Текст книги "Гончая. Гончая против Гончей"
Автор книги: Владимир Зарев
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 25 страниц)
ГЛАВА ВТОРАЯ
(1)
На улице идет унылый, монотонный дождь, крупные весенние капли барабанят по жестяному карнизу окна. В просторном помещении стоит легкий запах влажной одежды на людях, которые собрались здесь, чтобы пообсохнуть. Мне хочется спать, и я с трудом раздираю веки. В последнее время оперативки по понедельникам меня тяготят, они напоминают священный ритуал, который повторяется издавна и который охраняется портретом Дзержинского. Суровый, в плотно застегнутой гимнастерке, нарком устремил на меня проницательный и всепрощающий взгляд. На этих оперативках я постоянно чувствую себя виновным, мелочным в душе и неудачливым.
Шеф пребывает в хорошем настроении, он спокойно слушает, потом задает вопросы. К счастью, его внимание занимают мои коллеги. Те отвечают коротко, чинно и… высыхают. Вот уже несколько недель центральное отопление не работает, но Шеф распорядился, чтобы принесли два электрических обогревателя. В кабинете обманчиво тепло, длинный стол с зеленой скатертью завален пепельницами и личными блокнотами, в которые никто ничего не записывает. Мои веки неудержимо закрываются, я бы с удовольствием выпил крепкого кофе. Мне кажется, что я присутствую на просмотре фильма, который смотрел самое маленькое раз десять. Я знаю, что будет дальше, но из приличия не позволяю себе задремать. Шеф хрустит суставами своих изящных пальцев и одаривает нас рассеянной усмешкой.
– Благодарю, все свободны… Евтимов, прошу тебя задержаться на минуту.
Вокруг с радостным скрипом передвигаются стулья, коллеги торопятся исчезнуть, бросая на меня насмешливые взгляды – людское сострадание выражается порой в насмешке. Когда мы остаемся одни, Божидар тут же снимает очки, и я растворяюсь перед его благородно-невидящим взором. Он предлагает фирменную сигарету, а это всегда настораживает.
– Мы давно не виделись, – говорит сухо Шеф, – ты не объявляешься. Неужели ранчо с медведями над Железницей настолько тебя захватило?
Я молчу, но уже окончательно проснулся.
– Что нового в следствии по делу ПО «Явор»?
– Да, пожалуй, ничего, – отвечаю я холодно, – этот удалец Искренов во всем признается.
– Ты, приятель, меня радуешь. Так недолго и без работы до пенсии остаться.
– Я неточно выразился. Этот симпатяга говорит интеллигентно и с огромной охотой, он меня просто одолевает своими добровольными показаниями… а это неуважение с его стороны.
– Почему же неуважение? Или подобная форма общения не вяжется с твоим порочным желанием его расколоть? Будь осторожен, я тебе говорил, что чужое сопротивление порой делает нас аморальными.
– Не придирайся, Божидар! – При такой убийственной влажности даже фирменные сигареты гаснут, и, прежде чем продолжить, я раскуриваю бычок. – Если Искренов так великодушно сознается во всем, что нам известно, это явный признак того, что он умолчит о том, чего мы не знаем. Он довольно умен. Старается меня убедить, что у него есть своя философия и что я – единственный, кто заставляет его осмыслить эту гнусную философию. Уже две недели я чувствую себя идиотом – все это время меня водят за нос, говоря якобы правду. Ты понимаешь меня?
Шеф размышляет и снова начинает хрустеть изящными своими пальцами. Мне неудобно ему сказать, что таким образом он испортит себе суставы.
– Ну хорошо… Так в чем проблема?
Я листаю блокнот, но делаю это больше от смущения.
– Все, что касается валютных трюков в ПО «Явор», не секрет. Открытым остается вопрос, действительно ли Искренов отравил милашку Безинского.
– Я и сам это знаю.
– Безинский покончил с собой, или его убили. Вся комедия имеет смысл, если мне удастся понять, на самом ли деле Безинский был человеком, способным наложить на себя руки. Именно это меня и волнует.
– Я догадываюсь, куда ты метишь.
– Твоя невероятная прозорливость меня изумляет…
– Что ты знаешь о Безинском?
– Настоящий удалец.
Я склоняюсь над блокнотом и зачитываю справку, которую получил из оперативного отдела. Я свел тридцать две страницы к десятку предложений, хотя Шеф навряд ли оценит мое благородство. Я избавляю его от удовольствия остаться наедине с моим голосом по меньшей мере на полтора часа.
«Двадцати шести лет, красавчик, преисполненный созидательной энергии. Работал временно в нескольких местах, то есть устраивался на работу лишь для того, чтобы быть уволенным. Его прозвище – Покер, карты ему приносили не только славу, но и солидный доход. Предпочитал играть с интеллигентами, ибо у них есть деньги и они более наивны. В прошлом наркоман, и, что очень странно, вылечился. Наконец, почти профессиональный сводник. Хорошо известен в барах и в первоклассных отелях, поставлял девочек иностранцам. Очевидно, участвовал и в валютных махинациях; по сведениям коллеги Карапетрова, поменял Искренову свыше тридцати тысяч долларов. В кругу богемы прослыл амбициозным и упрямым парнем…»
– Как ты сам можешь убедиться – лапочка. – Я делаю короткую паузу и, поколебавшись немного, задаю мучащий меня вопрос: – Божидар, Покера уже нет. Непоправимое свершилось, какой же смысл рыться в мусоре, дабы установить, действительно ли этот «юноша бледный» покончил с собой, или ему помог Искренов? По-моему, надо предложить прокурору прекратить следствие.
Шеф надевает на нос очки и глядит на меня так, словно желает со мной познакомиться. На его лице написано удивление, а также обида, рука нащупывает в пепельнице сигарету, но он не затягивается ароматным дымом, ибо с его дрожащих губ срываются гневные слова:
– Да ты соображаешь, что говоришь? Я тебя разжалую… я не знаю, что с тобой сделаю! Мне нужна правда, понимаешь, правда, для этого мы здесь и находимся, Евтимов.
Я сам накликал на себя беду, я знал, что услышу это. Магическое слово «правда» превращает наше ремесло в надежное и справедливое дело. Правда – это то, ради чего стоит быть следователем, иначе будешь просто мусорщиком.
– Даю тебе недельный срок, чтобы установить, был ли Безинский способен наложить на себя руки. И смотри – если дашь маху, я тебя возненавижу!
Шеф и так не испытывает чрезмерной любви к моей особе, поэтому его яростная угроза оставляет меня равнодушным. Я не могу отделаться от мысли, что Искренову все-таки удастся меня провести.
Дождь барабанит по жестяному карнизу. Свет в кабинете приглушенный и тусклый, словно пропущен сквозь опал. Молчание, воцарившееся между нами, долгое и напряженное. Наконец Божидар зябко потирает руки и с неестественной улыбкой тянет:
– Я попросил тебя остаться не потому. В воскресенье я женю старшего сына… Буду ждать вас с Марией.
Сейчас мое присутствие для него действительно невыносимо! Его собственное счастье – как живой укор: Божидар прекрасно знает, что моя дочь разводится.
(2)
Из окна врачебного кабинета виднелись очертания горы Люлин, мягкие и плавные, они напоминали спящую женщину. День выдался солнечным, теплым, весна вступала в свои права, далекий лес казался зеленоватой дымкой. Кругом царили красота и спокойствие, но я приехал в Суходольскую наркологическую клинику не для того, чтобы любоваться природой.
Кабинет был обставлен простой потертой мебелью, рассохшиеся книжные полки занимали всю стену. На письменном столе лежали кассетофон, блокнот с чистыми листками и несколько толстых книг с исчерпывающими, наверно, сведениями о природе и признаках психических заболеваний. Атмосфера кабинета походила на обстановку в следственном отделе, хотя здесь на окне не было решеток. Я подумал, что в работе следователя и психиатра есть что-то общее: и тот и другой стремится к истине, к разгадке человеческого подсознания и достигает этого исключительно благодаря терпению. Я почувствовал сострадание к мужчине, сидящему напротив. Он казался удивительно юным, у него была черная как смоль борода, внимательный, ощупывающий взгляд и лицо интеллигента.
Сдержанность, с которой он меня встретил, объяснялась, очевидно, его «профессиональной деформацией»; но я был не наркоман, а просто человек, любопытный по долгу службы.
– Чем могу быть полезен?
– У вас курят?
– Курите! – Он повернулся на вращающемся стульчике, бережно, аккуратно передвинул кофейный фарфоровый сервиз и протянул мне одно из блюдечек.
– Вы действительно сможете мне помочь. – Я не торопясь закурил сигарету и выпустил дым в сторону кассетофона, единственного реального атрибута медицинского учреждения. – Речь пойдет о вашем пациенте, симпатичном юноше, который лечился у вас два года назад. Говорит ли вам о чем-нибудь имя Павел Безинский?
– Павел Безинский… Безинский. Ах, да… Покер?
– Именно его я и имею в виду.
– А что вас, собственно, интересует? Уж не натворил ли он чего-нибудь?
– Он просто покончил с собой.
Лицо врача помрачнело, словно он услышал тяжкий упрек, и стало похоже на лицо стареющего мужчины, который делает все возможное, чтобы казаться рано повзрослевшим юношей.
– Стра-а-анно, – протянул он. – Хотите кофе?
– С удовольствием выпью чашку, хотя в последнее время стали поговаривать о кофеиновой наркомании.
Шутка оказалась неуместной, и врач дал мне это понять. Он достал из ящика письменного стола серебристый термос, а старинная чернильница с бронзовым орлом оказалась сахарницей.
– Что странно?
– Видите ли, товарищ…
– Евтимов.
– Безинский добровольно пришел к нам и добровольно пожелал лечиться, и я убежден, что ему удалось отказаться от этого ужасного увлечения. Он был интеллигентен, очень чувствителен, какими в принципе и бывают наркоманы. Но он обладал одним редко встречающимся у них качеством: имел удивительную силу воли. Вы даже себе не представляете, какое требуется усилие, чтобы освободиться от тяги к наркотикам или, точнее, к состоянию эйфории.
Я его не прерывал, не попытался объяснить, что наркомания – моя вторая специальность и если он имеет постоянную работу, то обязан этим, в частности, мне.
– Безинский действительно оказался новичком. Тем было лучше и для него, и для меня. Обычно наркотики затягивают как болото, человек погибает, и, чтобы испытывать одни и те же ощущения, должен увеличивать дозы. Шкала ценностей меняется, его понимание прекрасного в корне отличается от нашего. Ничто не в состоянии взволновать наркомана, кроме опьянения, миражей и ощущения полной, хаотичной свободы. Наркоман в общем скрытен, он всем своим существом стремится защитить свой странный мир, верит, что тот реальный мир, в котором живем мы с вами, не имеет к нему никакого отношения. Поразителен все-таки факт, что Безинский сам к нам пришел и сам себя спас! Я повторяю, он обладал удивительной силой воли, благодаря которой человек способен справиться с любой жизненной ситуацией.
– Следовательно, вы думаете…
– Да, – психиатр кивнул. – Я не верю, что такой человек покончит с собой. Я не могу этого себе представить!
Кофе оказался необычайно вкусным, от него исходил особый аромат, навевая мысли о чем-то таинственно-сказочном, восточном.
– А почему вы уверены, что Безинский полностью вылечился?
Это был тот самый вопрос, ради которого я проделал нелегкий путь от Центральной тюрьмы до пробуждающихся предгорий Люлина. Ради этого проклятого вопроса я гнал свой верный «запорожец» по неровному, вымощенному камнем шоссе в районе Суходола.
Врач впервые улыбнулся – наверное, вопрос не был для него неожиданностью.
– Прежде всего интуиция… К тому же наркоманы состоят у нас на учете. Мы их наблюдаем, периодически беседуем с ними, иногда навещаем их дома. В течение двух последних лет Безинский вел себя совершенно нормально. Наконец, если это вас, конечно, интересует, у меня есть собственный тест, который показывает, насколько успешно проведено лечение. Когда мои пациенты пребывают в состоянии эйфории, я заставляю их рисовать, рисовать просто так, что взбредет в голову. Когда я решаю, что они здоровы, то снова прошу их нарисовать что-нибудь, что им угодно. Хотите, покажу вам зарисовки Павла Безинского, товарищ?..
– Евтимов, – снова сказал я.
Рисунки на самом деле так отличались друг от друга, что могли служить вещественным доказательством. Опыты Покера в области графики, которые он делал, будучи начинающим наркоманом, отличались легкостью и плавностью линий, почти профессиональным чувством формы и цвета. Они изобиловали странными, как у Шагала, фигурами, которые парили в пространстве, смешивались с птицами и деревьями. В них обязательно присутствовал разливающийся свет, некое всевидящее око или какой-нибудь другой загадочный символ. Естественно, это не были картины в полном смысле слова, однако в них чувствовалась удивительная притягательность. Все рисунки Безинского, лежавшие во второй папке, поражали своей беспомощностью, отсутствием воображения и чувства композиции; он с трудом мог нарисовать даже мяч. Я сразу же понял, что личный тест психиатра имеет глубокое психологическое обоснование, и с облегчением вздохнул; мне нечего было больше делать в этом кабинете. У меня был собственный, с такой же угнетающей тишиной.
– Благодарю вас. Простите, что я отнял у вас время.
– Вы разволновали меня, товарищ Евтимов. – То, что молодой доктор все же запомнил мою фамилию, заставило меня с издевкой подумать о себе. – Если бы Безинский не освободился от своей страсти, он наверняка бы прожил дольше. Мне жаль Павла.
Он сказал это тихо, почти равнодушно, но в эту минуту я думал не о Покере. Я с состраданием думал о себе.
(3)
Я не умею развязно держаться в перворазрядных заведениях. Всегда, когда я попадаю в дорогой ресторан или бар, я теряюсь, конфужусь, испытываю неприятное чувство, что все на меня смотрят, расценивают мою старомодную элегантность как хорошо скрываемую бедность. Заказываю я чересчур много, даю официантам на чай, улыбаюсь как идиот, и «приятно проведенный» вечер превращается в пытку. Я не знаю, почему оно так – возможно, из-за комплекса неполноценности, и только хороший психоаналитик мог бы снять зажимы с моего шестидесятипятилетнего сознания. Мне следовало бы спросить у того психиатра. Вполне возможно, что когда-то давным-давно, в годы полуголодного детства, я стоял перед витриной роскошного ресторана и мысленно поглощал жареного, хорошо подрумяненного поросенка с дольками лимона в пятачке, а какой-то щеголь пнул меня, застав за этим занятием. Такова была манера общения у людей пятьдесят лет назад, когда отчуждение не являлось социальным злом.
Вот почему я останавливаюсь перед венецианским зеркалом и пытаюсь привести в порядок свою физиономию, придав ей выражение беспечности. Сейчас шесть часов вечера, в баре японского отеля «Нью-Отани» пока тихо. Атмосфера здесь чопорная, и я не нахожу в ней ничего японского. Подойдя к стойке, с трудом взбираюсь на высокий табурет. Слева от меня висит кроваво-красный гобелен. Из полумрака возникает бармен, он окидывает меня взглядом профессионала: его глаза подобно рентгену скользят по моему серому костюму, останавливаются на старомодном галстуке, потом натыкаются на пачку «Арды», и лицо парня озаряет тошнотворно-приветливая улыбка.
– Кто тебя сюда пустил, дядя? – спрашивает он меня по-свойски.
– Пятьдесят граммов виски, – отвечаю я спокойно, – и двойной кофе.
– Послушай, дядя, во-первых, мы работаем с десяти вечера, а во-вторых, на те деньги, которые ты просадишь здесь, в гастрономе напротив можешь себе купить две бутылки анисовой и пачку халвы. И почему бы тебе не пойти к своей молодухе, а?
– Насколько мне известно, – говорю я хладнокровно, – у меня нет племянников. К тому же, мой милый, я пришел к тебе по делу.
Моя рука медленно опускается во внутренний карман пиджака и нащупывает служебное удостоверение, но бармен останавливает меня жестом, словно боится, что я ему покажу что-то неподобающее. Теперь он смотрит на меня с обожанием, а его губы растягиваются в раболепно-льстивой улыбке.
– Извините… что вы хотели? Пятьдесят граммов виски и двойной кофе? Сию минуту, товарищ…
– Евтимов. Я вас извиняю, в сущности, вы проявили обо мне трогательную заботу.
Этот удалец может быть расторопным, когда того пожелает. Комбайн приветливо посвистывает, и ароматный запах кофе касается моих ноздрей. Потом бармен распечатывает бутылку «Балантайна», посматривает на меня с любовью и, явно не скупясь, наполняет бокал со льдом, так что напитка получается мало, зато он двойной. Демонстрируя передо мной свое мастерство, парень в то же время размышляет о чем-то своем, очевидно, у него также могут быть свои неприятности и проблемы. Он скромно закуривает «Мальборо», подносит и мне огонек, после чего весь обращается в слух, горя желанием услужить. Я достаю из другого кармана пиджака фотографию Павла Безинского, неторопливо вытираю ее ладонью и показываю издали бармену.
– Вам знаком этот человек?
Он напряженно всматривается в фотографию, раздумывает, потом с облегчением вздыхает: видно, догадался подлец, что я пришел не по его душу.
– Разумеется. Это Покер.
– Как часто он к вам наведывался?
– Видите ли… почти каждый вечер. Иногда даже дважды забегал в течение ночи.
– И чем можно объяснить его чрезмерное пристрастие к этому милому заведению?
– Он что, выкинул номер?
– Сейчас спрашиваю я. Чем занимался Покер?
Парень застенчиво улыбается, давая понять, что он не доносчик, но его уважение ко мне так велико, что он не смолчит. А я в это время спокойно потягиваю виски (мой зять называет этот золотистый напиток «шотландской ракией»).
– Контрабандой, валютой… – Голос у него вкрадчивый и звучит тихо, почти заговорщически. – Я уверен в этом, потому что несколько раз он пытался со мной расплатиться долларами. Думаю, он занимался и сводничеством с иностранцами. Он мужик фактурный, держится отлично, поэтому создается впечатление, что на него можно положиться. Именно вокруг таких и вьются юные шлюшки. Ведь кто-то должен их знакомить с иностранцами. А этим «кто-то» может быть человек представительный, способный внушить доверие. Мне кажется, он не имел с этого навара, его доходы шли из другого источника.
– В смысле?
– Просто через девиц он выходил на толстосумов. Богатые туристы недоверчивы, им нужно предложить то, что компрометирует тебя, и взамен потребовать то, что компрометирует их. У такой публики это называется «борьбой за доверие».
– Вы хороший психолог, – похвалил я его. – А вам известно, что Безинский скончался?
Бармен резко отпрянул, на его смуглом лице отразились недоверие и испуг. Было видно, что удивление его не наигранно.
– Когда? – спросил он, словно это имело какое-нибудь значение.
– Четыре месяца назад.
– Он потом действительно испарился в последнее время. Я был уверен, что его накрыла милиция, думал, он теперь на государственном иждивении… Извините меня, товарищ Евтимов.
Он запомнил мою фамилию – все же у барменов не такая дырявая память, как у психиатров. Чего только не усвоит человек моей профессии!
– Безинский покончил с собой. Он, как говорится, перебрал, а потом наглотался снотворного.
– Не может этого быть! – Нетерпеливым жестом бармен отмахнулся от официантки. – В принципе, Покер не пил, точнее, выпивал ради того, чтобы время убить. Часами мог сосать пятьдесят граммов «кампари». Он был профессионал, товарищ Евтимов, и имел голову на плечах. И потом, зачем ему принимать снотворное, если он не привык спать по ночам?
– Если человек решает покончить с собой, – заметил я назидательным тоном, – он подбирает средства не сообразно своим привычкам, а сообразно тому, насколько его страшит смерть.
– Ну да, только зачем ему было кончать с собой? У него были деньги, девочки, безделье и свобода… Не могу поверить. Мы никогда с ним не дружили. Я знал его очень поверхностно… по службе.
Бармен не лгал, но это не помешало ему прикинуться глубоко опечаленным. У меня в бокале остался один лед, и он попытался мне долить, но я остановил его руку. Очень дорого стоили бы мне тогда мои служебные обязанности!
– И последний вопрос. Замечали ли вы, что Безинский страдает меланхолией или что в последние месяцы он был необычайно задумчив?
– Покер никогда не страдал ни чрезмерной веселостью, ни меланхолией. Я вам сказал, что он здесь работал и был профессионалом.
– Следовательно, вы не верите, что Безинский был способен так жестоко подшутить над собой?
– Мне это кажется абсурдным.
Я достал бумажник и вытащил новенькую купюру в двадцать левов. Бармен смущенно заулыбался, его темные глаза излучали нежность.
– Прошу вас, товарищ Евтимов, сегодня угощаю я…
– В жизни за все нужно платить, мой милый, – прервал я его строго. – И тебе не мешало бы об этом подумать!
(4)
Хаджикостову было под шестьдесят, и он производил впечатление человека, который, видно, задуман природой лишь для того, чтобы быть всю жизнь неприметным. Это был низкорослый коренастый мужчина с большой головой и тяжелыми мешками под глазами, с нелепыми усиками и двойным подбородком, стянутым воротничком розовой рубашки. Костюм на нем казался неопрятным, а руки – узловатыми и усталыми, с толстыми, как сардельки, пальцами. Само его мышление как будто еще не сформировалось: он тянул слова, и меня не покидало ощущение, что он постоянно пытается что-то припомнить.
Я уже жалел, что его вызвал. Он тоже был заместителем генерального директора ПО «Явор» и занимался сбытом готовой продукции, но самое главное – он проработал много лет с Искреновым. Я надеялся услышать что-то интересное, узнать такие детали, которые обогатили бы мое представление о личности подследственного. Но Хаджикостов предпочитал молчать или отвечал фразами, которые были равносильны молчанию. Посредственность этого человека была настолько очевидной, а его желание поскорее уйти настолько непреодолимым, что я почувствовал за него неудобство. Он, вероятно, ненавидел Искренова (контраст между ними просто убивал Хаджикостова, заставляя его, и без того маленького, сгибаться), но боялся высказать вслух свою неприязнь. Даже находясь под следствием, Искренов превосходил его, и Хаджикостов не мог освободиться от сознания его исключительности. Наверное, этот бывший заслуженный лесничий, прошедший через мрачный лабиринт бюрократии и сомнительных успехов, не осмеливался выразить свою ненависть к избалованному, обаятельному Искренову. Страх сковывал душу Хаджикостова, но то был страх, порожденный не столько «былым величием» Искренова, сколько собственной посредственностью. Он заикался, говорил всякие двусмысленности, старался быть остроумным, и его старания вызывали во мне грусть.
И все же я был доволен, что вызвал Хаджикостова. На фоне этой невзрачной личности можно было объяснить чувство достоинства Искренова, его необычайную одухотворенность, которые он сумел внушить своему начальству и подчиненным, наконец, доверие к нему вышестоящих инстанций, которое Искренов взрастил, как собственного ребенка.
Познания достигаются путем сравнения. Сравнение между Хаджикостовым и Искреновым превращалось в гротескную метафору. Я был твердо уверен в одном: «чрезмерное внимание» Искренова к собственной персоне имеет психологическое обоснование, оно имеет и реальную основу, которая, к сожалению, отягощается серьезными социальными мотивами.
Очевидно, Хаджикостов был до смешного честным человеком, но я не мог его представить себе на переговорах с представителями иностранных фирм, где, кроме познаний о качестве древесных материалов, требовались элементарная воспитанность, гибкий ум, светские манеры и умение оценивать данную ситуацию. Со своими короткими усиками, розовой рубашкой и безвкусным костюмом в серебристую полоску Хаджикостов рядом с элегантным и словоохотливым Пранге, наверное, казался карикатурным.
С тех пор как я взялся за это проклятое дело, язва желудка заставляет чувствовать себя неуютно. Боли изо дня в день усиливаются, а это говорит о том, что я слишком нервничаю.
– Я вас спрашиваю в третий раз, – сказал я с нескрываемой досадой, – и прошу отвечать на вопросы четко. Вы давно знаете подследственного Искренова… Способен ли он убить человека?
Хаджикостов посмотрел на меня с вымученным обожанием, достал носовой платок, тщательно высморкался, обтер мясистые губы и плаксиво произнес:
– Клянусь вам, товарищ Евтимов… я, поймите… я бы никого не смог убить!
– Благодарю вас, – сказал я сухо.
– Если я смогу быть вам полезен, то я снова… Не правда ли?
– Мне больше не придется вас вызывать. Давайте вашу повестку, я ее подпишу.
(5)
Я вернулся домой в душевном смятении. Прошелся пешком по весеннему, умытому дождями городу и чувствовал себя обновленным, но в то же время сознавал, что следствие по делу Искренова начинается только сейчас.
Лампочка на лестничной площадке перегорела, пришлось терпеливо открывать три замка, с помощью которых жена забаррикадировала наше жилище. Мария была убеждена, что моя профессия опасна и что в один прекрасный день кто-то из удальцов, которых я водворял в тюрьму, пожелает тайком со мной встретиться, чтобы сполна расплатиться за то удовольствие, с которым я посадил его за решетку. Мария панически боялась бывших преступников и медведей над Железницей. Она смелая женщина, с характером, однако душевная твердость, подобно прочным и вместе с тем хрупким предметам, легко разрушается.
Из квартиры доносился знакомый приятный запах чистоты, опрятности и уюта, вымытого кафеля и подсыхающей мастики, обветшалой мебели и еды, сдобренной разными приправами. Я с наслаждением втянул в себя этот аромат, который возвращал меня к привычному уюту и спокойствию; но тут мое обоняние уловило стойкий запах валерьянки. Когда Мария чем-то расстроена, она принимает валерьянку, она никогда не пользуется валерьяновыми таблетками, а покупает настойку и принимает по двадцать капель с кусочком сахара. Это целый ритуал, вот почему я отождествляю валерьянку с приближающимся несчастьем.
Я почувствовал себя обделенным судьбой и всерьез обиженным своей собственной жизнью. Мною овладело недоброе предчувствие, оно было холодно как лед. Я снял плащ, закурил сигарету, и мне ничего не оставалось, кроме как войти в гостиную. Там царил полумрак, плюшевые шторы были плотно задернуты, будто оберегали какую-то тайну. Дочь свернулась калачиком на кушетке; она с детства привыкла так спать, сжавшись в комок, как эмбрион. Вера плакала, ее лицо было мокрым и искаженным горем. Жена примостилась рядом в кресле, она скрестила на груди руки и не отрываясь смотрела прямо перед собой.
Никто не обратил на меня внимания, казалось, будто я смотрю немой фильм. При мысли, что неожиданно может войти Элли, меня охватила паника. Мне было семь лет, когда я впервые увидел заплаканную мать, и это запечатлелось на всю жизнь в моей памяти. Отец ее бил. Он потерял кисть левой руки, и его столярная мастерская торчала во дворе, необитаемая и зловещая, служившая прибежищем для крыс и бездомных кошек. Отец стал пить. Я слышал, как кричит мать, вбежал в комнату и увидел ее стоящей на коленях перед иконой. В ту минуту я возненавидел насилие; в тот вечер, заметив на кухне таракана, не убил его, просто я боялся дотронуться до него и причинить ему боль.
– Я поджарила тебе яичницу, – тихо сказала жена, – иди ешь!
– Где ребенок?
– У соседей.
Я придвинул к себе кресло и сел рядом с Верой. В душе у меня было пусто, как в церкви.
– Что случилось? Мне что, собрать свои вещи и перебраться в гостиницу?
– Вера получила повестку в суд. Этот шалопай, твой зять, подал заявление на развод.
– Почему мой? И твой тоже. К тому же мы знали, что это когда-нибудь случится…
– Знали, – вздохнула Мария, – но случилось это сегодня.
В ее словах отсутствовала логика, и все же она была права. Какой бы абсурдной ни казалась надежда, она укрепляет наш дух. Пока непоправимое не свершилось, мысли о неминуемой беде – это еще не беда, иначе мы, люди, думали бы только о смерти. Сейчас разрыв Веры с мужем предстал как факт, и нам было тяжело это сознавать. Вера просто убита – она давно разочаровалась в Симеоне, но чувство оскорбленного достоинства, сознание того, что ею пренебрег человек, который многим обязан ее любви, не давали ей покоя.
Мне казалось, что на диване плачет моя внучка или маленькая Вера, двадцать лет назад. Она обычно сворачивалась так в клубок, когда получала в школе четверку: Вера была амбициозным и самоотверженным ребенком, такой она осталась и в браке с Симеоном. Я не мог понять их вечного конфликта: они ругались постоянно и ожесточенно, порой я думал, что их споры своего рода допинг и что они оба, подобно мазохистам, получают от этого какое-то удовлетворение. Им нужно было выплеснуть свое раздражение, чтобы тем самым вернуть душевное равновесие. Да, но, как сказал тот друг, психиатр, при наркомании прежние дозы уже не спасают. Их взаимные упреки уже не имели смысла, поскольку они повторялись. Супругам не удавалось найти выхода собственным чувствам, и тогда пришла пора действий. Симеон стал задерживаться, возвращался пьяным, принося с собой тепло чужого дома; Вера ждала его до полуночи, я просто чувствовал ее бессонницу и бдение над несуществующим домашним очагом. Я представлял себе ее болезненное смирение и тоску одинокой женщины, а также ее стиснутые губы и те обвинения, которые она с наслаждением придумывала до глубокой ночи. Должно быть, ее слова походили на увесистые булыжники, которые она швыряла в мужа с остервенением и злобой, как только он появлялся на пороге.
Я знаю, что Вера любила Симеона, но ее раздражала его удивительная беспечность, та легкость, с которой он преодолевал трудности в жизни; ее, наверное, раздражало в нем все: то, что он небритый, что допоздна спит, что в душе презирает вязаные салфеточки моей жены, тяжелую старомодную мебель, к которой мы привыкли, шлепанцы перед каждой из комнат и нашу чиновничью привычку вставать в шесть часов утра. Симеон не любил праздники, потому что их приходилось встречать вместе с нами. На Новый год, на Первое мая и Девятое сентября он напивался, на его лице играла саркастическая ухмылка, а моя жена с видом оскорбленной матери одаривала его молчаливым презрением. Однажды он сказал нечто такое, что привело меня в ужас. Я вернулся с ночного дежурства. Симеон пил всю ночь в гостиной, вытянувшись в кресле перед невыключенным телевизором, загипнотизированный ярким потрескивающим экраном, с бегающими по нему черными полосами и точками, которые, казалось, означали зов высшего разума и далеких обитаемых планет. «Вы верите, что ваша дочь несчастна, – сказал он тихо. – Именно поэтому я не могу вам простить и не прощу никогда!»
Беспорядок, который Симеон вносил своим присутствием, казался забавным и милым. Он появлялся в гостиной и переворачивал все вверх дном. Когда он усаживался за кухонный стол, строй накрахмаленных салфеток и расставленных приборов распадался. Застав нас в привычном молчании, он обрушивал поток восторженных слов, отчего мы вздрагивали. Он действительно был очарователен, приветлив, но в его очаровании таилась агрессивность, я бы даже сказал – враждебная искренность. Наверное, так же как Искренов, он мечтал о свободе, но о свободе жестокой, которая унижает людей и делает их подвластными его сиюминутному настроению. Своей бьющей через край энергией Симеон напоминал сосуд, из которого все время выплескивается его содержимое.