355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Зарев » Гончая. Гончая против Гончей » Текст книги (страница 13)
Гончая. Гончая против Гончей
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 00:59

Текст книги "Гончая. Гончая против Гончей"


Автор книги: Владимир Зарев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 25 страниц)

Чувствую, что он не лжет, и от этого мне больно. Снова наливаю замутненной вишневки Марии и глотаю вместо анальгина. Мольба в глазах Бабаколева сводит меня с ума, мне тесно в моем старомодном траурном костюме, как в гробу, я медленно покрываюсь потом.

– Послушай, сынок, – устало говорю я, – тюрьма – не санаторий… Уж не натворил ли ты чего-нибудь?

– Я чист, товарищ Евтимов!

– Ну тогда живи себе на здоровье!

– Не хочется мне жить на воле… Эта ваша свобода такая вымученная! В тюряге все ясно и честно: сильный командует слабым… кто сильнее тебя, тобой верховодит, ты же помыкаешь тем, кто слабее… Знаешь свое место, товарищ Евтимов. Как займешь его – все, оно твое!

Он тоже наливает вишневки, подносит рюмку к губам, но, страдальчески морщась, не пьет. Сейчас он похож на мальчугана, который боится только одного – повзрослеть. Он назвал свободу «вымученной», но я не возразил ему, хотя во мне живет ослепительно чистое понятие «выстраданная свобода».

– Ты случайно не болен? – спрашиваю с робкой надеждой.

– Здоров, как бык, – отвечает он с неловкой улыбкой, словно стыдясь своего здоровья перед лицом моей старческой хрупкости, – просто не хочу так жить!

– Как? – пытаюсь ему помочь.

– Надоело мне, кругом грязь… На работе – грязь, в общежитии – грязь, и грузовик вожу все по грязи… Я вам признаюсь: ко всему этому прибавилась и еще одна грязная история, если я ее расскажу, у вас волосы дыбом встанут!

– Не можешь остаться с нами пообедать?

Вместо ответа Бабаколев неуклюже наклоняется и вытаскивает из-под стула свои грязные ботинки. «Войдя, он разулся в коридоре, чтобы не наследить, – думаю бессмысленно я, – взял ботинки в руку и спрятал их под стул, потому что именно они – вещественное доказательство того, что всегда и везде он таскает с собой грязь». Провожаю его до двери, в полутемном коридоре вновь ощущаю холодок страха, мерзкое предчувствие несчастья, прислушиваюсь к звукам из кухни, куда впорхнула Элли. Все три замка Марии насмешливо поблескивают на двери.

– Хорошо, сынок, – говорю как можно тверже. – Завтра с утра я занят… Буду ждать тебя во второй половине дня, тогда обстоятельно поговорим.

На лице его появляется благодарное выражение, огромная лапища ласково пожимает мою сухую руку.

– Удобно в шесть, товарищ Евтимов? До пяти я буду развозить раствор по стройкам.

– В любое время, когда тебе удобно… – отвечаю добродушно, – только, пожалуйста, не входи так, как сегодня! У жены больное сердце. Звонок работает!

Бабаколев признательно улыбается, выходит на лестничную площадку и оборачивается, расставив руки, словно хочет обняться со мной.

– Завтра я вам все расскажу, товарищ Евтимов! Как на духу! Только вам могу… одному вам…

Мне кажется, что глаза его вновь увлажнились.

(4)

Не знаю, какой воздух в чистилище, но в следственном управлении пахнет плохо проветриваемыми помещениями, где работают преимущественно мужчины, и скверным кофе. Я сижу на обшарпанном диване перед кабинетом Шефа, терпеливо читаю последний номер «Огонька» и думаю с тоской, что сейчас Генерал и Генеральный директор скучают по мне, сидя в «Долине умирающих львов» и разыгрывают четвертую партию шахматного турнира между Карповым и Каспаровым. Я одновременно и завидую им и сочувствую, так как сегодня утром не ощущаю себя пенсионером.

Наконец «инквизиция» окончилась… так мы называем на ведомственном жаргоне короткие оперативные совещания у Шефа. Следователи выходят один за другим и окружают меня, исполненные уважения и гадкого сочувствия, смешанного с любопытством. Знаю, что они меня любили, хотя и с трудом выносили мой старомодный черный костюм, мою поджарую фигуру стареющей Гончей, невидимую стену моего молчания. Каждый из них чему-то у меня научился, но людская благодарность – самое изменчивое и непрочное чувство; благодарность молодых коллег ко мне выражалась в восхищении, к которому примешивалась некоторая доля насмешки. Она воспринимали меня настолько серьезно, что единственное, что могли себе позволить, была немного ироническая улыбка, потому что без нее они почувствовали бы себя беззащитными, уязвленными моей моральной непоколебимостью.

«Вы очень милый человек, – сказал мне как-то Карапетров, – но, простите, чересчур замкнуты. Ребята вас побаиваются». «Почему?» – спросил я наивно. «Как бы вам объяснить? – Он опрокинул третью стопку водки, а я еще не мог справиться со второй. – Мы вас боимся потому, что вам каким то дьявольским путем удается вызвать у нас сочувствие!» Сказав это, он сам удивился своей смелости, щеки его покрылись нежным, девичьим румянцем, он погладил мою руку, почувствовав, что внутри у меня что-то охнуло. Было это года два назад, когда я потерпел самый серьезный крах в своей полной превратностей жизни. Я вел свое последнее следствие, судьбе было угодно, чтобы я столкнулся с матерым негодяем Искреновым, который своим восторженным цинизмом заставил меня понять самого себя, открыл мне глаза, как открывают отмычкой ржавый замок.

– Как поживаете, товарищ полковник? – спрашивают все почти одновременно.

– Товарищ Евтимов… – поправляю их я, чтобы не отвечать, кривя душой, что поживаю хорошо.

Раздосадованный шумом, в дверях с величественным видом появляется Шеф. На всякий случай он надел свои внушительные очки с восемью диоптриями, они сползают на кончик мясистого носа, открывая усталые глаза.

– Дожил все-таки! – восклицает Божидар с напускной радостью. – Гора сама пришла к бедному Магомету!

Обняв за плечи, он вводит меня в свою святую обитель, откуда веет знакомым запахом табачного дыма и еще чего-то неопределенного, какого-то довольства… я знаю, что это, – это запах власти. С портрета над письменным столом на меня строго смотрит Дзержинский в наглухо застегнутой гимнастерке. А Шеф в экстравагантном клетчатом костюме. Но я не говорю вслух об этом бросающемся в глаза контрасте, чтобы не сердить его раньше времени.

– Так недолго и позабыть друг друга, – произносит он с ласковой укоризной. – Столько времени не виделись!

И мне, и Божидару известно, что это враки. Не далее, как в прошлую субботу мы ходили с ним па рыбалку, но у него на уме другое: ему хочется, чтобы мы встречались именно в этом кабинете, где он – большой начальник, а я – его бывший любимый подчиненный.

Из года в год у Божидара подобно духовной аллергии накапливалось чувство вины передо мной. Когда он был молод, я был для него шефом, я сделал из него человека, помог овладеть тонкостями нашей профессии, научил каждое дело доводить до конца. На работе я подавлял его своей мрачней скромностью, потом я стал подавлять его желанием выйти на пенсию, его угнетает даже то, что у его сына крепкая многодетная семья, а моя дочь – разведенка. Это верно, что чужое несчастье – повод, чтобы осознать собственное благополучие, но такое сопоставление убийственно, когда оно касается близкого человека. Чтобы скрыть свою слабость, замаскировать все возрастающее чувство вины, Божидар держался со мной недружелюбно, поручал мне самые трудные дела, требовал с меня больше, чем с других.

Наше самоотверженное служение закону по сути дела является профессией для людей одиноких. Может быть, возмущение злом порождает в нас мучительные подозрения во всем и ко всему. Моим коллегам это хорошо известно, и только они могут понять этот особый недуг – ощущение жестокого, неизбежного одиночества среди людей, потому что всех, кто тебя окружает, включительно собственных детей, ты воспринимаешь как нереализованных преступников. Кроме Божидара, у меня нет друзей, он предан мне, как пес… только он – пес-начальник, а я – пес-подчиненный, вышедший на пенсию. Воспитание требует, чтоб я молча проглотил эту колкость насчет горы и Магомета.

– Откуда ты к нам пожаловал, Евтимов? – Божидар уже сел за письменный стол, и расстояние между нами сразу становится огромным, превращается в пропасть. Почувствовав это, Шеф снимает свои окуляры и растворяет меня в пространстве, обезличивает, просто-напросто сводит на нет, переставая меня видеть.

– Из «Долины умирающих львов», – отвечаю мстительно.

Наказанный этой грубой правдой, словно ударом ниже пояса, Шеф вспоминает о сигаретах, берет одну, разминает о столешницу, спохватившись, угощает и меня. Как скромный пенсионер, я курю «Арду» с фильтром, а Божидар, с тех пор как я его помню, употребляет дорогие, ароматные «Булгартабак» в золотой упаковке. Выдыхаем почти одновременно остаток яда; я знаю, что сейчас он забудет о своей сигарете, и она мирно догорит в пепельнице.

– Хочешь кофе?

– Хочу поговорить с тобой. – холодно прерываю я его. – Вчера ко мне приходил один добрый молодец. После его визита я всю ночь не сомкнул глаз.

– Родственник, что ли? – Шефу прекрасно известно, что я не могу попросить о чем-то для себя, но это не мешает ему уязвить мое пенсионерское самолюбие.

– Нет, не родственник.

– Просил в чем-то помочь? – спрашивает с надеждой Божидар, ибо, взирая на мое падение, для него было бы высшим удовольствием отказать мне. Мое гордое молчание приводит его в отчаяние.

– Уж не был ли это твой милый зятек?

– Я не видел его с тех пор, как дочь с ним развелась. И потом – никакой он не милый, а просто дурак.

– Слушай, Евтимов, – голос Божидара звучит уже угрожающе, – видишь эту толстую папку, битком набитую разными гадостями?.. При моем испорченном зрении я должен прочесть ее до двенадцати.

Я гашу дорогую сигарету в пепельнице, закуриваю свою и рассказываю ему вкратце, насколько бессмысленно запирать дом тремя или даже пятью замками. Он надевает свои окуляры и свирепо глядит на меня, уже понимая, что я испорчу ему утро.

– И что же попросил у тебя наш герой?

– Так, мелочь, – отвечаю с деланным равнодушием, – снова посадить его в тюрьму.

Вижу, как Шеф буквально отшатывается. Сочувствую ему: бедняга испытывает сейчас то же, что и я вчера. В нем что-то беззвучно трагически рушится, под угрозой сама его сущность или – что еще страшнее – под угрозой закон как форма морали! Подорван смысл закона: отчаявшийся человек возвышается над наказанием, следовательно, уничтожает возможность простить его. Если кто-то добровольно, без какого-либо давления извне, предпочитает несвободу, то это в силу каких-то коварных внутренних связей означает, что для него свобода перестает быть целью и высшим принципом бытия. В таком случае, следуя логике, мы должны принять, что жизнь – тюрьма, а преступников надо наказывать, выпуская их на свободу! Но у тюрьмы есть стены, она создана для того, чтобы лишать… тогда какие же ограды возвести для свободы, каким частоколом окружить ее? Сам того не сознавая и, по всей вероятности, не желая, Бабаколев сотворил для себя философию совершенного и недосягаемого преступника. Божидар не способен на такие отвлеченные рассуждения, но инстинктивно понимает, что вчера произошло нечто пакостное в моей, а также и в его жизни. Его молчание исполнено ненависти и беспомощности, он не ожидал, что я до такой степени испорчу ему утро.

– Скажи, что ты пошутил!

– Да нет, это самая настоящая правда, – говорю я небрежно.

– И как зовут этого красавца?

– Бабаколев… был у меня под следствием шесть или семь лет назад. Получил тогда два года, но не знаю, почему вышел из тюрьмы только пять месяцев назад.

– Бабаколев, Бабаколев… – повторяет раздумчиво Шеф. – Эта фамилия запоминается.

– Ага… Составлена из двух – Колев и его баба.

Божидар пропускает мимо ушей мою плоскую шутку, вынимает из ящика ежедневный бюллетень милиции, перелистывает его, потом снимает очки и устало трет виски. Я знаю, что сейчас он начнет аристократически хрустеть пальцами, потом вспомнит, что ишиас досаждает ему больше, чем жена. Но не знаю, что скажет по вопросу, с которым я к нему пришел…

– А имя его Христо?

– Уж не стал ли ты телепатом? – говорю я, довольный, что делаю ему этот дешевый комплимент.

– Вчера между восемью и девятью часами вечера Христо Бабаколев был убит в своей комнате в общежитии.

Мы встаем почти одновременно, глядя друг на друга, словно видимся впервые, затем снова опускаемся на стулья, и я чувствую, как голову тисками сжимает невыносимая боль.

(5)

Мы с трудом приходим в себя, но и Божидар, и я – профессионалы. Он помогает себе вернуть душевное равновесие, снимая свои ужасные очки; всемогущая слепота опускается между нами, как занавес, мы рядом, но уже не вместе. Шеф облечен властью, а я чувствую, как в меня прокрадывается полузабытая хитрость подчиненного. Подозреваю, что сейчас мы будем играть в кошки-мышки, наивно заблуждая друг друга, когда на самом деле все уже предрешено. Божидар поднимает трубку внутреннего телефона.

– Лили, принеси, пожалуйста, две чашки кофе и газированную воду! Надо угостить тут одного тала.

Я лучший, единственный друг Божидара, но ему хочется меня обидеть, так как он сознает, что дело пахнет керосином. Я был самым обученным из его псов – я был Гончей. Поводок, за который он меня держал, оборвался, но, будучи на свободе, пес помнит своего хозяина, между ними существуют прочные отношения, их связывают невидимые нити любви и ненависти… чувствую, как где-то в глубине своего существа я сейчас заискивающе виляю хвостом.

– Рада вас видеть, товарищ полковник, – говорит сияющая Лили, ставя чашки с кофе па стол Шефа.

– Товарищ Евтимов… – поправляю я. Потом с наслаждением делаю глоток ароматного напитка. Мне известно, что кофе Шефа всегда отличалось от той подслащенной бурды, что варят в буфете следственного управления.

– А почему этот малый… Бабаколев захотел, чтобы ты вернул его обратно в тюрьму?

Я ожидал, что он мне задаст этот щекотливый вопрос; непростительно с моей стороны, что и я упустил возможность получить на него ответ.

– Тебе стыдно, Божидар?

– Сейчас задаю вопросы я!

– Бабаколев говорил что-то о том, что в тюрьме жизнь более простая, более честная…

– Верно, там отношения проще, знаешь, над кем властвуешь, кому подчиняешься.

– Он высказался сложнее… речь идет не о формах насилия, а об извращении самого насилия, как такового, в свободной жизни. Безобразия обычно совершаются якобы во имя справедливости, во имя самых гуманных принципов. Говорится одно, а делается другое; за каждым светлым лозунгом скрывается мошенник, выжидал удобного момента, чтобы огреть тебя им по голове.

– Господи, до чего мы докатились!

Божидар встает и принимается расхаживать вдоль длинного стола, покрытого зеленым сукном. Окно напротив приоткрыто, на подоконнике сидит голубь, кося на нас диким глазом.

– И что же мы будем теперь делать?

– Нет… – говорю я неуверенно.

– Да! – отрубает Шеф, – внутри у меня что-то радостно взвизгивает. Этот предельно короткий, но содержательный диалог должен означать, что Божидар предлагает мне взять на себя следствие по возникшему делу, а я со своей стороны осторожно отказываюсь – просто для того, чтобы предоставить своему бывшему Шефу сладостную возможность приказать мне. Хоть я и пенсионер, но имею право принимать участие в проведении следствия, в управлении же всегда ценили мой талант преследовать, находить к задерживать. Раз пять Божидар лично предлагал мне дела, но я твердо отказывался. Мне надоело копаться в грязи, моя грешная душа жаждала покоя, хотя я и чувствовал себя забытым и ненужным, все же предпочитал скуку в «Долине умирающих львов» возможности еще раз убедиться в мерзости человека. Память часто спасает нас, память и слово делают нас разумными, но порой способность сохранять прежние впечатления возводит нас на эшафот, порождает самые мрачные чувства в отношении «венца природы». Природа мудра и терпелива, а ее «венец» – человек – алчен и самовлюблен.

– Да! – повторяет Божидар, прерывая поток моих мыслей. В сущности, в глубине души он знает, что я благодарен ему, ибо пришел к нему не только с несчастьями Бабаколева, но и с чувством своей вины. Чувство вины – самое коварное и самое пакостное чувство, которое мне когда-либо приходилось испытывать. Как ни странно, наша профессия невыносима именно из-за этого. Если действительно можно говорить о профессиональной деформации, то она состоит в постоянной и все время нарастающей тревоге, которая является ничем иным, как постоянным и все время усиливающимся чувством вины. К сорока пяти годам нормальный следователь превращается в душевно истощенного человека. Что касается меня, то я был исключительно вынослив, бесчувствен до удивления и прозорлив до извращенности. Я терпел зло, побеждая его, утверждал преступление, раскрывая его, был верен только двум вещам – себе и закону.

Божидар быстро подходит к своему письменному столу, крутит диск телефона, глядя на меня с презрением человека, чье доверие жестоко обмануто.

– Попов, – говорит он в трубку, – вы занимаетесь вчерашним убийством Христо Бабаколева? Досье у вас? Чудесно, у меня сейчас этот старый лентяй Евтимов… да, Гончая, – подтверждает мстительно Божидар. – Хорошо, передам ему, он тоже приветствует тебя. Да, пенсионер, но не поверишь, такой здоровяк, ничуть не похож на дядек, что донашивают старые ботинки. Так вот, он тоже замешан в этом деле. Нет, он не убивал… просто вчера они вместе пили вишневку, и Евтимов хочет дать кое-какие показания… Он будет вести следствие.

Окончив разговор, Божидар берет авторучку – свой старый верный «Монблан» с золотым пером – и добросовестно записывает все в записную книжку.

– Вот так! – заключает он.

Молчание между нами становится осязаемым, тишина щетинится, как дикое животное, – опасная тишина тюрьмы. Божидар хрустит пальцами и вздыхает.

– Попов страшно обрадовался, что ты у меня, – произносит он с ехидцей. – Предварительное расследование поручено лейтенанту Ташеву. Это молодой и способный юрист. В двенадцать он будет на месте происшествия… вот адрес. – Шеф подталкивает ко мне листок с адресом. – Ты там дашь свои показания. Хорошо будет, если и ты лично осмотришь место преступления.

– Конечно, осмотрю, – говорю я.

– Как твоя внучка? – Этот любезный до умиления вопрос означает, что мне пора уходить. Божидар подтягивает к себе толстую папку и с отвращением открывает.

– Не может решить, кем стать – математиком или портнихой, – отвечаю с пониманием. – Я не вмешиваюсь. Единственное, что я бы ей запретил, это стать следователем!

(6)

После того как Шеф выпроводил меня столь вежливым манером из своего кабинета, я почувствовал себя ужасно одиноко. Выйдя за дверь, закурил – это была уже десятая сигарета за утро. В длинном коридоре следственного управления царила тишина. Дневной свет был здесь размыт, словно проникал через пласты мутной воды, и предметы не давали тени. Мои часы показывали половину одиннадцатого, до двенадцати оставалось много времени, мне хотелось привести мысли в порядок, настроиться по-другому: все же в моей пенсионерской жизни произошло нечто значительное. Я был и горд, и несчастен одновременно, мною овладело знакомое чувство страха, как всегда перед следствием. Мне было жаль Бабаколева, и в то же время я испытывал к нему легкою неприязнь. Он ворвался в мои серые будни, вывел меня из равновесия, а потом самым невероятным образом исчез в небытие, оставив мне загадку и душевные терзания. Может, это прозвучит странно, но я чувствовал себя обманутым: меня коварно вовлекли в перипетии чьей-то жизни, в тайны чужого страдания, и теперь я нес за них ответственность.

Страх был настолько силен, что меня вдруг прошиб холодный пот, я почувствовал себя физически нечистоплотным, мне был необходим горячий душ. Это тоже нечто профессиональное: когда я работал в следственном управлении, я постоянно чувствовал себя грязным, а соприкосновение с водой успокаивало, я доверял лишь воде, ибо у нее нет памяти!

Я медленно двинулся по коридору, дойдя до знакомой двери, постучался и вошел. Солнечный свет в комнате ослепил меня, я зажмурился и тут же пожалел, что зашел сюда: мне вдруг ужасно захотелось спать. Карапетров, склонивший свою веснушчатую физиономию над папками, вскочил, как солдат, в светлых глазах отразились восхищение и насмешка в руке он держал незажженную сигарету.

– Товарищ полковник, чему обязан такой честью… я, нищий Магомет? – повторил он плоскую шуточку Шефа.

– Моему старению, дружок, – ответил я серьезно, – старею и становлюсь сентиментальным. Захотелось заглянуть в свою берлогу.

Я опустился в потертое кресло и мигом превратился в обвиняемого, в подследственного. Это было проклятое место, я с болью вспомнил, что за все тридцать лет работы здесь я никогда не садился в это обитое цветастой тканью кресло. Наверное, подсознательно боялся, что таким образом переменю свою точку зрения, стану неуверенным и робким в отношении порока. Карапетров тоже почувствовал разницу и виновато улыбнулся… Мне хотелось спать.

– Как поживаете, товарищ полковник?

– Живу хорошо: хожу за пенсией, занимаюсь с внучкой, смотрю по телику «Панораму новостей», – ответил я бодро.

– Хотите кофе?

– Спасибо, я уже пил у Шефа… У меня к вам просьба: оставьте меня здесь одного минут на десять.

Он сочувственно поглядел на меня, немного поколебался, явно боясь меня обидеть, потом собрал бумаги с моего стола, положил в мой сейф и запер его.

– Так положено по уставу! – Карапетров по-мальчишечьи покраснел.

– Знаю, я поступил бы так же!

Дверь за ним закрылась, знакомо скрипнув, но вместо облегчения я ощутил одиночество. Поднявшись с кресла, медленно подошел к своему стулу и сел на него. Мне показалось, что все вернулось на свои места, я почувствовал душевный комфорт, словно после долгих блуждании нашел наконец себя.

Из крана умывальника капало, как и раньше. Это постоянное соучастие воды всегда помогало мне сосредоточиться. В углу с гордым видом висела форма Карапетрова, мне не трудно было себе представить, что на мундире красуются погоны полковника. Взгляд мой скользнул по потертому ковру, стенному зеркалу, задумчиво отражавшему сияние дня, старой этажерке, на которой и сейчас стояли учебник криминалистики Вакарелского и другие книги по праву, массивному – старому и одновременно вечному – сейфу с блестящим медным львом, закрывающим замочную скважину. Теперь можно было посмотреть и на мои письменный стол. Я поискал взглядом знакомое пятно в форме дракона и нашел его, моя рука непроизвольно коснулась кнопки звонка, потом открыла дверцу – здесь должна была находиться коробочка с питьевой содой, которая облегчала мне боль от язвы. Сейчас ее не было… значит, что-то все же переменилось, меня уже нет в этом кабинете.

Я боялся взглянуть на окно, но знал, что не удержусь. С деланным равнодушием повернул голову к окну и увидел ее. Она врезалась в мое сознание, разграфила его на ровные прямоугольники, причинив мне боль. Обычная тюремная решетка – с массивными прутьями, окрашенными для красоты белой масляной краской, придуманная и созданная для того, чтобы изолировать, лишать… Это она делала мой кабинет временной тюремной камерой, предотвращала чей-то побег, пресекала порыв обезумевшего самоубийцы, символизировала собой заботу о безопасности и жалкий комфорт. Ее геометрическая форма была мне бесконечно знакома, ее тень на моем письменном столе менялась в зависимости от интенсивности солнечного света и часа дня. Словно живое существо, она годами ползла возле меня, мое беспокойство от соприкосновения с ней непрестанно возрастало, но я все еще воспринимал ее, как неодушевленный предмет, мне не хватало воображения, а может, и смелости, связать ее с собой, осознать ее, как судьбоносный, мрачный символ моей жизни.

Мне вспомнилось мое последнее следственное дело, интеллигентное лицо Искренова, его насмешливая улыбка и холодный взгляд фанатика. Его цинизм, как сильнодействующий химический препарат, разъедал во мне ржавчину, пока не добрался до оголившейся души, потому что Искренов не был обыкновенным преступником – у него была своя философия, он пытался соизмерить ее с моей, то есть с законом. Я был следователем, свободным человеком, Искренов – подследственным, но в какой-то момент – момент истины – я понял свой жизненный крах, осознал факт, что всю жизнь отправлял людей в тюрьму и они там сидели год или пять лет, в то время как сам я навечно был упрятан на решетку, сам избрал для себя наиболее трудную – добровольную – тюрьму. Во имя проклятой справедливости я сам лишил себя свободы, превратился в Гончую, одинокого обученного пса, прикованного цепью к правосудию, искалечил себе жизнь. Именно тогда мне стало ясно, что и в молодости, и в зрелости, и в годы приближающейся старости я не был свободен. Поняв это, что еще мог я узнать о себе сейчас?

Я с нежностью провел рукой по столу, мне уже не хотелось спать… к глазам вдруг подступили слезы…

(7)

Шоферское общежитие сказалось серым зданием с неоштукатуренной глухой стеной и грязным двором, по которому были разбросаны стройматериалы, словно строительство еще продолжалось. Находилось здание в квартале Илиенци, фасадом выходя на Центральное кладбище, чей скорбный пейзаж навевал поучительные мысли о бренности всего земного и о необходимости духовного смирения. Мне лично кажется, что люди борются за удовлетворение своих амбиций, утопают в мелочных заботах, портят нервы из-за чепухи потому, что редко ходят на похороны. В этом последнем ритуале заложен глубокий смысл, только величие смерти в состоянии научить нас, как надо жить.

Я припарковал свой потрепанный «запорожец» под знаком «Стоянка запрещена», и это артистическое нарушение придало мне бодрости. Я был в форме, жаждал деятельности, мучительные мысли, одолевавшие меня в следственном управлении, испарились. Погода стояла великолепная, воздух был по-весеннему теплым, небо побелело от яркого солнца, казалось, кто-то невидимый раскинул над городом кусок свежевыстиранного полотна. Перепрыгнув канаву, я оглядел облупленную табличку с надписью у подъезда и юркнул внутрь. В вестибюле было темно и таинственно, как в церкви. Наверх вела широкая массивная лестница, подходившая больше для концертного зала, чем для мужского общежития, но плиты пола были грязными и выщербленными, в глубине виднелась дверь черного хода.

Вздохнув, я стал подниматься по лестнице на второй этаж. По обе стороны площадки тянулся коридор, комнаты располагались одна напротив другой, как в гостинице. На стене висели прошлогодняя стенгазета, лозунг «Мир – наше общее деле» и большая доска, над которой красовалась надпись «Они наша гордость». На доске было приклеено штук десять фотографий, по которым прошелся фломастером какой-то шутник: одному подрисовал усы, другому бороду, третьему – пышный чуб, так что предметы гордости выглядели весьма легкомысленно. Вокруг стояла тишина, слышно было лишь как где-то капает вода из крана. Я дошел до конца коридора и постучал в дверь слева.

Комната показалась мне безликой, видно было, что все ее убранство создавалось по воле случая. К грязно-белым стенам были приклеены снимки голых женщин из журнала «Плейбой», две кровати были заправлены одинаковыми солдатскими одеялами, на одной из тумбочек лежали боксерские перчатки, дверцы платяного шкафа не закрывались до конца и оттуда высовывался рукав модного бархатного пиджака, на полу валялись эспандер, утюг, испачканный известкой телевизор, мужские ботинки. В углу лежала оплетенная бутыль – из тех, в которые наливают домашнее вино, на полке выстроились плоды айвы, бритвы и кисточки для бритья, стояла фотография пожилой женщины, китайский будильник, книга «Унесенные ветром» и несколько немытых чашек. В противоположном углу виднелся грязный, оббитый по краям умывальник, с потолка свисала лампочка под самодельным абажуром. Никаких флаконов с парфюмерией я не заметил, но в комнате удушливо пахло дешевым одеколоном. Эта небрежная холостяцкая обстановка могла бы умилить, если бы на полу, покрытом зеленоватым линолеумом, не виднелись пятна засохшей крови. Тридцать лет занимаюсь человеческими пороками, но всегда при виде следов насилия, откровенной жестокости у меня сводит желудок.

У окна спиной ко мне стоял мужчина. Облокотившись на подоконник, он смотрел на печальную картину, которую являло собой Центральное кладбище. Он был непростительно молод, и, когда повернул ко мне лицо, я увидел, что оно беззастенчиво серьезно и омрачено думой.

– Лейтенант Ташев?

– Да. А вы полковник Евтимов? – Он выпрямился, и в его глазах я прочел глубокое разочарование, вызванное моей скромной внешностью – внешностью заурядного, добропорядочного старикана.

– Товарищ Евтимов, – поправил я его. – Я уже два года на пенсии.

Юноше было не больше двадцати пяти лет, в нем чувствовались природный ум и мальчишеская самоуверенность, но в то же время и вполне понятная растерянность. Он только что окончил школу Министерства внутренних дел, вызубрил, небось, наизусть учебник Вакарелского, но все еще играл в Шерлока Холмса. Сейчас у него был вид человека, напрасно угробившего кучу времени на что-то нестоящее. Глаза у него были фиалково-голубые (я убежден, что лет через десять копанья в житейской грязи они изменят свой цвет – посереют), от всего его облика веяло чем-то детским, что он всячески старался прикрыть.

– Улыбнитесь! – посоветовал ему я.

– Что?!

– Или закурите… увидите, как вам полегчает! Молодчик, убивший Бабаколева, никуда не денется. Если он такой же нервный, как вы, мы быстро поймаем его. Единственное, чего я боюсь, что этот тип – человек спокойный и уравновешенный.

Шея у Ташева покраснела, но лицо стало еще бледнее и недружелюбнее: очевидно, он переживал обиду драматически. «Наверное, это его четвертое или пятое следствие, – подумал я, – а вдруг вообще первое? Не дай бог, если так! Совсем еще щенок, ему хочется играть… встреть я его лет эдак через пять, он бы мне наверняка понравился!»

– Мне сказали, что мы будем работать вместе, – с трудом произнес Ташев.

– Работать будете вы… но мы можем подумать вместе. Хотя я все реже доставляю себе это удовольствие, и дается оно мне все трудней.

Я снял свой траурный плащ, с артистической небрежностью кинул его на застланную кровать, затем, чтобы подчеркнуть свое вероломство, сам уселся возле плаща и закурил сигарету «Арда» под изумленным взглядом лейтенанта Ташева. Разрушив таким манером стерильность «фактической обстановки», чем окончательно расстроил молодого следователя, я тихо произнес:

– Ну хорошо… не хотите улыбнуться, не курите – это похвально… Тогда покажите мне, где лежал труп.

(8)

Любое убийство – простое действие в том смысле, что его результат один: осуществленное насилие, труп неэстетического вида, смерть человека. До того, как попасть в следственное управление, нам с Божидаром посчастливилось поработать в техническом отделе с той лишь разницей, что в то время я был его любимым шефом. Трудолюбие у нас тогда было потрясающим, а стремление ловить преступников настолько сильным, что добрая половина мошенников и мародеров – те, что поопытнее, – без труда ускользали от нашей карающей десницы. Нам не терпелось побыстрее «очистить жизнь от сорняков», поскольку мы наивно верили, что с победой социализма преступность исчезнет. Постепенно мы поумнели, стали профессионалами, и каждый из нас приобрел свою душевную деформацию: я стал то и дело принимать душ – бессмысленная чистоплотность изнуряла меня до предела, а Божидар пошел в начальство. Теперь-то мне известно, что преступность заложена в генах каждого человека, так же как идея свободы и идея Танатоса – наше необъяснимое, но постоянное стремление к смерти. «А разве наш собственный инстинкт, зовущий нас к небытию, не есть попытка насилия?» – эта и подобные ей мысли блуждали у меня в мозгу, пока я давал свои показания Ташеву. Я рассказал ему все, что знал о Бабаколеве, подробно описал нашу вчерашнюю встречу. Лейтенант записывал все в кожаную записную книжку. Просьба Бабаколева вернуть его обратно в тюрьму была настолько чудовищной и неправдоподобной, что смогла выбить из колеи только такого видавшего виды профессионала, как Шеф. Ташев же отнесся к этому драматическому моменту с полным безразличием: ему были нужны вещественные доказательства, а не эмоции.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю