Текст книги "Брожение"
Автор книги: Владислав Реймонт
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 26 страниц)
– Суровое наказание, правда? – спросил он и, не дожидаясь ответа, добавил: – Суровое, но справедливое. Чиновник не должен поддаваться слабости, кто на службе, тот как на войне и должен думать в этот момент не о детях, матери, отце, родных, а только о служебных обязанностях. Именно так они это и поняли. Признали наконец мою правоту, признали то, чего я давно добивался. Поняли, и считают меня ответственным за поведение экспедитора, и велят руководить его поступками. Справедливо, вполне справедливо.
– Но как же ты совместишь обе эти обязанности? – робко спросила Янка, боясь рассердить отца. В то же время ей хотелось во что бы то ни стало вывести его из заколдованного круга.
– Это только так говорится, что я исполняю две обязанности, на самом деле все обстоит иначе. Я почувствовал это давно, а дирекция только теперь, потому так и написано: «Ответственность за добросовестное и аккуратное исполнение служебных обязанностей экспедитором станции Орловским возложить на начальника станции пана Орловского». Сказано ясно. Да, дитя, нас, по правде говоря, в Буковце двое: Орловский – начальник станции и Орловский-экспедитор. Я давно думал об этом. Есть две должности, выполняемые двумя различными лицами. Так пишет и дирекция. А она, надо полагать, не ошибается. – Он громко рассмеялся, пожал плечами, закусил кончик бороды и принялся ходить по комнате, то и дело поглядывая на бумагу. Иногда он останавливался, словно в чем-то еще сомневался; но, перечитав приказ, он улыбнулся и с удовлетворением постучал по бумаге пальцем.
– Как тебе сегодня понравился Гжесикевич? – спросила Янка, чтоб хоть как-то отвлечь его от этих мыслей.
– Хо-хо, я был прав!.. А, Гжесикевич? Хорошо, очень хорошо. Вы много говорили друг с другом. – Орловский спрятал бумагу в карман. – Знаешь, – начал он тоном нормального человека, садясь рядом с Янкой, – другого такого милого и честного человека я не встречал. Если бы ты пожелала выйти за него, я был бы счастлив. Но я тебя не принуждаю, честное слово, не принуждаю, – добавил он поспешно, заметив тень на ее лице. – Я только думал, что если бы ты жила в Кроснове, я ежедневно приезжал бы к вам.
– Почему бы тебе, отец, не бросить службу? Ты чувствовал бы себя совершенно свободным, не было бы огорчений и забот. Зачем тебе она? Ведь того, что у тебя есть, вполне хватило бы нам на жизнь.
– Я думал об этом, и это случится, да, случится, но только не теперь. Пока есть силы, надо что-то делать и кем-то быть. Впрочем, я нужен здесь. Железная дорога – учреждение общественное, это кровеносные сосуды страны, от правильного их функционирования зависит весь организм государства, его здоровье и сила. Я знаю, понимаю и люблю свое дело, а людей, всецело отдавшихся труду, людей, которые хотели бы посвятить себя только службе, становится все меньше. К примеру, этот прохвост Залеский: в голове у него лишь велосипед, он сменил уже пятьдесят мест, и главное для него – жалованье. Стась – идиот, Сверкоский – дикарь, а Карась, а Карась, если бы не был животным, волокитой и пьяницей, мог бы стать хорошим служащим: он понимает, что повиновение необходимо. Ну, а все остальные? Каждый только норовит уклониться от исполнения своих обязанностей. Знаю, нам было бы хорошо вдвоем, я думал об этом, но что бы я делал без службы? Человек привык к ярму: он – как лошадь на молотилке: если отвяжут ее от дышла, все равно будет ходить по кругу с опущенной головой. – И Орловский усмехнулся.
Янка успокоилась. Его рассуждения казались ей вполне логичными.
– Послужу еще немного, пусть эти люди свыкнутся с делом, забудут, что когда-то жили иначе, – тогда и без меня все пойдет своим чередом по установленным правилам. Вот в чем моя идея. Иногда мне больно, что этим мало кто интересуется, что меня не понимают, называют тираном, что на мои проекты часто отвечают отказом, но, несмотря на все это, настою на своем: награда моя – во мне самом, в совести, в уверенности, что именно так я должен был поступить.
Он увлекся и с жаром стал излагать свои мысли: развивал экономические теории, говорил о проектах менее сложного администрирования, захватывал все более широкий круг вопросов, сравнивал устройство государств, указывал на господствующие системы производства, их тесную связь с идеями, нравами, этикой, приростом населения и смертностью. Он приводил цифры, которые пальцем чертил в воздухе, цитировал на память мнения авторов по интересующим его вопросам, некоторым возражал, воодушевлялся, но иногда бросал вокруг мутный, беспокойный взгляд, печально улыбался Янке, удивленной этим потоком слов. Она еще не видела отца таким: он сжимал руками голову и продолжал говорить, но уже не так горячо и не так связно, со страхом оглядывался, делал долгую паузу, сидел молча, пряча лицо за большим газетным листом. В конце концов он вскочил, и, не сказав больше ни слова, отправился в свою комнату.
Янка пошла спать и, несмотря на тревогу за отца, быстро уснула, утомленная впечатлениями дня. Вдруг ее разбудил чей-то глухой голос. Янка подняла голову, прислушалась. Залеская, как всегда в этот час, играла свои бесконечные гаммы, звуки лились монотонно, иногда в них звучали то шепот, то крик отчаяния, то просьба.
Янка направилась в гостиную. Дверь в комнату отца была приоткрыта.
Орловский в кальсонах, в форменном кителе и красной фуражке стоял посередине комнаты; зажженная свеча на столике у кровати освещала его мутным желтоватым светом.
– Пан экспедитор, говорю вам – никаких объяснений, я их все равно не приму во внимание. Дирекция оштрафовала вас на три рубля, и вы заплатите, а в будущем никаких поблажек, никаких; я ваш начальник и не позволю, слышите, не позволю. – Тут он наклонился к кому-то невидимому, кто был ниже его ростом, погрозил ему пальцем, затем, сделав несколько шагов в сторону, снял мундир и фуражку, отирая вспотевший лоб, и, сгорбившись, прошелся мелкими шажками по комнате и зашептал что-то изменившимся голосом, столь непохожим на его собственный, что Янка даже заглянула в комнату: ей показалось, что там есть еще кто-то. Орловский перешел на другую сторону комнаты, напротив двери, в которую смотрела Янка, и вытянул руку в том направлении, где он стоял прежде.
– Пан начальник, даю слово честного человека, клянусь любовью к дочери – наказывают меня несправедливо. Я был тогда раздражен, болен, почти без памяти. Евреи толкались, ссорились, я ударил одного из них. Поднялся крик, я велел гнать их в шею. Вспомните, пан начальник, дочь моя находилась при смерти; я только что привез ее из Варшавы, я был в отчаянии. Пан начальник, представьте – вот ваша единственная дочь уехала из дому, поступила в театр, она не писала несколько месяцев, она бросила вас, отца, как бросают старую тряпку, но вы любите своего ребенка, она находится на волоске от смерти – неужели вы будете спокойны? О, что я выстрадал, что перенес! – крикнул он сквозь рыдания и закрыл лицо руками; слезы текли между пальцами, скатывались по бледным щекам, и такая боль, безумная боль терзала его сердце, что он, казалось, вот-вот потеряет сознание. Чтобы не упасть, он хватался за спинки стульев, умоляюще складывал руки, жалобно причитал и покорно смотрел на своего воображаемого начальника, на свое другое я, которое он отчетливо видел перед собой.
Янку трясло: спокойное, странное безумие отца привело ее в отчаяние, внесло хаос в ее мысли. Она не могла двинуться с места: не хватало ни сил, ни смелости. Комната закружилась, бледное пламя свечи затрепетало перед ней, как кровавое зарево, огромный пожар, в котором клубились беспорядочные мысли, сжимая ее голову пылающим обручем.
Орловский сел на кровать, потер лоб, напился воды из стоявшего на столике сифона; шипение газа и шум струи вернули его, казалось, к действительности. Он покусал кончик бороды, протер глаза и долго смотрел в темную глубину комнаты широко раскрытыми, полными безбрежного ужаса глазами. Потом, видимо, успокоился, – в глазах засветилось сознание, призрак исчез. Он задул свечу.
Янка тоже пришла в себя. Вскоре она услышала ровное, глубокое дыхание отца. Рояль Залеской звучал все тише и тише, пока наконец не смолк. Глубокая тишина, мистическая тишина ночи с ее угасающими вибрациями, насыщенная необъяснимыми шорохами, наполнила квартиру.
Янке стало страшно. Возвращаясь в свою комнату, она озиралась в тревоге, сильно колотилось сердце: ей чудилось, что тут, рядом, вон в том темном углу, кто-то стоит; чьи-то руки протягиваются к ней, чьи-то глаза смотрят зловеще; чье-то холодное дыхание коснулось лица и оледенило кровь. Стулья и кресла, как черные бесформенные чудовища, таились во мраке, загораживая, казалось, дорогу; белая клавиатура рояля скалила на нее острые клыки. Янка перебежала гостиную, влетела в свою комнату, заперла двери на ключ и бросилась в кровать, с головой закутавшись в одеяло…
Спустя некоторое время Янка пришла наконец в себя и решила одеться, чтобы сойти вниз и послать доктору телеграмму. Для этого предстояло пройти столовую, кухню, лестницу и длинный коридор. Янку снова охватил страх, и она решила подождать до утра.
Всю ночь Янка не спала, ей мерещился голос отца, и она прятала голову в подушки. Но лежать так в постели она была не в состоянии: казалось, в окно из темной, беззвездной ночи заглядывает чье-то лицо. Янка вскакивала и, не обнаружив никого, ложилась опять, растревоженная больше прежнего.
С грохотом проносились поезда; иногда рожок стрелочника звучал так громко, что в лесу отзывалось эхо, и опять воцарялась глубокая, гнетущая тишина, словно весь мир вымер.
Утром Орловский встал, напился, как всегда, чаю и отправился на службу; он был чуть бледнее обычного, да глаза немного покраснели; он ни словом не обмолвился о дирекции и производил впечатление вполне здорового человека. Янка внимательно наблюдала за ним и только после его ухода выспалась как следует, а потом написала доктору письмо, обрисовав вкратце положение, и попросила его под каким-нибудь предлогом как можно скорее приехать.
– Рох, отправьте письмо с первым товарным поездом в Кельцы. Вот вам рубль, передайте его с письмом проводнику и попросите сейчас же отослать со станции. Что с вами? – спросила она, заметив озабоченное лицо Роха.
– Со мной? Да со мной-то вроде ничего, а вот жена-то совсем плоха, не ровен час – помрет.
– А давно она больна? Вы мне ничего не говорили.
– Не говорил! Конечно, не говорил. А если бы сказал, разве полегчало бы? Она болеет не со вчерашнего дня, с лета болеет; поначалу ничего делать не могла, а потом уж и есть перестала. К доктору ходила, жиром натиралась, сивуху пила, зелье разное – все без толку.
– Надо было вызвать казенного доктора; ведь вам полагается врачебная помощь.
– Полагается-то она полагается, да доктора, может, и умеют господ лечить, а мужиков-то нет: вот недавно приехал один такой к Банасиковой, и что? Померла. Может, не по его вине: если пришло кому время помирать, никакой доктор не поможет, разве только один господь бог.
– А что с вашей женой?
– С женой-то? Сам толком не знаю… Да и кто знает, внутри боль сидит. Есть не может, работать не может, высохла, как щепка, ну и лежит себе, лежит, ждет милости божьей или смерти; губа раздулась с добрую грушу, выпьет водочки самую малость, проглотит мясца кусочек – и все тут.
– Верните письмо, мы сделаем иначе. – Она написала отцу записку, чтоб тот вызвал доктора телеграммой к жене Роха.
– Снесите это пану начальнику. Часа через два-три доктор будет здесь. «Так будет лучше, – подумала Янка, – никто не узнает, что это я вызывала доктора».
И действительно, несколько часов спустя приехал доктор. Он прошел наверх, но не пожелал снять свои пледы и непромокаемые плащи, кашлял больше обыкновенного, лицо у него было совсем зеленое. Респиратора он тоже не снял. Едва вошел в квартиру, как позапирал тотчас двери, форточки, осмотрел окна и, убедившись, что они не законопачены на зиму, погрозил пальцем Орловскому.
– Да ведь мы пока живы, здоровы! – рассмеялся Орловский, который поднялся наверх вместе с доктором.
«Знаю я, какое это здоровье – с ревматизмами, мигренями да невралгиями», – написал доктор на полях газеты.
– На обратном пути от Роха вы, конечно, зайдете к нам и посмотрите меня еще раз, доктор? – спросила Янка.
Доктор поглядел на нее, махнул рукой и написал: «Вы совсем здоровы», – но, заметив, что она смотрит на него как-то не совсем обычно, кивнул утвердительно и направился к выходу. Янка быстро оделась.
– Доктор, я пойду с вами к больной; я еще утром собиралась к ней.
– Зачем? – крикнул Орловский. – Если вздумала подохнуть, обойдется и без тебя; может, болезнь заразная, – добавил он с тревогой.
– Сначала к больной войдет сам доктор и узнает.
Они ушли.
Рох жил в нескольких шагах от станции в небольшом служебном домике. Они шли по железнодорожному полотну. Янка взяла доктора под руку и принялась вполголоса рассказывать ему об отце. Ее рассказ не был для него неожиданностью, но, услышав о ночной сцене, доктор даже остановился. В его печальных глазах она прочла тревогу и озабоченность.
– Вы должны, доктор, под каким-нибудь предлогом осмотреть отца и посоветовать что-нибудь, я совсем потеряла голову.
Доктор кивнул ей и вошел в жилище Роха.
Комната содержалась довольно чисто, но была заполнена одуряющим запахом спирта, горелого жира и квашеной капусты: бочка, прикрытая подушкой, стояла у печки. Единственная кровать находилась у окна. На подоконнике стояли жестяные банки с чахлой геранью и бутылка с пиявками, заткнутая грязной тряпкой. Жена Роха лежала неподвижно – высохшие руки вытянуты поверх одеяла; она попробовала было подняться, но только застонала и повела вокруг бессмысленными выцветшими глазами; лицо ее сморщилось и пожелтело, как засушенное лесное яблоко. Доктор даже не осматривал ее, она была уже в агонии и с трудом бормотала какие-то слова, с удивлением уставившись на Янку.
– Что у вас болит?
– Умру… Умру, – причитала она слабым голосом. На фоне цветастого, с красными полосами одеяла лицо ее казалось таким же безжизненным, как аскетические лики святых, которые глядели с темных икон, развешанных рядами по стенам, словно из небытия; бесформенные пятна лиц напоминали бестелесные призраки.
– Почему не позвали меня раньше?
– Не позвали… ну да, не позвали: думали, само пройдет, да и разве доктора помогут? – оправдывался Рох, вытянувшись в струнку и сделав под козырек.
– К знахарю ездила?
– Известное дело, ездила: и водкой натиралась, и жиром мазалась, и травы пила, и заговорами бабы лечили, и по росе ходила босая, и пиявки дурную кровь высасывали, и тридцать банок цирюльник поставил – не помогло. Видно, уж ничего не поможет, – говорил Рох, глядя безучастно на больную.
– Сегодня же пришлю лекарство. Пойдем! – обратился доктор к Янке, которая смотрела на больную полным сострадания и тревоги взглядом. Янка повернулась, чтобы уйти, но больная вытянула руку и худыми пальцами схватила ее за платье. Янка вздрогнула.
– Барышня, барышня! – позвала больная тихо, закашлялась и минуту, наверно, лежала с застывшими глазами, тяжело ловя ртом воздух и теребя руками одеяло.
У Янки на глазах навернулись слезы. Она поправила подушки и одеяло, стянула потуже желтый платок, которым была повязана больная, погладила ее по щеке и, глотая слезы, вышла из сторожки. Больная смотрела вслед; в ее угасающих глазах засветилась благодарность.
– Пусть, пусть, пусть! – твердила она посиневшими губами, видимо, какую-то молитву; она лежала спокойно и без тревоги смотрела в неведомую, страшную даль.
– Умрет еще сегодня, – сказал доктор Роху, выходя из комнаты и надевая респиратор.
– Умрет… Да, умрет! Надо, значит, сколотить гроб, – произнес Рох равнодушно.
У Янки сердце затрепетало от жалости; она не могла ничего сказать, только шла следом за доктором и глядела на осенние краски умирающего леса, на серые стаи туч, плывущие быстро, как птицы, на мир печальный, оцепеневший.
Войдя в дом Орловского, доктор снял пальто и жестами попросил, чтобы ему дали поесть. Когда Янка рассказала отцу о жене Роха, доктор незаметно сделал ей знак, чтоб она вышла, вынул свою записную книжку, сел за стол и, бросив взгляд на Орловского, ходившего взад и вперед по комнате, написал карандашом:
«Ты здоров?».
– Никогда не чувствовал себя лучше.
«По глазам вижу, – у тебя болит голова; ты скверно спишь», – написал он.
– Правда, но у меня столько забот по службе, что это вполне естественно.
Доктор заглянул ему в зрачки, выслушал его, пощупал пульс и сел снова.
– Ничего у меня не болит, что тебе взбрело в голову?
Доктор не ответил, пообедал наспех и пошел прощаться с Янкой.
– Есть только одно средство: спокойствие, спокойствие, спокойствие, – сказал он, – есть и другое, правда, лишь половинчатое – дирекция пришлет ему экспедитора. Я сам похлопочу об этом.
– Доктор, я очень беспокоюсь за отца, не жалейте средств, распоряжайтесь – я сделаю все, чтобы спасти его.
– Главное сейчас – продлить его теперешнее состояние, о полном излечении не может быть и речи, – сказал он и нахмурился. Затем пожал ей руку, поцеловал в лоб, надел респиратор и вышел.
Вечером приехал Гжесикевич с букетом. Янка приняла Анджея холодно; все внимание ее было сосредоточено на отце. Орловский повеселел, много шутил. Опасения Янки стали понемногу рассеиваться, почти исчезли. Вскоре она совсем о них забыла. Отец по-дружески хлопал Анджея по спине, целовал его, и это Янку немного озадачило. Ее также сердили чувствительные взгляды и жениховский тон, с каким Анджей обращался к ней. Они говорили о соседях, об их взаимоотношениях, Орловский спросил:
– Разве Витовский уехал куда-нибудь? Что-то давно я его не видел.
– Нет, просто перестал ездить через Буковец.
– Почему?
– Чудит, как всегда; говорит, что не может видеть тот дуб, на котором зимой повесился овчар.
– Странный человек!
– Нет, нет, пани Янина, скажите лучше – чудак. В субботу ночью вдруг кто-то будит меня; я вскакиваю, зажигаю спичку – Витовский сидит на кровати и здоровается. Я удивляюсь, однако думаю: наверное, у него какое-нибудь важное дело. А он заявляет, что не мог спать и непременно хотел меня видеть. Пришел пешком, двери были заперты, тогда он выдавил на террасе стекло, отворил окно и влез. Собаки, как всегда, на него не лаяли.
– Почему же «как всегда»?
– Я не раз замечал, что собаки на него не лают, подходят и ласкаются.
– Право же, я и не подозревала, что в нашей окрестности живет такое чудо.
– Может быть, скоро с ним познакомитесь. Он богатый, образованный, но общаться с ним не всегда приятно: он большой барин, влиятельный человек, его все побаиваются. Мужики называют его антихристом. Хозяин он не блестящий, но имением управлять умеет. Мы с ним ладим; он не раз говорил мне в глаза: «Гжесикевич, ты мужик, но я тебя люблю – есть у тебя зачатки человечности; я уверен, из твоей семьи выйдет еще великая душа».
– Откуда он взялся?
– Ровно год тому назад приехал прямо из Парижа. Старик Витовский, его дядя, завещал ему Витов, но потребовал от него выполнить столько благотворительных дел, что принять наследство мог только безумец, хотя состояние и колоссальное.
– Пан Скульский рассказывал удивительные вещи об этом Витовском.
– Про него ходит множество анекдотов.
– Я хотела бы с ним познакомиться.
Гжесикевич расхохотался.
Янка удивленно вскинула брови.
– Я смеюсь только потому, что он когда-то говорил мне; если кто-нибудь станет думать о нем или пожелает увидеть, телепатическим путем он узнает об этом и рано или поздно сам устроит встречу.
– Буду ждать терпеливо.
– И вы верите в такие сказки, как телепатия, предчувствие и тому подобное?
– Ни да, ни нет; но допускаю возможность всего этого. Действительность, как и мечты, создана из того же самого материала.
Гжесикевич не ответил, но в глазах его вспыхнул едва заметный огонек иронии.
IX
Витовский долго не выходил у Янки из головы. Он страшно заинтересовал ее. Уже заочно он произвел на нее впечатление. Она чувствовала, что это человек необыкновенный, с оригинальным духовным складом. Вспоминались ей персонажи из кальдероновских драм. Полная неясных, тревожных мыслей, она отправилась проведать жену Роха. Следом за нею шла Янова и несла бульон и вино.
Роха не было дома. На полке горела коптилка, озаряя комнату мутно-желтым светом. У печи, в которой весело потрескивали еловые ветки, сидело несколько женщин. Они разговаривали вполголоса и с удивлением повернули к вошедшей раскрасневшиеся от огня лица. Жена Роха с трудом подняла отяжелевшие веки. Женщины помогли больной сесть, Янка влила ей в рот глоток вина. Больная тяжело дышала, в желтых глазах затеплился слабый огонек жизни.
– Барышня, – проговорила она беззвучно, стараясь поймать коченеющими пальцами руку Янки, – пускай тебя господь бог и матерь божья наградят… пускай… – Она не договорила, огонек сознания погас; она застонала, потом с протяжным вздохом раскрыла рот. Глаза расширились и засветились, будто огромные стеклянные бусины. Одна из женщин, думая, что та уже умирает, зажгла свечу, но больная очнулась снова.
Янка поправила выбившиеся у больной из-под платка волосы, влила в рот еще немного вина, погладила ее по щеке и сама постепенно впала в какое-то оцепенение. Женщины опять уселись у очага; одна из них положила голову на подушку, прикрывавшую бочку с капустой, и уснула. Остальные принялись тихо беседовать, время от времени тревожно поглядывая то на больную, то на Янку. С грохотом промчался поезд, и домик содрогнулся, в шкафу зазвенели фаянсовые тарелки; затем вновь воцарилась сонная, гнетущая тишина. Ветер раскачивал деревья в лесу, гудел в трубе, утихал; вскоре на опушке так жалобно заблеяли козы, что бабы стали набожно креститься и теснее прижались друг к другу. Янка оглядела жилище. Женщины молчали, больная уставилась на Янку отчужденным взглядом, желтоватый блеск ее глаз обдавал холодом и тревогой; Янка отняла руку; больная потянулась к ней, словно цеплялась за нее в эту предсмертную минуту. Янка встала, собираясь уходить.
– Ба… ба… ба… рышня, ба… – прохрипела больная, тщетно пытаясь удержать Янку. Отчаяние и боль исказили ее высохшее лицо. Янка не могла больше глядеть на нее и вышла. Она сознавала, что и в ней все холодеет, умирает. Только в эту минуту почувствовала она весь ужас смерти и бегом бросилась домой. Всю ночь напролет Янка видела это костенеющее лицо.
Утром Рох, как обычно, пришел убрать в квартире. Сегодня он вел себя как-то странно: прерывал работу, таращил глаза, крестился и снова начинал молиться.
– Что, не лучше жене? – спросила Янка, догадываясь по его поведению, что все кончено. Но ей страстно хотелось услышать, что женщина еще жива; ее мучила совесть, что она не осталась там и не выполнила последней просьбы больной.
– Лучше? Какое лучше, барышня, после вторых петухов померла.
– Умерла!
– Так и есть, умерла насмерть. Вот как вы ушли, приехал я с ксендзом, помазали ее святым елеем, и тут же померла. Уж бабы ее там обрядили к погребению. Померла, – говорил он таким голосом, как будто сам был удивлен этим словом, не вполне понимал его значение и не мог еще поверить, что та, с которой он прожил тридцать лет, могла умереть. – Послезавтра похороны! Эх, барышня! Добрая она была женщина. Иной раз и поколотит меня, так за дело, сам виноват, а уж какая работящая, да вот хворь замучила.
– Умерла!
Он окинул взглядом комнату.
– Да уж, известное дело, померла.
– Оставьте работу и займитесь своим делом. Я сейчас скажу отцу, он напишет, чтоб дирекция зыдала вам на похороны.
Рох подумал с минуту и поклонился ей в ноги.
– А я вот, барышня, благодарить вас хотел: вы такая важная пани, а не побрезговали прийти к покойнице; да пошлет вам господь бог и Ченстоховская матерь божья всякого благополучия.
Вытерев шапкой мокрые от слез глаза, он заковылял по насыпи к дому.
– Умерла, – тихо повторила Янка и вздрогнула. – Так и обо мне скажут: «Умерла».
В течение нескольких дней Янку угнетало тягостное состояние, вызванное смертью жены Роха. Залеская известила ее о своем желании поехать на похороны. «Такая чудесная погода, прокатимся, подышим свежим воздухом и сделаем доброе дело», – писала она. Через полчаса прибежала она сама и с трудом уговорила Янку поехать с ней. Сверкоский вместе со Стасем составил им компанию и дал лошадей.
Отправились после полудня, догнали похоронную процессию и поехали в хвосте. Процессия растянулась по узкой лесной дороге. Впереди несли черный крест и большую хоругвь с изображенным на ней скелетом, который держал косу. Хоругвь трепыхалась, как огромная черная птица, прибитая за одно крыло к древку. Следом лошадь везла телегу, на телеге, на досках, стоял некрашенный гроб с черным крестом на крышке. Рох, спустив голову и ухватившись за крышку гроба, шел рядом, глаза его были устремлены в мерцающую серую даль, где терялась вьющаяся среди леса дорога. Потом он перевел взгляд на изображенную на хоругви смерть, которая, как ему казалось, высовывалась и замахивалась косой на березы по обеим сторонам дороги. Желтые листья – слезы леса – падали на гроб, на обнаженные русые головы мужиков, на красные и желтые платки баб, и плечи Роха беспомощно опускались. Он шел с трудом, придавленный тяжестью горя. За ним тянулась цепь свечей, расцветших золотыми огоньками и разливающих запах знойного июльского поля, на которое только что пролился дождь. Торжественно и проникновенно звучал псалом:
Кто под опекой бога своего,
Тот сердцем уповает на него…
В тихом воздухе звенели слова. Старые дубы простирали вверх странно изогнутые, узловатые ветви, словно сжатые в кулак руки, и шумели своими рыжеватыми листьями; вздрагивали длинные зеленые омелы: пожелтевшие травы, можжевельник, засохший витой папоротник, мелкий орешник тоскливо роптали. Весь лес, одетый бледным золотом и пурпуром осени, слушал эту песнь, впивал ее всеми своими порами и, словно проникшись скорбью людей, принялся вторить ей своими голосами, шумел, покачиваясь, будто огромное поле ржи, замирал на минуту, распрямлялся, и тогда проносился глубокий, таинственный гул; в этот миг даже дятлы переставали стучать, вороны с карканьем срывались с мест и в испуге кружились над верхушками деревьев. Песня на мгновение затихала, и в наступившей тишине слышался стук колес телеги о камни, свист кнута и тяжелые вздохи похоронной процессии.
Янку охватила печаль; она смотрела на простые, серые, как земля, лица людей. Крепкие тела мужчин походили на могучие ветвистые дубы своим спокойствием и силой. Голубовато-серые глаза крестьян были того же цвета, что и лужи на дороге, были как небо, которое необъятным стеклянным куполом повисло над ними. Янка думала о том, что если их оставить в лесу, то они сделаются похожими на грабы, дубы, буки, сольются с праматерью-землей, исчезнут без следа; и только весной появится больше молодых побегов, и зазеленевшие люди-деревья будут жить дольше, станут сильнее, свободнее.
«Все возвращается в землю, – думала Янка, не спуская глаз с гроба, – да, все». Затем она перевела взгляд на Сверкоского. Тот сидел согнувшись, засунув в рукава пальцы, и глядел угрюмо; губы нервно подрагивали; он поминутно втягивал ноздрями воздух, злобно смотрел на гроб и с суеверной тревогой вслушивался в песню. В ней слышались слезы, скорбь, мольба, упование.
– Амис, Амис, – тихо позвал Сверкоский собаку, бежавшую рядом с бричкой. Пес прыгнул ему на колени, потом лег в ногах и, свернувшись в клубок, притих. Сверкоский погладил его; на душе у него было пусто и тоскливо, словно он сам умирал. Наклонившись к Янке, Залеская сказала:
– Ах, если бы по лесу шел оркестр и играл марш Шопена, какое было бы потрясающее впечатление: песня крестьян, гроб, хоругвь, шумящий лес, свечи. – Бледное от пудры лицо ее разрумянилось, глаза загорелись: – Какой был бы эффект, не правда ли?
– Да, оперный эффект, – ответила с горькой усмешкой Янка и нахмурилась: ей не хотелось говорить в этом лесу, где царила такая тишина. Слова Залеской прозвучали как диссонанс в гармонии.
– Оперный. Да. Гроб забросать цветами, лошадь нарядить в черную попону, украсить султаном, мужиков одеть в черные плащи, лица у всех бледные – чудесно, чудесно! – говорила Залеская в упоении и принялась вполголоса напевать шопеновский траурный марш.
Янка с досадой отвернулась и стала смотреть на нищего старика, ковылявшего по петляющей между деревьями дороге; подтягивая поющим, он пытался поспеть за процессией; огромная сума, висевшая у него на плече, ударялась то о хромую ногу, то о палку, на которую он опирался.
Перед корчмой, расположенной между деревней и лесом, стояло несколько груженных хворостом телег и толпились крестьяне с обнаженными головами. Они хмуро глядели на погребальное шествие. У порога сидел какой-то паренек и писал. Старик Гжесикевич, не вылезая из брички, что-то диктовал ему. Увидев Янку, он дружелюбно ей улыбнулся и, сняв шапку, поздоровался. За ним и крестьяне начали кланяться и шептаться. Янку немного смутили эти знаки почтения. Сверкоский бросил на нее грозно-насмешливый взгляд и опустил голову.
Проехали по длинной деревенской улице с выбеленными низкими хатами, на которых распластались соломенные замшелые крыши. Люди стояли у своих хат и крестились; собаки, подвывая, бежали за телегой; дети в серых рубашонках, босые, с красными конфедератками на головах, сидя на заборе, испуганными глазами провожали процессию.
В конце деревни, окруженной вековыми дубами, стоял костел; за ним на склоне песчаной горы раскинулось кладбище, простое сельское кладбище, обнесенное канавой и заросшее березами, акациями, вербами.
Неподалеку от деревянных ворот, втиснутых между двумя невысокими каменными столбами, стояла коляска, запряженная вороными лошадьми.
У ворот мужики взвалили гроб на плечи и понесли. Ксендз запел псалом.
– Витовский! – прошептала Залеская, увидев мужчину в коляске. Янка глянула на него с любопытством. Витовский повернул голову, и глаза их встретились. Волна горячей крови прилила к сердцу Янки; она поспешно направилась к могиле. Гроб уже поставили на землю и начали отпевание. Церемония вскоре кончилась; гроб на веревках опустили вниз, и на белую крышку посыпалась земля.
У Янки пробежала дрожь по телу – ей стало холодно. С ужасом следила она, как засыпают могилу. Рох, сжав губы, сморщившись, усердно работал лопатой; бабы затянули тоскливую, душераздирающую песню; Стась отвернулся и украдкой отер слезы, а Сверкоский, опершись о какой-то крест, расширенными глазами смотрел на свежую могилу; его трясло.
По кладбищу гулял ветер, заметая свежие, желтые могилы почерневшими листьями. Амис жалобно, прерывисто выл; стая ворон, каркая, опустилась на дубы у костела, их голоса слились с криками галок, круживших над остроконечной красной крышей колокольни; огромный крест на середине кладбища простирал черные руки; с креста глядели милосердные, всепрощающие очи Христа.