Текст книги "Дорогой чести"
Автор книги: Владислав Глинка
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 30 страниц)
После вчерашнего Непейцын не отпустил извозчика у дверей около Зимней канавки. Лакей в придворной ливрее сказал уверенно:
– Ноне, ваше высокоблагородье, господин Иванов в Академии художеств.
– Да ты точно ли знаешь, любезный?
– Как же-с, все господа чиновники мимо меня к должности идут. А Михайло Матвеевич завсегда по середам тамо. Коли вам квартеру ихнюю угодно, то в соседнем дому, под театром.
Бранясь, что вчера не спросил в Академии расписание Иванова, поехал назад на Васильевский. По длинным, гулким коридорам, где гуляли сквозняки и запах нужников, спрашивая встречных, добрался-таки до класса, где занимался Иванов.
Переступив порог, оказался в большой, с закопченным потолком комнате. Холодно почти так же, как в коридорах. Десяток учеников-подростков, кутаясь в поношенные епанчи, копируют стоящую на мольберте картину – руины на берегу реки и деревья, согнутые сильным ветром. За спинами учеников, заглядывая на их работы, прохаживается плотный господин в меховой шапке и шубе. Обернулся к двери, верно думая увидеть опоздавшего ученика.
– Кого вам угодно, сударь?
Только по звуку голоса Сергей Васильевич узнал Иванова, так полнота и прическа без буклей и пудры изменили его. Да и держаться стал уверенно, неторопливо. Всматриваясь, вскинул круглый подбородок, открыв высокий белый галстук, под которым висит такой же, как у гостя, Анненский крест.
Непейцын пошел навстречу, держа трость под шинелью и оттого чуть больше припадая на искусственную ногу.
– Неужто Сергей Васильевич? – спросил Иванов и открыл объятия: – Ну, здравствуйте, душа моя! Вот уж сколько лет, сколько зим! – Он обернулся к ученикам: – Прошу писать, господа. Друг давнишний, видите, приехал. Я несколько отвлекусь. – И снова к Непейцыну: – Надолго ли? Где пристали? Как Филя ваш, Фома?
Через пять минут условились, что Сергей Васильевич зайдет сюда же спустя два часа и поедут обедать к Иванову.
Идти домой? Но он не утомлен и есть не хочется. Вот что! Зайти в Шляхетский, то бишь ныне Первый, корпус, справиться, не здесь ли Тумановские. С похоронами Фомы так и не узнал, в котором они учатся. А коли здесь, то повидать, спросить, везти им в камору тульские гостинцы или там всё кадеты растащат и предпочтут на Третью линию приходить?
Швейцар в полутемной сводчатой прихожей корпуса сказал, что такого прозвания будто не слыхивал. Но где упомнить, ежели всех-то барчат до семи сотен?
– Вон, ваше высокоблагородие, дверь скромная на плац, где учение идет. Там офицеры, они сряду скажут. А ноне и директор приехадши.
– Как же директора вашего звать?
– Его превосходительство господин генерал-майор и кавалер Фридрих Иоганнович фон Клингер, – духом отрапортовал швейцар.
– Немец?
– Вестимо, ноне генералы всё боле из немцев. Такой голосистый. В Пажеском, у нас да еще где-то правит.
– Очень, что ли, сердит?
– Да как сказать… Нашего брата мелюзги будто и вовсе нет. Глаза не повернет. А господ офицеров костит другой раз здорово. Тут и русского слова не гнушается. А то все по-своему…
Разметённый от снега плац был очень велик. На нем небольшими группами двигалось несколько сот черных фигурок. Одни делали приемы ружьем по стоявшему перед фронтом флигельману; другие маршировали, высоко выбрасывая ноги; третьи по очереди выходили из строя и, взяв на караул, рапортовали, будто при подходе на ординарцы; четвертые целыми взводами поворачивали направо и налево, да так чисто, что сам капитан Козлов не придрался бы.
Каждой группой кадетов командовал офицер, а посредине плаца стояла особняком кучка, вроде штаба всего учения, с высоким пузатым генералом во главе. До Непейцына, остановившегося у двери, из которой вышел, доносились команды, окрики, брань:
– Бахтин, чего у тебя плечи ходят? Тут не танцкласс! Гляди на меня, баран! Ноги идут, а корпус недвижный, ровно у статуи… Дирекция… напра-во!.. Кто позволил Ельковичу в строю чесаться? И штык завалил! Вот и возьмет по двадцать лоз за то и сё, в сумме сорок… Носок плавно тяните, кадеты! Сказано, чтобы с подъемом в одну линию. Заставлю ужо босиком маршировать… Удара оземь не слышу! Крепче, крепче под левую ногу!.. Ать! Ать! Ать!
Увидев Непейцына, к нему подбежал молодой офицер, что сейчас обещал кадету сорок розог. На вопрос о Тумановских сказал, что таких в корпусе нет, и стал объяснять, как проехать на Ждановку.
– Спасибо, знаю, сам там окончил, – остановил его Сергей Васильевич. И не удержался, добавил: – В то время нас так не муштровали. Вы из всех, видно, образцовых флигельманов готовите.
Офицер, обладавший маленькими карими глазками и густущими бакенбардами, точь-в-точь сытый дворовый пес, ответил:
– Нам рассуждать нечего-с. Генерал требует, чтобы все образцовые по строю были.
– Так неужто, по-вашему, нельзя без битья выучить? Вот вы дали сорок розог за пустую провинность, а ведь это немало.
– Что вы, сущие пустяки, сам не раз порот здесь же был, – заверил офицер. – Полежит в лазарете, лекарь чем надобно смажет – и опять ко мне на выучку. После еще благодарить станет.
– И в том сомневаюсь, ежели офицером ему на войне, а не на плацу служить придется, – продолжал Непейцын.
– То нас не касаемо. Начальство велит, значит, и будем пороть, – спокойно ответил офицер и, поклонясь, побежал к своему взводу.
В это время около генерала ударил барабан – учение кончилось, и кадеты, нигде не теряя строя, не бегом, а уставным шагом направились к нескольким дверям длинного здания, выходившего фасадом на Кадетскую линию. Лишь два взвода пошли к той двери, у которой стоял Сергей Васильевич. Поспешно войдя обратно в полутемную прихожую, он задержался за ближней колонной, чтобы пропустить мимо себя этих подростков в высоких киверах и тяжелой амуниции, укоротивших шаг при повороте на лестницу.
– И чего Барбос к Ельковичу привязался? Каждую неделю порет! – сказал один из кадетов.
– Молчи! И тебе, гляди, всыплет… – отозвался второй.
– Он и не чесался вовсе, саднило на ходу от прежней порки.
– Выслуживается строгостью, песье рыло! – заключил третий.
«Так он Барбосом зовется? Молодцы, подметили сходство, – думал, выходя из корпуса, Непейцын. – Да, совсем все перевернули. Мы только летом строем занимались, а зимой в свободное время с горы катались да читали про доблести Фемистокла и бескорыстие Перикла. А ведь не оказались от того на войне плохи. Разве битьем чего, кроме страха и злобы, добьешься? Ах, бедный Елькевич, его и не рассмотрел. Сорок розог по незажившему заду! Ну Барбос, скотина какая!»
* * *
Тяжкое впечатление от корпуса смягчила встреча с Ивановым. Рассказывать о женитьбе на вдове своего друга, гравера Скородумова, он начал еще в извозчичьих санях.
– Целых шесть лет признаться в чувствах не смел, – говорил художник, крепко ухватив Сергея Васильевича под руку и покачиваясь с ним на ухабах. – Во-первых, у самого положения настоящего не было, а второе, с покойным от запоев его такого хлебнула, что боялся, слышать о новом браке не захочет. И еще не раз говаривала, будто в Англию возвратится. Скородумов ведь там женился, когда у великого Берталоцци работал… А потом, оказывается, она тем мне намекала – пора, мол, объясниться. Зато как признался, то новая эра началась. Больше восьми лет душа в душу, за все одинокие годы вознагражден…
Мария Ивановна оказалась еще видной дамой. Такая Омфала могла приворожить. Несмотря что ждала только мужа, была опрятно одета. Встретила гостя приветливо, благодарила Михаила Матвеевича, что привез друга, про которого наслышана. И, радушно угощая, так расспрашивала Непейцына, что уверился – действительно знала о нем, помнила о смерти юного брата на дуэли.
Когда Сергей Васильевич вкратце рассказал о себе, настала очередь Иванова изложить, что с ним было за годы разлуки. Но у Непейцына главные события пришлись на последнее время, а у художника они стояли вначале. Пятнадцать лет назад он был свидетелем кончины Потемкина, о которой и теперь говорил с волнением.
– И случись же, что сей первый вельможа величайшей в мире империи, фельдмаршал, светлейший князь, обладатель несметного богатства, только что заключивший выгодный мир с турками, умер в глухой степи, под открытым небом. И окружали ее всего шестеро дорожных спутников. Зато потом были истинно царские похороны. В херсонских лавках скупили весь бархат, шелк и позументы, чтоб украсить дома, мимо которых шла процессия, и высоченный каструм долорис [8]8
Парадный катафалк, установленный в церкви или во дворце.
[Закрыть]в соборе. Войска стояли шпалерами на пять верст, сотни генералов и офицеров шли за гробом в трауре, играла военная музыка, пели хоры, привезенные на курьерских, панихиду служили двадцать епископов и архимандритов, а при опускании гроба в склеп гремел салют из ста пушек…
– И все в том же Херсоне, – отозвался Непейцын, – где раненые и больные солдаты, подлинные соратники светлейшего, жили впроголодь, в развалюхах, безнаказанно обкраденные начальниками… Не удивительно ли, что в одном городе похоронены столь замечательные и различные характером и судьбою люди, как сэр Джон Говард и князь Потемкин-Таврический?..
– Про светлейшего скажите «был похоронен», – поправил Иванов. – Разве не слыхали? Император Павел приказал надгробную плиту с именем князя из собора выбросить, а склеп завалить землей, чтоб и памяти о Потемкине не осталось.
– Память и без плит остаться может, – заметил Сергей Васильевич и продолжал спрашивать: – А потом, когда свиту его распустили, вам вскоре удалось место в Академии получить?
– Какое! Два года бродил на половинном майорском жалованье – выше светлейший меня так и не собрался произвести. Спасибо Василию Степановичу Попову – он, как умница редкостный, остался в чести при государыне, – слово замолвил, когда гравюру с моего рисунка, смерть светлейшего изображающую, ее величеству подносил. Тут она приказала меня в Академию зачислить, но и то сколько лет без профессорства советником состоял. Наконец – уж при Павле Петровиче – освободился класс живописи баталической и мне вверен. Пришлось учения на Царицыном лугу изображать и самого государя, на коне скачуща, новые мундиры рассматривать до пуговки, чтоб ошибки не допустить, избави бог. И только как помер профессор Щедрин, водворился я также в классе ландшафтном. Теперь мой учитель парижский господин ле Пренс, полагаю, был бы доволен. Он мне тридцать пять лет назад многожды говаривал: «Ты, Мишель, терпелив, можешь объяснять, исправлять по многу раз…» Вот напророчил! Но вы видели, в каких классах занимаемся? Холод, грязь, хуже, чем когда я учился. А президента будто сие не касается. Избрали прошлый год почетным академиком знакомца вашего, графа Аракчеева, – надеялись, денег у государя выхлопочет, а тут война, и вовсе не до нас стало. Совсем захирела Академия. Столь великое здание, а черепицей наскоро крыто, крыши от того текут. Оштукатурена одна передняя стена. Не срам ли в таком храме искусству обучать?
– А я, Михайло Матвеевич, как раз в сей храм туляка одного привез. Прошу помощи вашей в его устройстве.
– Живописец?
– Нет, гравер заводский – на серебре, меди, стали украшения подносных сабель и пистолетов резал. Мечтает ваянию учиться, лепит очень хорошо… То есть по-моему, конечно.
– А работы свои привез? – спросил профессор.
– Привез, да я не догадался с собой захватить… Впрочем, одна, правда старая, всегда со мной. – Непейцын снял с пальца и протянул Иванову перстень. – Может, вспомните, была у меня монетка ольвийская, друга одного покойного подарок, так я ее в кольцо вставил и однажды, на охоте скакавши, верно, поводом кольцо то сдернул. Великовато было…
– Так вы и верхом ездите? – удивился Иванов.
– На охоту езжу, а воевать не гожусь, как должен с помощью посторонней садиться и слезать… Так вот, малый этот, ему тогда лет двенадцать было, хорошо кольцо мое знал и, чтоб утешить в потере, монетку на память вылепил, отлил и в перстень новый оправил.
– Без сомнения, способный юноша, – сказала Мария Ивановна, рассматривая кольцо.
– Хоть взрослому мастеру впору, – подтвердил Михайло Матвеевич. – Но крепкого ли здоровья? Имеет ли теплую одежду и средства, чтобы кормиться? Даже у казеннокоштных учеников жизнь самая голодная… Так послезавтра к концу занятий ко мне в класс с ним пожалуйте, и нашим знатокам его работы покажем… Но вот вы сказали, что на войну больше не годитесь – то, по мне, и слава богу, отвоевали свое, – однако слыхали нонешнюю реляцию о новом сражении?
– Нет, мне сказывали, будто войска на винтер-квартиры пошли.
– Так нет же! Вместо сего при некоем прусском местечке генерал Беннигсен дал бой Наполеону, и таков кровопролитный, что с каждой стороны по двадцати тысяч убитых и раненых.
Взволнованный пересказом подробностей сражения, Непейцын только перед уходом вспомнил о дворцовом библиотекаре:
– А жив ли господин Лужков? Видите ль его в Эрмитаже?
– Сказывают, что жив, но не видимся уже лет десять.
– Уехал, что ль, куда?
– Именно, хоть и недалече. Не поладил с самим Павлом Петровичем. Лужков, по привычке попросту обращаться с покойной его матушкой, вздумал и сына в чтении наставлять: та, мол, книга хороша, та – дурна, устарела или несправедлива… А император крутенек был. Раз, два послушал, а на третий и сказал – дворские лакеи передавали: «Мне ваши поучения, господин Лужков, без надобности, и обоим нам в сем дворце проживать незачем. Есть ли у вас деревня, куда могли бы отъехать? Ежели нету, то я вам две сотни душ пожалую, и живите, где они живут». А Лужков: «Нет, ваше величество, я людьми владеть не хочу, а прикажите вместо деревни срубить домик на Охте, самый простой, огород прирезать, и я за Неву обязуюсь не ступать, ежели пенсию заслуженную мне туда приносить станут». И будто государь сказал: «Вы бескорыстны, что редко. Набросайте план построек и подайте мне». Разговор шел летом, нагнали полсотни землекопов и плотников, и в неделю выросла усадьба с садом и огородом. А Лужков меж тем передавал библиотеку кому велели, да еще у него оказалось на руках поделок разных, доверенных государыней без единого свидетеля, из золота и драгоценных каменьев, сказывают, тысяч на сто. Все сдал, получил расписки, уложил пожитки на два воза и пошел рядом с ними на Охту. В самое то время я его и встретил, ничего про причины отъезда не знаючи. «Сбираюсь, сказал, пожить вольным женевцем. Репу, как Гораций, сажать…» Дружи я с ним раньше, съездил бы навестить, а как едва знакомы были, то вышло бы вроде любопытства.
– А я съезжу, повидаюсь, – сказал Непейцын. – Он ведь мне, можно сказать, жизнь спас.
– Что ж, побывайте и мне расскажите, нашел ли свою Аркадию. Конечно, он человек необыкновенный, но я одному удивляюсь: как может без книг жить, когда двадцать лет все лучшее, что в мире печатали, в руках держал. Себе принадлежащие томы перечитывает? Или кто носит ему туда?.. Я по себе сужу: для меня счастье величайшее, что рисунками, государю принадлежащими, ведаю. Вы бы знали, какие там жемчужины! Рубенс, Ван-Дейк, Иордане, Ланьо, Демустье. Составляю им описи, а сам от восхищения петь готов. Но и печалюсь, что приходится одному наслаждаться. А может, настанет время, когда любой художник сможет прийти на них посмотреть?..
Иванов пошел проводить гостя. В этом квартале чувствовалась близость царского жилища. Частые фонари освещали до камня расчищенный, посыпанный песком тротуар вдоль решетки Зимней канавки. За углом, на Большой Миллионной, у Шепелевского дворца, в котором жили придворные, прохаживался полицейский офицер, стояло несколько карет. На другой стороне улицы дремали ваньки. Михаил Матвеевич окликнул одного, подсадил Непейцына:
– До послезавтра!..
Лошадка трусила едва-едва. Нахлобучив шляпу и подняв воротник шинели, Сергей Васильевич перебирал в уме услышанное о смерти светлейшего и засыпке его склепа – экая месть дикая! – о неустройствах в Академии художеств, о Лужкове – ай да мудрец!.. Новое сражение – сорок тысяч убитых и раненых… Неужто все-таки нельзя без такого? «Иль жить на свете всем нам тесно, и должно грудью брать простор»?.. – как читал чьи-то стихи Павлуша Захаво… Что-то в Туле делается? Спят все, поди… Ах, бедный, бедный Фома! «Ставщиком бы годик…» Верно, о нем и Филя с Ненилой перед сном вспоминают, жалеют… А Екатерина Ивановна, если не спит, так, конечно, о сыновьях тревожится. «Завтра – к ним, и там же подробно узнаю о сражении».
* * *
Выехав на Ждановку, Непейцын едва узнавал знакомые места. Там, где раньше тянулся забор и стояли корпусные ворота с сидевшими около торговками, теперь высился трехэтажный желтый с белым домина, заворачивающий вторым фасадом под прямым углом от реки на место прежнего сада Коноплева. Дальше открывался еще второй, длиннющий и с колоннадой посредине, – наверно, манеж. Этот еще не оштукатурен, без окон и дверей – достраивается. А между ними оказался проезд, закрытый рогаткой с часовым. Мимо него вышел на тщательно разметенный плац, обставленный с одного боку несколькими не снесенными еще обветшалыми домиками – прежними каморами и офицерскими флигелями.
В канцелярии, в нижнем этаже каменного дома, писаря отвечали, что кадеты Тумановские, так точно, числятся и, как все прочие, сейчас в классах. Тут перед Непейцыным появился вертлявый офицерик золотушного вида, точь-в-точь памятный ему подпоручик Ваксель, и осведомился, кем приходятся господину штаб-офицеру кадеты, которых хочет видеть. Непейцын, чтобы не объясняться, назвался дядей. Раскланявшись, золотушный сказал, что его превосходительство директор корпуса разрешает родственникам видеться с кадетами только после конца занятий, и вышел, а Сергей Васильевич стал расспрашивать писарей. Ага, слава богу, Громеницкий еще служит, дает урок, а через десять минут наступит большая перемена.
Вышел на крыльцо, смотревшее на плац. Уже без крыши – должно, на дрова идет – та канцелярия, в которой видел Аракчеева на коленях перед генералом Мелиссино. Кто б думал, что так взлетит?..
Но вот, приглушенный стенами, раздался сигнал горна. Непейцын ждал, что, как бывало, на крыльцо прыснут кадеты, пусть не в красных, а в черных мундирах. Но вместо того опять за стеной раздалась команда и мерный шаг колонны. «Внутренним ходом на обед пошли, – сообразил он. – Что ж, оно лучше зимой, в непогоду. А все жалко нашей веселой толкотни, когда выбегали, строились… Но, может, учителя тоже внутренним ходом куда-то идут?» Он оглянулся. И как раз вовремя: в дверях показался Громеницкий. Но как изменился! Тощий, сгорбленный, с усталым лицом, в порыжелой шинели.
– Петр Васильевич! Неужто не признаете?
– Нет, батюшка, извините… Из прежних кадетов, что ли?.. Ах, господи! Да, никак, Непейцын – Славянин? Он? Ну, здравствуй, мой свет! – Они расцеловались – Так чего ж тут стоим? Идем ко мне щи хлебать и рассказы твои слушать, где геройствовал.
В одном из ветхих флигелей учитель занимал две комнатки, заставленные колченогой мебелью, заваленные пыльными книгами. Но скатерть оказалась чистой, а щи, поданные стряпухой, горячи и наваристы.
– Вдовею третий год, – сказал Громеницкий. – Не крепкого здоровья была моя покойница, а все дом был прибран и душа родная рядом. Ни к чему сердце не лежит, книги разобрать не могу больше года, как сюда переехал.
– Так не жениться ли вам снова?
– А ты женат? – полюбопытствовал учитель.
– Нет еще.
– Вот видишь… Не так-то оно просто, особливо в мои годы. По любви не пойдет никто, а из расчета… Не велик расчет-то. Того гляди, генерал Клейнмихель турнет, не дождав полной выслуги.
– Чем вы ему не угодили? Уж преподаете дай-то бог…
– Чем? Ему историю подавай только про полководцев, а еще лучше про одних немцев. Что Цезарь и Александр супротив ихнего Барбароссы, а пуще Фридриха Второго? А того знать не хочет, что нонче прусские лавры и для супа не идут…
– В первом корпусе тоже директором немец какой-то.
– Не то горе, Славянин, что немец. Прежний тамошний директор Ангальт тоже немцем был, но образован и к кадетам добр. А нонешний наш за всю жизнь одно сочинение высидел – рекрутскую памятку на двенадцать страниц, которую все кадеты обязаны наизусть знать. Про Клингера, который в первом корпусе, невесть что болтают – тонкого ума, филозоф, поэт, друг великого Гёте. А как до муштры и порки доходит, так нашему солдафону не уступает…
– Я вчера в тот корпус зашел, учение видел и ужаснулся…
– Ужаснешься и у нас. А ты, может, как раз служить в корпусе надумал? Ежели так, то отговаривать до хрипоты стану…
– Нет, я вас повидать заехал да еще кадетов Тумановских, по поручению родителей, в Туле знакомых. Не помните таких?
– Конечно, помню. Острые ребята и прилежные, но живется от товарищей им не сладко, особливо старшему, Якову.
– Задирист, что ли? Или собой урод?
– Ни то, ни другое. А прознали как-то бестии, что один дед у них дьячком, что ли, был, а другой будто писарем, вот и дразнят «приказной кутьей». Младший терпит, молчит, а старший горяч, бесится, дерется один против многих.
– Так неужто некому кадетам внушить, что не в дедах дело?
– У, батюшка, не при Мелиссино и Верещагине учатся! Не просвещенные офицеры у нас, а Клейнмихелевы услужники…
– Ко мне в канцелярии такой подскочил, – сказал Непейцын, – кто, зачем? Я, чтоб отстал, дядей Тумановских назвался.
– И тем услугу им знатную оказал. Верно, вестовщики уже разнесли по корпусу, что сродственник, офицер боевой приехал. Таков лучше любых убеждений охоту к насмешкам отобьет. Как ни портят детей строевщиной, но подвиги ратные превыше всего ценят. А Тумановские, право, того стоят, чтобы ради них малость соврать. Вот когда в камору войдешь, то на виду у всех с ними ласково поговори… Да не спеши, мы и здесь услышим, как отбой на плацу ударят. Очень я рад, признаться, что окошки сии в огород: тошно на детское мучение глядеть.
– Были и тогда любители – Кисель-Загорянский, Аракчеев тот же… – напомнил Сергей Васильевич. – А знаете, ведь именно он меня от службы отставил. Но благодаря ему же два чина и орден получил. – И Непейцын рассказал о происшедшем в последние месяцы.
– Изувер, но добро помнит, – сказал, выслушав, Громеницкий. – Генералу Мелиссино, сказывали, в имении своем памятник воздвиг, Николаю Васильевичу после отставки квартиру бесплатную в артиллерийских домах схлопотал. Да и постройками капитальными ему обязаны: выхлопотал ассигнования, возблагодарил alma mater.
– А помните, как вы его Катилине уподобили, когда в последний раз виделись? – рассмеялся Непейцын.
– Тс-с! – поднял палец к губам Петр Васильевич. – lie рассказывай никому, дай до пенсии дожить!
– Не тревожьтесь, и мне не так-то мил, – заверил Непейцын. – То есть умом понимаю его достоинства – что скачет, не жалея сил, по казенным надобностям, за бумагами сидит до света, взяток будто не берет… Но душа все равно к нему не лежит. Да ну его!.. А помните ли, в тот же разговор вам рассказывал, как дяденька мой с господином Ушаковым когда-то встретился? Так я ту книгу в Туле на рынке купил, прочел и дяденьке отправил… А господина Радищева судьба знаете ль какова? Жив ли, пишет ли что?
– Самая грустная судьба. Неужто не слыхал в Туле своей?
– Слышал, что император Павел возвратил его из Сибири…
– Истинно. А новый государь сюда вызвал и в Комиссию законов определил. Тут Радищев и возомни, что пришло время его прожектам осуществиться, и начал строчить, что в уме выносил насчет дарования крестьянам вольности. А добрые сослуживцы то читали и доносили начальнику комиссии графу Завадовскому. В некой день граф сей призвал Радищева и такое сказал назидание, что тот, пришед домой, отравился ядом, коий со времен Сибири при себе носил.
– Фу ты, напасть какая! – ахнул Сергей Васильевич.
– Да уж… Вот так у нас: духом нищего, перед высшими дугой согнутого Аркащея даже мы с тобой за сановника полезного признаем, оттого что другие много его хуже, а Радищев в земле давно истлевает за мысли, к добру человечества направленные. Помнишь ли, как поэт сказал:
Герой чуть дышит в лазарете,
А трутень за стеклом кобенится в карете…
Только в натуре куда хуже еще сих стихов…
* * *
Громеницкий правильно предсказал значение прихода Сергея Васильевича для мальчиков Тумановских. Услышав во флигеле сигнал окончания фрунтовых занятий, Непейцын вышел на плац в то время, когда с него уходили последние взводы. Увидев офицера, оказавшегося дежурным по корпусу, он просил разрешения навестить таких-то своих племянников и тут же увидел двух отставших от строя кадетов, которые, послушав, о чем говорили, стрелой понеслись догонять своих.
– Проводить вас, господин полковник?
– Не откажусь, хотя здесь кончал, но теперь все по-новому.
– В каком же выпуске, дозвольте узнать?
– Тысяча семьсот восемьдесят седьмого года, с графом Аракчеевым… Вы укажите только, куда идти…
Два кадета рядом стояли в коридоре и смотрели на дверь, в которую вошел. За ними сгрудился десяток любопытных.
– Ты – Яша, а ты – Саша, – сказал Сергей Васильевич стоявшим впереди мальчикам.
Старший, худенький и рослый, был похож на отца, горбоносый, рыжеватый, с настороженным, готовым к отпору взглядом. Младший, на голову ниже, еще по-детски пухлый, розовощекий, весь в Екатерину Ивановну, и глаза ее – большие, добрые.
– Так точно! – враз ответили братья, вытянувшись и неотрывно смотря на незнакомого офицера.
– А я вашей матушки двоюродный брат, подполковник Непейцын, из Тулы приехал. Давайте же знакомиться.
Сергей Васильевич поцеловал мальчиков. Старший смотрел растерянно и недоверчиво, а младший так и припал навстречу. Потом гость скинул шинель и присел на скамейку под окном.
– Я вам посылку привез от матушки, – сказал он, обняв Сашу за плечи. – В воскресенье приходите за ней, и обедать приглашаю. Запиши-ка, Яша, куда идти. Мне вас у начальства отпрашивать или разрешат, когда сами скажетесь?
– Что за крест золотой у вас, дяденька? – спросил Саша, умильно смотревший то в лицо, то на грудь Сергея Васильевича.
– За взятие турецкой крепости Очаков, в котором я молодым офицером участвовал и где ногу потерял. Ведь она у меня не своя, а приставная. И вот видишь, служу, ничего…
У меньшого Тумановского глаза стали совсем круглыми.
– Вы обратно в Тулу поедете? – спросил старший.
– Нет, тамошнюю команду я другому офицеру сдал и сюда инспектором артиллерии вызван для нового назначения. – Тут Непейцын заметил, что Саша осторожно ощупывает колено механической ноги. – Не веришь? – спросил он и, взяв пальцы мальчика, повел их вверх по ноге: – Вот тут кончается, что от настоящей ноги осталось и в этакую деревянную чашку вставлено, а тут, снаружи, железные полосы до колена ходят. Поверил теперь? Знаменитый механик Кулибин придумывал. Вот ужо придешь ко мне, я ее тебе покажу снятую. Тогда разом поймешь все устройство. И товарищам расскажешь.
Последние слова относились к нескольким кадетам, которые при последних фразах о механической ноге придвинулись чуть не вплотную. Наверно, и дальше разговор проходил бы при тех же свидетелях, если бы в коридоре не показался дежурный офицер.
– Марш уроки готовить! – приказал он. – Нечего господину полковнику мешать с племянниками разговаривать.
Когда они остались одни, старший брат спросил, испытующе глядя в глаза Сергею Васильевичу:
– Вы правда нам родня?
– Правда, – спокойно солгал Непейцын. – Разве мне бы пристало самозванствовать? Да и ради чего, скажи?
– А почему мы про вас не слыхивали? – продолжал допрос Яша.
– То уж, брат, не моя вина. Разве потому, что с матушкой твоей с юности не видались и она меня за давно убитого почитала.
– А почему в письме она про вас ничего не писала?
– Ну что ты, Яшка, к дяденьке пристаешь? – сказал меньшой, должно быть опасаясь, что Непейцын рассердится, и ухватил его за рукав, чтобы так же неожиданно не исчез, как появился.
Сергей Васильевич просидел с братьями полчаса и ушел с сожалением. Старший под конец тоже смягчился и рассказывал об учении и товарищах. Были и такие, что не дразнили, а в драках были на его стороне.
«Вот так история! – думал Непейцын, ковыляя в сторону Владимирского собора, у которого надеялся найти извозчика. – Скорей родителям писать, объяснять, что ради свободного к мальчишкам прохода родней назвался и чтоб меня в письмах поддержали. А второе – вдову Назарыча предупредить, а то ребята «за корпус» придут, а бабушка безногого племянника отродясь не знавала. Нынче четверг, значит, завтра надо к Сампсонию добраться. А как старуха окажется норовиста? Каково мне в воскресенье будет?.. И завтра же днем с Петькой в Академию. Еще забыл у Громеницкого спросить новый адрес Верещагиных. Где такие артиллерийские дома? А как с обедом быть? Федька, кроме щей, каши да яичницы, ничего не умеет. Разве немка выручит, сготовит что-нибудь? Надо накормить вкусней, чем в корпусе. Ну, это не трудно.
Как Криштофович когда-то спрашивал: «А жареное мясо будет?»… Вот тебе и столичная жизнь, поспевай туда-сюда да еще принимай гостей… Не забыть Петра с Федором до воскресенья упредить о новом «родстве»…»
* * *
Петя волновался так, что, глядя на его осунувшееся лицо, Непейцын боялся, как бы не упал в обморок. Ожидая Иванова в коридоре около пейзажного класса, Доброхотов поминутно хватался за карманы полушубка, кафтана и штанов, по которым рассовал коробочки с восковыми барельефами и пластинки с гравюрами на металле.
– Прогонят, как бог свят! – бормотал он. – И поеду со страмом в Тулу… Матушка рада будет, а мне хоть в петлю…
– Не болтай вздора, Петя. Я ж говорил, как профессор с супругой про перстень отозвались, – успокаивал Непейцын. А сам решил попроситься присутствовать при показе работ, сказать за растерявшегося туляка что следует…
– Нет, вам ходить с нами не надобно, – ответил Иванов. – Здесь нонче Леберехт, Рашет, Прокофьев. Мы всё здание исколесим от одного к другому. Не бойтесь, не обидим малого. А вот со сквозняка уведем и в присутственном месте ожидать посадим.
В конце коридора поднялись по винтовой каменной лестнице, прошли через канцелярию, где глазели на них писаря, и оказались в большой комнате с овальным столом, окруженным стульями. На стенах – картины с древними божествами, в углу часы в футляре качают медным позеленевшим маятником.
– А покажи-ка мне первому, – сказал Иванов, и Петя начал подавать свои коробочки. – Деликатная работа! Ошибка в анатомии, но лицо живое… Молодец, право молодец! – приговаривал Михаил Матвеевич. – Так дожидайтесь нас с победой. Тут и сидеть удобно, и состояние Академии нашей воочию откроется…
Непейцын прошелся по комнате. Воздух затхлый, нежилой. Печей две – та, что топится из канцелярии, горяча, вторая, старого фасона, изразцовая, со многими карнизами, холодна и похожа на надгробие. Рассмотрел картины – на двух понял, что нарисовано: суд Париса и похищение сабинянок… А в чем же, кроме печей, видно состояние Академии? Сукно на столе в чернильных пятнах и дырах. Плесень на стенах меж окон – водосточные трубы, знать, протекают. Действительно, запустение… Но еще, пожалуй, важней, что ученики в коридорах, в классе Иванова, все очень жалки, епанчи обтрепанные, синие фраки под ними мятые, чулки нечистые и лица испитые, голодные…