывали на головы платки. Горожане в черных помятых, залежалых кафтанах, в шапках с лоснящимся верхом и с молитвенниками под мышкой, разговаривали вполголоса; они низко кланялись Орловскому, так как постоянно имели дело с Буковцом.

Янка с отцом прошли через ризницу в обширный монастырский костел. Орловский остался у дверей, а Янка направилась к великолепным скамьям из резного дуба, инкрустированным ясенем, где некогда собирались на молитву монахи. Скамьи занимали центральный неф и поднимались в три яруса к узким готическим окнам. Янка села внизу, ближе к алтарю, где сидела раньше.

Было еще рано, скамьи пустовали, только в боковых нефах начал скапливаться народ. По правую сторону женщины, словно поле пунцовых маков, поросшее желтыми лютиками и васильками, занимали полкостела, под самый выступ низких, приплюснутых боковых рядов. Через цветные стекла готических окон лились потоками солнечные лучи, освещая головы и плечи прихожанок, падая изумрудными отблесками на суровые, бритые скуластые лица мужиков, алея кровавыми рубинами на светлых волосах, заливая фиолетовой волной белые жупаны и красные жилеты, искрясь радужной бриллиантовой пылью на металлических украшениях поясов, на пряжках и воротниках.

Большая хрустальная люстра перед алтарем сверкала всеми цветами радуги и казалась облаком разноцветной пыли, в которой мелькали золотые огоньки зажженных свеч.

Шепот молитв, вздохи, кашель неслись отовсюду и обдавали Янку волнующим теплом. Толпа колыхалась, как волнистое поле ржи, покорно поддаваясь натиску вновь прибывших.

Скамьи заполнялись.

Янка с интересом оглядывала знакомых и тех, кого знала только в лицо. Увидев жену судьи, Закшевскую, подругу матери, она приветливо поклонилась ей. Та долго смотрела на Янку в лорнет на длинной черепаховой ручке, но на поклон не ответила. Закшевская шепнула что-то на ухо соседке и презрительным кивком головы указала на Янку. Янка заметила этот жест и сострадательно-иронические взгляды, обращенные к ней, вспыхнула и быстро повернулась к амвону. Ксендз начал проповедь. Через главный неф, где находились дочери и жены горожан, должностные лица, пробиралась хорошая знакомая Янки, пани Ломишевская, известная своим злым языком, горячим темпераментом и четырьмя дочками, похожими на плохо подобранную четверку лошадей; Ломишевская направлялась прямо к Янке. Янка привстала, желая пропустить их и поздороваться. Ломишевская, поняв ее намерение, отшатнулась, заслонила собой дочерей и убрала руки за спину.

– Идемте, здесь садиться нельзя.

– Но, мама, там есть несколько свободных мест.

– Нет, вы не будете сидеть рядом с циркачкой! – сказала она с презрением и так громко, что глаза всех обратились на Янку.

Янка задрожала от возмущения; ей безумно захотелось швырнуть молитвенник в лицо Ломишевской, но она взяла себя в руки, тяжело опустилась на скамью, устремила глаза на алтарь и стала вслушиваться в мелодичный голос ксендза. Рядом и за спиной Янки шушукались дамы, бесцеремонно рассматривая ее.

– Это та, в зеленой шляпке?

– Да. Видите, какой у нее цвет лица? Как луженая кастрюля.

– Но она действительно хороша собой.

– Брови и губы накрашены.

– Так это она пыталась отравиться?

– Об этом даже писали в газетах.

Они притихли: ксендз, в религиозном экстазе протягивая с амвона руки к алтарю, громким, исполненным веры голосом говорил:

– Мы должны молиться господу богу, почитать его, ему одному служить.

Он стал говорить тише: тысячи уст возносили к нему молитву; все сердца, слившись в одно, трепетали в благоговейной тишине; только рядом с Янкой дамы продолжали прерванную на мгновение беседу:

– Кажется, начальник станции не в своем уме.

– Лодзя должна ее знать – ведь они жили вместе и посещали одну школу, она даже приходила к вам.

– К несчастью, да. Я теперь очень жалею об этом.

– Я своих девочек ни за что не отдам в общественную школу, где учится всякий сброд.

– Почему она убежала из дому?

– Да кто как говорит…

Дальнейших слов Янке не удалось расслышать.

– Клянусь, мне это рассказала недавно Глембинская, сестра Гжесикевича.

Янка не стала больше слушать. Этот разговор коробил ее. Она подняла голову, желая вникнуть в слова проповеди.

– Благословенны смиренные сердцем, – говорил ксендз, – благословенны те, кто верует, благословенны водворяющие покой в сердцах ближних своих, благословенны исполняющие заповеди Христа, ибо они возлюбили людей и благо творят им; они уподобились тем пастырям и работникам, которые после трудового дня, изнуренные, но с чистым сердцем, приходят к вратам господним вознаградить себя за труд. Истинно, истинно говорю вам: господь бог воздаст каждому по заслугам его!

Ксендз вдохновлялся все больше, стал на колени и в заключение обратился к прихожанам с просьбой любить друг друга, прощать и молиться. Глубокий вздох, как августовский вихрь, пронесся по костелу. Толпа заколыхалась, как лес в бурю, глаза наполнились слезами, из груди вырвался стон, руки простерлись к небу, сердца затрепетали, головы поникли, и величественный гимн молитв зазвучал под сводами.

Янка побледневшими губами твердила слова молитвы, стараясь во что бы то ни стало забыть о зловещем шепоте, который обжигал ее, как кипятком, наполнял едкой горечью. Она не чувствовала уже гнева, лишь глубокая скорбь охватила сердце; ей казалось, что все устремили на нее злые глаза и с ненавистью кричат:

«Подальше от нее! Отверженная!».

Боль вгрызалась в сердце, но Янка сидела прямо и холодно глядела перед собой. Ее широко открытые глаза были полны слез.

Началась месса, но Янка молиться не могла. Она смотрела на Витовскую, которую лакей вел к креслу, стоявшему близ алтаря. Но Витовская остановилась и дала знак лакею посадить ее рядом с Янкой.

Витовский и Анджей стояли в дверях и наблюдали. Старуха Гжесикевич, сидя посредине главного нефа на специально принесенном для нее стуле, жарко молилась. Она поминутно поглядывала на Янку с выражением необыкновенной любви и жалости.

Служба проходила торжественно: орган заиграл величественный псалом. Певчие гирляндой голов обрамляли балюстраду хора; их голоса проникновенно неслись под своды. Солнце, проникая в окна, заливало костел яркими лучами. Клубился голубоватый дымок, плывущий из кадильниц. У алтаря, в облаках фимиама, седой старик ксендз пел дрожащим голосом молитвы. Вздохи, тихий плач и шепот молящихся сливались с музыкой, с игрой красок, с мраком боковых нефов, с блеском устремленных к амвону глаз. Звуки мощным гулом неслись к алтарю, катились волной к главному входу, вырывались наружу в золотистый октябрьский день, распростершийся над землей и лесами.

Янка глядела на алтарь с изображением богородицы, скопированной с картины Мурильо, но мысли ее были далеко. Она погрузилась в себя и не замечала окружающего; ей припомнились обиды, которые она перенесла, они всплыли из темных глубин памяти и сделали ее равнодушной ко всему, охватывая ее сердце чуть ли не каменным спокойствием.

Янка не чувствовала даже сожаления, лишь остатки горечи еще сочились, словно из разбитой чаши иллюзий, и по капле падали на ее сердце.

«Почему? За что?» – думала она. В жизни она так много выстрадала, и вот теперь за все свои мучения и разочарования – всеобщее презрение! «Неужели я не имею права на счастье? Что я такое сделала?» – твердила она, обводя глазами костел. Глядя на людей, на ряды знакомых, она чувствовала себя очень одинокой, чужой среди них; она поняла, что между ее и их душами нет ничего общего. Янка представила себе, будто она плывет по морю; вода равнодушно заливает и увлекает ее в глубину. Она очутилась вне круга той жизни, которой жили все. Но она не в силах была понять это, как не понимала и того, чем провинилась перед этими людьми.

Орган на минуту затих, и певчие смолкли.

Ксендз благословил молящихся и произнес:

– Святый боже, святый крепкий! – и, спускаясь по ступенькам алтаря, добавил: – Святый бессмертный! Помилуй нас!

Сотни голосов подхватили этот напев, и он ураганом пронесся по костелу; ксендз шел под балдахином в облаках фимиама, высоко держа сверкающую золотом и рубинами дароносицу; народ, продолжая петь, двинулся за ним тесными рядами и шел плечо к плечу, сердце к сердцу, объединенный чувством веры; свечи мелькали золотыми огоньками; звон колоколов вливался в общую гармонию. Процессия двинулась к кладбищу; под величественные звуки колоколов она обошла вокруг костела; под его опустевшие своды, сквозь толстые стены долетел лишь приглушенный напев: «Святый боже, святый крепкий! Святый бессмертный! Помилуй нас!». Слова эти эхом отзывались в пустых притворах, словно оттуда поющим вторили серафимы и святые, изображенные на стенах костела.

– Помилуй нас, – повторила Янка, не двигаясь с места, жадно впивая эти звуки. В то же время ее неотвязно преследовала мысль, что на свете никто никого не милует и все, кто идет теперь с этой песней, все, кто возвращается через главные двери костела, – ее враги.

Охваченная страхом, она инстинктивно вцепилась руками в скамейку – масса людей шла прямо на нее; горящие глаза, раскрытые рты поющих, дым кадил, блеск золота, звуки органа, глухой топот ног – все это, сливаясь воедино, надвигалось на нее с яростной силой. Янка закрыла глаза: ей показалось, что это море вот-вот хлынет и сметет ее, словно былинку, раздавит, как ничтожного червяка, который осмелился плыть против течения. После богослужения она вышла из костела чуть ли не самая последняя. Старуха Гжесикевич дружелюбно взяла ее под руку и засеменила рядом, тихо повторяя последние слова молитвы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю