355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Зарев » Гончая. Гончая против Гончей » Текст книги (страница 24)
Гончая. Гончая против Гончей
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 00:59

Текст книги "Гончая. Гончая против Гончей"


Автор книги: Владимир Зарев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 25 страниц)

– Вы что-то меня разыгрываете, гражданин следователь…

– Не прерывайте меня! – обрываю я его. – Начну с самого начала, потому что иначе вы мне не поверите, что мне известно все. Итак, в июне прошлого года вы действительно встретили женщину, назвавшую себя Фани Неновой, верю, что это произошло в вокзальном ресторане, верю, что вам снились цветастые занавески и коврик на стене, что у вас было болезненное стремление к своему дому, что одиночество в жизни вас подавляло и вы хотели иметь, по вашему выражению, дом, куда могли бы податься. Верю, что Фани привела вас в недостроенный дом в квартале «Горна-баня», и вы пережили восторженное чувство возвращения блудного сына. Верю, что вместе с четырьмя с половиной тысячами вы притащили и детскую кроватку, которую видели во сне и которая, как вы надеялись, должна была стать вашим будущим. В какой-то миг у вас были и Фани, и дом… в пустых неоштукатуренных комнатах вы мысленно видели и ваших детей. Теперь у вас был смысл существования, перед вами открывалась новая жизнь. Верю, что вы проводили Фани в аэропорт, что потом ждали ее с букетом роз, верю в сложность чувств, которые вы испытывали, поняв, что вас обманули. Сперва вам пришлось проститься с самой большой иллюзией в жизни, разрушить все самое сокровенное, что вы когда-либо создавали, – семейный уют, свое место в жизни. Потом вас охватила обида: впервые вы поступили честно, а вас грубо обманули. Помимо красивой мечты, Фани украла у вас вашу самую большую ценность – сущность мошенника, человека, привыкшего брать все обманом. Она нанесла вам душевную травму, насмеялась над вашей опытностью, над вашим единственным умением – обводить людей вокруг пальца, делая их несчастными. Вы, Илиев, оказались жертвой, а это, по-вашему, было непростительным поступком… и ваше огорчение постепенно превратилось в жажду мести.

Верю, что вы несколько дней тяжело все это переживали, но, будучи реалистом, постепенно освободились от эмоций, отбросив их, как неудобную одежду. Вашу душу разъедало, подобно серной кислоте, последнее, что можно было спасти – деньги! Четыре с половиной тысячи – большая сумма, это целая куча удовольствий в будущем, средство, чтобы уцелеть, и самое главное – ощущение уверенности. Я внимательно прочел заключение психиатра врачанской тюрьмы – он считал вас психически нормальным, но я обратил внимание на два небольших отклонения: он отмечал, что вы подвержены навязчивым идеям и что у вас развит комплекс бедности. Пейте кофе, а то он совсем остынет…

Так вот, до этого вы мне рассказали правду, а затем начали лгать. Фани Ненова действительно работала на угольном складе и имела временную софийскую прописку, но она не вышла замуж… на улице Евлоги Георгиева, дом восемнадцать, никогда не проживал никакой старшина. Такова моя профессия, Илиев, – не верить душераздирающим историям, а проверять факты. Вы просто потеряли след Фани. Она полетела в Варну, но оттуда могла вернуться в свои родные места – в Кричим или Хасково, в Лом или Кырджали: Болгария – страна маленькая, но одновременно и огромная. Как реалист, вы отдавали себе отчет, что вам придется разыскивать Фани годами, что существует реальная опасность вообще ее не найти, денежки же ваши плакали, а вы хотели иметь их здесь и сейчас. Вы были бесконечно несчастны, потому что почувствовали себя обедневшим – даже не столько обманутым, сколько бедным и неуверенным. Деньги, деньги, вернуть деньги любой ценой – эта навязчивая идея не давала вам покоя, лишила сна… вот тогда вы и вспомнили о Христо Бабаколеве.

– Очень красиво рассказываете, гражданин следователь, – прерывает меня Пешка, однако в глазах его не ирония, а страх.

– Спасибо! – благодарю я, – но я еще не начал, Илиев, свой рассказ!

(9)

Переворачиваю ленту, снова включаю магнитофон, с наслаждением отпиваю глоток кофе. «Чем спокойнее ты будешь выглядеть, Евтимов, – говорю я себе, – тем сильнее взбудоражишь этого голубчика!» Лучший способ поднять дичь – проскочить вперед, сделав вид, что ты ее не заметил… тогда зверь выскакивает из кустов и устремляется по открытому полю.

– Зачем вам понадобился Бабаколев? – спрашиваю я скорее себя. – Просто вы, Илиев, по натуре психолог и вам была известна его слабость. Вы передо мной дали ему такую характеристику: «Король, по сути, самая незначительная и беспомощная фигура, движется неуклюже, убегает с трудом, нападает без фантазии… Христо обманывался постоянно, и это доставляло ему удовольствие… именно в этом выражалась его свобода». Вам была известна его обезоруживающая и обвиняющая доброта, именно поэтому вы его ненавидели, испытывали отвращение к самой его человеческой природе; вы предали его еще в тюрьме, но он вас простил. Этого вы не могли ему простить. Христо чем-то напоминал вашего отца, ваша ненависть к нему была почти биологическим чувством, памятным еще с детства, словно это Бабаколев послал вас в колонию и тем самым предрешил всю вашу последующую жизнь. Отец ваш давно умер, мертвым не мстят, но Бабаколев подло жив!

Его присутствие вызывало у вас злобу и презрение, но его так удобно можно было обманывать, кроме того, у него были деньги: он так же, как и вы, вкалывал на врачанских стройках. Вы нашли его, наверное, он вам обрадовался, но вы, Илиев, умны и дальновидны, поэтому не попросили денег сразу – вы почувствовали, что сначала надо завоевать его привязанность, стать для него необходимым. Это вам было не трудно: вас связывало общее прошлое, Бабаколев был одинок, поэтому отзывчив на знаки внимания, на дружеское к нему отношение. Вы рассказали ему о своем тяжелом детстве, о болезни матери и сестры, о невинном ограблении квартальной кондитерской и похоронах отца – словом, растрогали его до глубины души. Вы обрабатывали его медленно и с удовольствием, наверное, не един раз угощались в вашей жалкой комнатушке, а потом провожали его в общественную уборную Докторского сада, чтобы он на своей шкуре почувствовал весь ужас вашего положения. Постепенно вы завоевали его доверие, ездили с ним в кабине грузовика, беседовали о том, о сем. Он поделился с вами своими секретами, брал вас на встречи с Жанной, и таким образом вы узнали, что это дочь его бывшего Шефа, о нем он вам тоже рассказал десятки подробностей, вы узнали, где он живет, что у него есть машина «пежо» и – самое важное – что он носит ботинки сорок седьмого размера. Этот курьезный факт вам еще не был нужен, но вы его запомнили – ваша способность помнить числа поистине уникальна!

Однажды Христо рассказал вам под настроение о том, что всесильный Панайотов попросил его об услуге, что он согласился лжесвидетельствовать, уже дал показания, попал в «грязную историю» и сейчас от этого мучается. Эта ненадежность его существования (за дачу ложных показаний можно попасть за решетку!) обеспокоила вас… вы инстинктивно почувствовали, что пора действовать. Наверное, вы повели Бабаколева в недостроенный дом в квартале «Горна-баня», показали ему пустые комнаты на верхнем этаже и, жалуясь на свою несчастную долю, «признались», что у вас всего четыре с половиной тысячи левов, а мансарда продается за девять тысяч. И я бы не удивился, если Бабаколев сам предложил бы вам дать денег взаймы! Как вы говорили, любая чужая доброта вызывает у вас отвращение, но на этот раз вам пришлось вытерпеть… вы сжалились над Христо и согласились взять у него деньги.

– Это неправда!.. Вы меня разыгрываете… – Пешка не говорит, а хрипит, словно кто-то душит его за горло; его поведение подтверждает, что все, что я говорю, было на самом деле, что я попал в точку, но его душевное состояние все еще меня не интересует.

– Радость, что вы получите деньги – ваши деньги – вас воодушевляла, но ее омрачал тот очевидный факт, что в один прекрасный день долг придется вернуть. Мы все временные обитатели мира сего, Илиев, но живем с верой, что временное – вечно. Вы знали, что Бабаколев снаружи мягок, как воск, но внутри тверже кремня: лишь за то, что вы неучтиво отозвались о его матери при первом вашем знакомстве в тюремной камере, он одним ударом послал вас в угол к «параше». Вас и днем, и ночью преследовала навязчивая мысль, что вы бедны и ограблены. Ощущение, что деньги Бабаколева по существу ваши, было настолько сильно, что постепенно стало восприниматься вами, как реальность. Вы спрашивали себя: почему мои кровные у него на сберкнижке? Что из этого следует?

Закуриваю вторую сигарету, делая вид, что не слышу тяжелого дыхания Пешки.

– А то, – объясняю скорее себе, чем ему, – что, во-первых, вы спешите взять деньги, а во-вторых, уже испытываете определенную навязчивую ненависть к Бабаколеву, потому что он потребует обратно ваши деньги! Если бы Христо вам отказал, вы бы просто обругали его мысленно, но пойдя вам навстречу, он помог вам, как другу, и в то же время стал вашим врагом, как человек, который вам угрожает и вас грабит. И постепенно у вас созрела мысль – после того, как вы получите деньги, ликвидировать Бабаколева, но вы не знали, как это сделать, так как он внушал вам страх и так как вы боялись правосудия.

И вот, Илиев, наступает то роковое двадцать второе января. Серый, бесснежный, холодный день превращается для вас в новогодний праздник. Без десяти два вы встретились с Христо на безе стройматериалов за кварталом «Дырвеница». Питая к вам полное доверие, Бабаколев рассказал вам, что все утро провел у меня… У его бывшего следователя, человека, связанного с милицией и законом, намекнул, что обратился ко мне в связи с «грязной историей», в которую его вовлек Панайотов. Вы предположили, что у Христо было достаточно времени, чтобы все мне рассказать, и решили, что ваш час пробил. Рассуждали вы логично и верно: если бы мне тогда было известно о Панайотове, мы тут же бы его задержали и предъявили обвинение в убийстве. Видите, Илиев, иногда полезно знать меньше…

Во рту у меня пересохло, и я делаю глоток кофе.

– По дороге от «Дырвеницы» до магазина запчастей вы убедили Бабаколева, что деньги вам нужны сегодня же. Наверное, сказали ему, что если до завтра не купите мансарду, ее владелец продаст ее другому, или что служащий, отвечающий в исполкоме за такого рода сделки, выходит в отпуск. Любое промедление казалось вам рискованным, так как уже на следующий день в игру должен был неминуемо вступить и я. Христо согласился снять с книжки деньги, и вы договорились встретиться в шоферском общежитии около семи вечера…

Осуществить дальнейшее не составило для вас труда. Сразу же после того, как вы расстались с Христо, вы поехали в магазин «Гигант» и купили дешевые ботинки сорок седьмого размера, потом посмотрели фильм «Полицейский из Беверли-Хиллса», попав на сеанс с четырех до шести. Именно поэтому вам неизвестно, что вечером время сеансов изменили. Согревшийся, довольный фильмом, вы отправились к дому Панайотова. Как только Панайотов вернулся из ассоциации, вы угнали его машину: вы знали, что Панайотову она пока не потребуется, так как у него назначена встреча с Христо у себя дома. Вы припарковали машину неподалеку от шоферского общежития, постарались побольше запачкать ваши неудобные ботинки, чтобы они оставили ясные следы, затем пошли к другу, чтобы взять у него ваши деньги. Выпили по стакану домашнего вина, побеседовали, поблагодарили друг друга. Вы, Илиев, не торопились, так как знали, что сосед Бабаколева по комнате гуляет на свадьбе. В какой-то момент вам захотелось посмотреть олимпиаду в Калгари, вас страшно заинтересовали соревнования по бобслею, и вы усилили звук до максимума. Может быть, вы принесли с собой нож, но тяжелый гаечный ключ, лежавший на столе, показался вам надежнее, вы попросили Бабаколева налить еще вина на посошок и…

Мне было известно, что вы ненавидите доброту, что именно она покалечила вам жизнь, а все же меня смущал тот факт, что убийство совершено с особой жестокостью, с наслаждением. Вы, Илиев, – безжалостный человек, но ваша неистовая ненависть вызвана не этим: вы испытывали почти реальное ощущение, что Бабаколев хочет вас обмануть, украсть ваши деньги. Вы сделали все быстро, смело – ваша смелость была продиктована гневом ограбленного. Затем вы со знанием дела стерли отпечатки пальцев на стаканах, на ручке двери и ручках управления телевизора, вернулись к машине и сделали все возможное, чтобы «пежо» было замечено, в том числе и толкнули нарочно несчастную бабку. После всего этого вы вернули «пежо» на место возле дома Панайотова и отправились к себе на чердак, предварительно, как я предполагаю, забежав в уборную в Докторском саду. Не смотрите на меня так, будто я колдун!

– Вы меня шантажируете, – он сжимает руки в кулаки, – хотите поймать на мушку… но у вас нет доказательств!

– Есть, Илиев! – Чувствую, что говорить надо медленно и раздельно, чтобы каждое слово дошло до его сознания. – Вы хитро и дальновидно все задумали, но кое в чем допустили просчет – что поделаешь, даже самые ловкие преступники не застрахованы от ошибок, поэтому их и ловят! Все факты были подстроены так, чтобы обвинение было предъявлено Панайотову. Убийство совершил большеногий человек, приехавший в личном «пежо» Панайотова. У Панайотова не было алиби на вечер двадцать второго января, но самое главное – у него имелись мотивы, совершенно определенные причины покуситься на жизнь Бабаколева. Эти мотивы были нематериальными, или, иными словами, моральными. Однако с первого дня следствия я отметил две небольшие подробности: в заднем кармане брюк Бабаколева рылись, из него что-то взято, под кроватью Бабаколева валялась банкнота достоинством в двадцать левов. И, я впервые подумал, что преступление может иметь и материальный мотив. Во время допросов вы ловко направили мое внимание на Панайотова. Он тоже оказался весьма неординарной личностью, я забыл о своих первоначальных предположениях – и ошибся! Сто раз я говорил себе: с Пешкой надо держать ухо востро, она может стать Королевой, но все равно недооценил вас, передвигал всегда на одну только клетку. Помог мне Панайотов (не сознавая этого, он тем самым оправдал и себя!). Он вспомнил, что двадцать второго января Бабаколев отказался продолжить разговор, начатый ими перед магазином запчастей, так как торопился взять деньги в сберкассе… Слово «деньги» прямо-таки отозвалось звоном в моем сознании. Старею, Илиев, начинаю забывать, но в тот момент я сразу подумал: а если убийство совершено ради денег? Слушайте меня внимательно, я буду краток, не стану отягощать вас подробностями – вы их знаете лучше меня.

Вид у Пешки расстроенный до предела, даю ему последнюю передышку – хочу поймать его взгляд, теперь уже меня интересуют его реакции, я сознаю, что поставил на карту нечто большее, чем профессиональную честь, что не имею права ошибиться и, если это случится, никогда уже не пойму смысла моей собственной вины, того страдания, что отчуждало меня от других в течение всей моей жизни.

– Двадцать второго января Бабаколев взял из сберкассы четыре тысячи пятьсот левов, двадцать третьего января вы, Илиев, внесли в ту же сберкассу четыре тысячи четыреста восемьдесят левов. Числа – ваша стихия, вы умеете считать молниеносно – спрашивается, куда подевались эти проклятые двадцать левов? Я вам отвечу, Илиев. Когда Христо передавал вам деньги, двадцатилевовая банкнота случайно упала на пол и осталась лежать под его кроватью. Будучи абсолютно уверены в честности Бабаколева, вы не пересчитали деньги; собираясь положить ах на книжку, вы написали цифру «четыре тысячи пятьсот левов»… кассирша обнаружила ошибку и попросила вас переписать вкладной документ. Известно мне и последнее – что искал преступник в заднем кармане брюк Бабаколева. Убийца, Илиев, решил скрыть материальные мотивы преступления, так как понимал, что только с этом случае на передний план выйдут его моральные мотивы – мотивы, имевшиеся у Панайотова, и он хотел выложить их тепленькими перед старым, утратившим остроту нюха следователем. Убийца, Илиев, взял из кармана мертвого Бабаколева его сберкнижку! Где вы ее спрятали?

По лицу Пешки пробегает судорога, его кудрявые волосы словно приподнимаются надо лбом, он пытается сохранить самообладание, не это ему не удается. Из его горла вырывается животный хрип.

– Где вы ее спрятали? – повторяю властно.

– На чердаке… под черепицей возле слухового окошка, – из глаз Пешки хлынули слезы, он весь сжимается и сейчас напоминает собой обиженного мальчугана. Лишь жилы, набухшие на шее, выдают накатившую на него лавину чувств – муки, ярости, мольбы, страха. – Во всем виноват он, этот грязный ублюдок! Еще в тюряге я его ненавидел! Его мерзкая доброта искалечила мне жизнь! Мне его ни капли не жаль, гада проклятого! Кто дает запросто взаймы четыре с половиной тысячи левов, дурак несчастный?!

Я чувствую, что задыхаюсь, и только сейчас сознаю, что, набрав полминуты назад воздуха в грудь, я его еще не выдохнул. Шумно выдыхаю и расслабляюсь. Я устал, страшно устал, я просто падаю под бременем редчайшего счастья, которое только может испытывать человек!

(10)

На этот раз я проявил завидную предусмотрительность, захватив с собой из дома экстракт валерианы. Налив из крана полный стакан воды, я протягиваю его Пешке вместе с двумя таблетками. Он продолжает всхлипывать, размазывая по лицу слезы, на миг умолкнув, снова начинает скулить, но у меня нет ни сил, ни желания его остановить. Вынув из кармана носовой платок, кладу ему на колени. Мне жаль его… странно, но я не испытываю восторга победителя, чувствую лишь облегчение и грусть.

– Зачем ты его убил, сынок? – спрашиваю тихо, опершись на стол.

– Я не хотел, гражданин следователь! – снова поток слез. – Поверьте, клянусь всем для меня святым, я вовсе не думал его убивать! Когда я узнал про эту историю с Панайотовым, я сказал себе: вот он, настоящий виновник, этот шишка заплатит мне за все! Поджарый, чистенький, благовоспитанный, как английская барышня, со служебной машиной, а такой же мошенник, как я! Ты, Пешка, говорю я себе, маешься за решеткой, а он управляет… стало мне тошно, гражданин следователь, и тогда я придумал… Возьму у Христо взаймы четыре с половиной тысячи левов, подожду пока история наберет ход и дело дойдет до суда, и тогда зайду как-нибудь вечерком к Панайотову, поприжму его хорошенько – дескать, я все знаю, если хочешь, чтоб Пешка молчал, а Карагьозов погорел, сунь руку в свою мошну и выложи четыре с половиной тысячи левов! Во столько обойдется тебе, братец, честь и свобода! Я был царем обмана, гражданин Евтимов, умею прижимать хитрецов, когда им некуда податься, и, уверяю вас, он выдал бы мне денежки, собственноручно отсчитал бы двадцатками, чтоб я мог вернуть их Бабаколеву! У Христо я взял деньги только взаймы, чтобы иметь сумму, что накопил, чтобы она была налицо, потом мы бы с ним легко рассчитались!

Валерьянка, кажется, уже начала действовать: глаза у Пешки высыхают и теперь излучают какое-то странное, мечтательное сияние.

– Христо провалил мою задумку своей глупостью, гражданин Евтимов! Я стал его лучшим другом, он советовался со мной, я наказывал ему делать то-то и то-то, как мне хотелось, но не собирался ему вредить! Единственное, что он сделал на свою голову, решило его судьбу. Если бы он сказал мне, что хочет пойти к вам исповедоваться, я бы его отговорил, и все было бы тихо-мирно. Но он меня провел – меня, лучшего своего друга, товарища по тюремной камере! Когда мы встретились на базе стройматериалов и он сказал, что был у вас, гражданин Евтимов, я просто был сломлен… я подумал, что он рассказал вам все о Панайотове. Как станешь шантажировать кого-то, когда знаешь, что завтра его возьмут?! Вы мне верите, гражданин следователь?

– Верю, сынок, и все же – почему ты убил Бабаколева?

Пешка задумывается, терять ему уже нечего, он мучительно роется у себя в душе в поисках верного ответа на этот последний и самый трудный вопрос. Лицо его напрягается и темнеет, потом вдруг проясняется, глаза вспыхивают, словно он увидел перед собой обетованную землю.

– Я догадался, гражданин Евтимов, что именно ожесточило меня до предела! Когда я привел его в недостроенный дом в квартале «Горна-баня» и пожаловался, что мне не хватает денег на покупку мансарды, он тут же вылез со своей гнусной добротой. Знаете, что он мне сказал, подлец? «Я дам тебе, Пешка, четыре с половиной тысячи, если не хочешь – не возвращай, черт с ними, с этими проклятыми деньгами!» Если бы он заставил меня написать расписку, поискать свидетелей и тому подобное, я бы обманул его с чистой совестью. Потом мы бы с ним судились, и он бы получил фигу с маслом! Но он поступил нечестно, он был готов подарить мне эти четыре с половиной тысячи! Мне трудно это объяснить, но когда он сказал «если не хочешь – не возвращай», я почувствовал, что должен ему вернуть… предоставив мне свободу решать, Христо, в сущности, меня обязал, он был готов меня ограбить, как Фани. И я не мог, я был не в состоянии перенести такую доброту… доброта его погубила, гражданин Евтимов!

Я открыл окно, в кабинет ворвался запах весны. Разграфленный решеткой, город казался совсем другим. В сознании всплыл образ Бабаколева – прямые волосы, детский взгляд, неуклюжее тело, и мне вдруг почудилось, что он слышал исповедь Пешки и улыбается. Смотрит спокойно, приветливо и улыбается, будто стремится меня подбодрить.

– Гражданин следователь, – раздался за моей спиной робкий голос Пешки, – я, наверное, кретин?

– Каждый из нас более или менее кретин, но вы еще и преступник!

– Да, преступник, но кто меня сделал таким?

Я вернулся к столу, осторожно, почти с нежностью вынул из магнитофона кассету, положил ее в конверт. Заклеил конверт, надписал. Наверное, Пешке хотелось остаться еще в моем кабинете, хотелось разговаривать со мной, упрекать меня или простить, но между нами все уже распалось и утратило смысл. Встав, он вымученно мне улыбнулся и покорно направился к двери.

– Спасибо за валерьянку, гражданин Евтимов!

– Прощай, Пешка! – сказал я и нажал на кнопку под столешницей.

(11)

Зал был наполовину пуст. Судья – женщина неопределенного возраста, смахивающая на бесполое существо – зачитывала фамилии свидетелей, поклявшихся говорить правду и только правду. У судебных заседателей, сидевших по обеим ее сторонам, были каменные лица, но я не мог избавиться от ощущения, что им ужасно хочется спать. Прокурор протирал очки носовым платком, адвокаты Карагьозова перешептывались между собой. Карагьозов выглядел точно таким, каким описал его мне Панайотов, – плотным, уверенным в себе, с низким лбом и резкими чертами. Его властная манера держаться, несмотря на поражение, невольно вызывала у меня неприязнь. Все его существо излучало какую-то тупую надменность, наглость чиновника высокого ранга, привыкшего, что все ему подчиняются. Но в нем чувствовался и страх – страх неопытности, какой очень самоуверенные люди обычно испытывают перед судом. Было жарко, я изнывал в своем траурном костюме и ощущал себя грязным.

Было плохо слышно, окна зала выходили на улицу, и казалось, что дело слушается прямо под открытым небом, среди людского гомона, трамвайного скрипа и шума моторов. Погода стояла на удивление жаркая, будто было сейчас не седьмое июня, а конец июля. Стены резонировали, как в зале городской бани, пишущая машинка трещала, как пулемет, мешая думать. Не знаю, почему я пришел слушать это дело – скорее всего потому, что предчувствовал: что-то судьбоносное произойдет во мне самом. Прокурор начал читать обвинение замогильным голосом с драматическими интонациями, текст был обильно сдобрен метафорами… казалось, он читает эссе о пороке. Один из судебных заседателей вынул карманные часы и принялся их заводить, судья налила из графина стакан воды, но не стала пить. В этом переполненном словами и грехом зале я был единственным человеком, знавшим всю правду.

Я думал о Бабаколеве и еще сильнее обливался потом. Панайотов назвал его на допросе – без угрызений совести, то и без иронии – «отчаивающе добрым», а Пешка со своей грубой откровенностью заявил, что это «добрый до отвращения» человек. Бабаколева уже не было в живых, но во мне продолжало жить тревожное чувство, что все мы на протяжении многих лет медленно и хладнокровно убивали его своим отношением к нему: нас пугала его доброта, и мы не могли ее ему простить! Я удовлетворился его самооговором в связи с ограблением аптеки и, сам того не желая, упек в тюрьму; Панайотов вовлек его в мир своих проблем и вынудил лжесвидетельствовать; шоферы автобазы окружили его презрением только потому, что он не желал участвовать в их махинациях, и пытались его предать; наконец, Пешка, не выдержав его доброты, прикончил его физически из-за проклятых четырех с половиной тысяч, которые Бабаколев был готов ему подарить.

«Почему, – спрашивал я себя снова и снова, – мы делаем жизнь по-настоящему доброго человека невыносимой? Почему мы давим на него, пытаемся сделать таким же подлым, как мы сами, используем его в своих целях, а если нам не удается его переделать, начинаем относиться к нему, как к жалкому дураку или, что еще хуже, как к нравственному чудовищу, представляющему для нас угрозу? Мы стараемся превратить хорошего человека в плохого, а если не можем, чувствуем себя обязанными умертвить его хотя бы морально, указать ему его место аутсайдера, вечного неудачника!»

Прокурор закончил обвинительную речь, вид у него был удовлетворенный: явно, он был доволен и речью, и тем, что реализовал свое внутреннее стремление наказывать. Карагьозов как-то съежился и сник, его взгляд уже несвободного существа испуганно блуждал по залу, пишущая машинка на миг умолкла, и в тишину ворвался шум большого города.

– К сожалению, – громко произнесла судья, – главный свидетель обвинения Христо Бабаколев не может явиться!

«Я – главный свидетель, – с дрожью подумал я, – я знаю все, всю правду!» Меня охватило страшное колебание, я чувствовал, как в моем сознании медленно распадается нечто, созданное в течение многих лет, как оно превращается в небытие, в отрицание моей собственной личности. Я должен был подчиниться закону, той постоянной жажде справедливости, которая всю жизнь была моим богом и моей верой. Но в то же время сама мысль, что я могу снять вину с Карагьозова, оправдать его перед законом и превратить в морального победителя, вызывала у меня внутренний протест. Я ощущал себя в заколдованном кругу, потому что уже сознавал, что обману – обману и себя, и правосудие, ради которого я сюда пришел.

Воротничок сорочки весь взмок от пота, мне не хватало воздуха. Я неуклюже поднялся и пошел – но не к скамье свидетелей, а к выходу. В просторном вестибюле было полутемно и прохладно, я почувствовал облегчение, как будто только что избежал смертельной опасности. Прислонившись к холодной стене, я глубоко вдохнул прохладный воздух. Я знал, что где-то здесь, рядом, находится витраж с изображением Фемиды – жестокой богини с повязкой на глазах, богини всевидящей, потому что она лишила себя возможности видеть! Внезапно на меня нашло прозрение, я осознал смысл вины, которая меня подавляла, вселяла в душу беспокойство и страх. Я никогда не применял насилие. Мне лично страшные признания, прочтенные в советской прессе, ничего не напоминали – я был лишь скромным и бесчувственным следователем по уголовным делам, дожившим до пенсии в неустанной борьбе с хаосом и злом. Но, по-видимому, зло бессмертно, а человек хрупок и смертен и, пытаясь за короткое отпущенное ему время искоренить все зло, он по сути утрачивает свои моральные добродетели, поскольку быть чересчур уж святым – тоже форма террора и разложения… я предпочел служить закону, а не своей врожденной морали. Но так как закон меняется – иногда отдельный человек превращается в закон, мы подчиняемся ему, а не принципам справедливости. Так было с нами: нас отучили мыслить, ибо приучили соглашаться. И от этого – я чувствовал – что-то во мне было навыворот, но я понимал, что уже не могу ничего исправить. Это будет задачей для тех, кто придет после меня. У меня же уже не было ни нрав, ни обязанностей, кроме своей собственной совести.

Глубоко в душе я сознавал, что все же Панайотов виновен, что нужно наказать невинность Бога, что я могу поприжать этого большеногого и предать его суду… но я испытывал к нему порочную симпатию, ибо в своей драме Панайотов в сущности походил на меня! Сейчас я с каким-то стариковским сожалением понимал, что ненавижу Панайотова потому, что он уйдет из моей жизни ненаказанным, что ненавижу и Пешку за то, что он так жестоко посягнул на человеческую доброту; меня все больше переполняла бессильная, острая ненависть, пока я, наконец, не понял, что в сущности ненавижу самого себя! «Гончая против Гончей» – вот что оказалось смыслом моего последнего следствия! Единственным возможным утешением было прощение, которое Христо Бабаколев унес с собой.

Из зала вновь донесся стрекот пишущей машинки, но я уже знал, что не вернусь туда, в горячий воздух, пропитанный запахом папок и страха. Глаза мои уже привыкли к полутьме и сами нашли на фронтоне фразы из Римского права, вдохновлявшие меня в молодости:

«Веления права таковы: живи почтенно, не вреди ближнему, воздавай каждому по заслугам», «Правосудие – непреклонное и неиссякаемое стремление предоставлять каждому право, которое ему полагается», «Правосудие – основа государств, будем же подчиняться законам, чтобы быть свободными», «Правосудие не требует награды, тот, кто раскаивается, почти невиновен», «Наказание можно отменить, но вина будет существовать всегда».

Я раскаивался и пытался смириться. Я был всевидящим, как Фемида, и так же, как она, вершил правосудие вслепую!

(12)

Мария уже не запирала дверь на три замка. После тех слов, что мы сказали друг другу в тот роковой вечер, она словно бы уверовала в то, что с нами уже ничего не может случиться, что то, что мы раньше с гордостью и любовью называли нашим домом, сейчас просто наш дом, которому ничего не может угрожать извне, коль скоро мы сами разрушили его изнутри.

Я быстро вышел, спустился по лестнице, пахнувшей вымытыми плитками – этот запах словно донесся из далекого детства. Июньское солнце слепило глаза, и я перешел на другую сторону улицы, где была тень. Я направился в «Долину умирающих львов». Было еще рано, чуть больше десяти, и «панки» и «металлисты» еще не оккупировали уличные парапеты. Было жарко, окна домов были распахнуты настежь, из одного окна нижнего этажа высунулась черная, как уголь, кошка. У меня снова была уйма свободного времени, и это непонятно почему вызывало ощущение, что я опаздываю. Под мышкой я нес два последних номера «Огонька», с наслаждением предвкушая беседу с Генералом и Генеральным директором. Мне хотелось тишины и спокойствия нашего клуба, жидкого кофе Рени, пахнущего травяным чаем, я явно соскучился по пенсионерскому времяпрепровождению. Я шел легко и упруго, хотя новые туфли слегка жали, но это было даже приятно, ибо свидетельствовало о том, что я жив. Почти бегом перешел улицу напротив Дворца культуры. Окна «Долины умирающих львов» были плотно задернуты шторами, на дверях висела черная табличка, на ней мелом было написано: «Клуб закрыт. Ремонт».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю