Текст книги "Гончая. Гончая против Гончей"
Автор книги: Владимир Зарев
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 25 страниц)
Я вытянулся в кресле, в котором только что сидел Искренов, и попробовал улыбнуться. Я ни на минуту не сомневался, что Искренов преднамеренно, хладнокровно отравил Безинского. Я вел себя как шавка, как глупый, рассерженный щенок… А через неделю мне предстояло уйти на пенсию.
– Прощай, Гончая! – сказал я вслух. И выдавил измученную улыбку.
(8)
Мои волосы и рубашка, все еще влажные, сохли медленно, с трудом. Мне не хотелось ни о чем думать, но у меня в душе родилось стертое временем воспоминание, которое, как мне казалось, давно позабылось и напоминало старую фотографию, упрятанную глубоко в моей памяти.
Нам с Божидаром исполнилось по двадцать семь лет, мы работали в милиции и учились заочно в юридическом. Я был женат на Марии, а Божидар ходил в холостяках и клялся, что преданность революции навсегда спасет его от брачных уз. Мы жили втроем в полуразрушенном бомбардировками жилом доме вблизи зоопарка. Мы здесь жили на правах не квартирантов, а бродяг, заняв без разрешения одну непострадавшую комнату с кухней. Мария заботилась о нас двоих, стирала, гладила, готовила, когда появлялись продукты. Божидар привез с собой старый аккордеон, а я коллекционировал гашеные марки. То были суровые, романтические и счастливые времена: мы располагали радио, куском ковра, кухонной печкой, начищенной до блеска, как кавалерийский сапог, и у нас была крыша над головой, будущее и, самое главное, твердость духа.
Мне вспомнился хмурый январский день, когда мы явились на экзамен по уголовному праву. Всю ночь мы продежурили у дома фабриканта Сматракалева. По сведениям наших людей, он встречался с офицерами из английской миссии, за ним была установлена слежка, и мы с Божидаром, завернувшись в ветхие весенние плащи, торчали по вечерам перед его огромным домом, который вызывал у нас раздражение своей лжебашенкой, выложенной медными пластинками, и изящным балконом с коваными железными перилами, который напоминал голубятню. Даже в воздухе витало ощущение богатства. Мы всматривались с любопытством и презрением в освещенные окна, в которых иногда сквозь тонкие тюлевые занавески мелькали силуэты дочерей фабриканта, элегантных и красивых барышень, постоянно носивших шляпки. Случалось, порыв ветра доносил до нас звуки пианино или патефона, полные неподдельной грусти, – свидетельство, на наш взгляд, буржуазной распущенности.
В ту пятницу (я хорошо помню, была пятница) мы сдали в семь часов утра пост и, продрогшие до костей, с закоченелыми руками и ногами, поплелись в университет. Мы решили сдавать экзамен в числе первых, потому что иначе бы мы заснули. Мы готовились минут двадцать; в профессорском кабинете было тепло и уютно, книжные полки ломились от книг, пахло пыльными бумагами – как реальным воплощением человеческих познаний. Божидара сразу же завалили. Я же говорил долго и несвязно, начинал все сначала, пропускал важное, никак не мог сосредоточиться, так как слипались глаза, и в то же время чувствовал возбуждение и повышенную нервозность, которая выдает скудость знаний. На профессоре был двубортный костюм, его интеллигентное лицо казалось сумрачным и усталым.
– Коллега, – прервал он меня с состраданием, – право – наука о законах, а уже потом о морали. Станьте аптекарем, библиотекарем или машинистом, но право не для вас…
Не имело смысла объяснять, что я всю ночь не смыкал глаз, что, стараясь согреться, прыгал в тонких башмаках на обледенелой мостовой и наблюдал, как таинственно, одно за другим, гаснут окна. Я не обиделся, что профессор меня срезал. Меня жгла обида за сочувствие этого достопочтенного мужа, его благонамеренность унижала.
Помню, перед переэкзаменовкой мы с Божидаром выклянчили себе неделю отпуска. Именно тогда ему прислали из Созополя бочонок кильки… Это было настоящее богатство! Мы поглощали соленую рыбешку с хлебом и читали, зубрили. Когда бочонок опорожнился, мы обмакивали кусочки хлеба в коричневатый ослизлый рассол, соскабливали со стенок соль, пахнущую морем, и продолжали учить. С тех пор Божидар страдает почками, а меня изводит моя неотлучная подруга – язва. На седьмой день мы отпустили бороды; Мария, чтобы не мешать, уступила нам комнату, а сама перебралась на кухню.
Наступил день экзамена. Мы снова вошли первыми. Божидар получил четверку, а я вынудил профессора слушать меня полчаса и дважды обтирать лоб белым носовым платком.
– Коллега, уголовное право невозможно выучить, вот почему каждый год я ставлю только по одной шестерке!
Он ее подарил мне. Помню, что я пришел в неописуемый восторг, ощутил свободу и прилив сил; я переборол в себе неуверенность, забыл, что я мужик по происхождению, самоутвердился перед беспристрастным профессором, поборником знаний. Я вышел в коридор, мне хотелось кричать, шум доносился до меня слабым эхом, словно я попал в пещеру. «Вот я и добился, добился… – повторял я. – Но только чего?» Я задумался на мгновение, подождал, пока уляжется во мне волнение, и ответил: «Человеческой непобедимости!»
Приятно и радостно вспоминать об одержанных победах… Вода на мне высохла, но я взмок от жары. Мне следовало причесаться, затянуть галстук, надеть свой траурный пиджак и явиться с докладом к Шефу. В эту минуту я ненавидел Божидара как начальника, с его всевидящей близорукостью и злой насмешливостью, потому что я потерпел поражение.
«Видно, умение добиваться побед – привилегия молодых!» Искренов срезал меня на первом же экзамене, и переэкзаменовки не будет. Я должен удалиться. Забрать свои вещи, которыми заполонил кабинет, – будильник, фотографию Элли, пакетик с питьевой содой; распрощаться с письменным столом и сейфом, со своим ремеслом – выявлением и разоблачением человеческих пороков – и обречь себя на бездействие, на долгое, тягостное умирание.
Я закурил сигарету. Померкшее за несколько часов солнце переместилось, и темная тень от решетки подкралась сейчас к креслу, в котором я сидел. Я снова почувствовал себя зажатым в тиски невидимой неволи, и эта зловещая тень, подобно паутине, обволакивала меня. Она стала в моей жизни предвещающим беду символом, который мне сейчас предстояло разгадать. Кто я такой? Почему я почти с упоением, наслаждением слушал витиеватые речи Искренова о свободе? Почему я, бездушный, очерствелый служитель правды, позволил себе испытать сочувствие к этому циничному и безнравственному человеку?
Я посмотрел на оконные решетки, выкрашенные в ослепительно белый цвет. Охраняемый ими, я провел здесь тридцать пять лет.
И вдруг меня озарило: «Да потому что я тоже был заключенным! Эти проклятые преступники отняли у меня все: лишили меня воображения, превратили мою интуицию в орудие грубого обмана, а мое завидное трудолюбие – в скучную, досадную привычку. Я водворял их в тюрьму, но они там сидели год, два, пять (до очередной амнистии), в то время как я смолоду прикован к этому кабинету, который не что иное, как роскошная камера! Господи, как трудно служить добру!..»
Я полюбил свою неволю, это переполняло меня одновременно ужасом и величием. И все равно, если бы мне пришлось начать все сначала, я бы снова вернулся сюда, за эти долговечные, бездушные решетки, в ожидании очередного Искренова, который своим циничным откровением способен осквернить мою веру и внести смуту в мою озябшую душу.
Я встал, подошел к зеркалу и низко поклонился своему скорбному отражению…
(9)
Мы съели бутерброды, бисквит и торт, которые Мария приготовила с усердием и любовью. Мы выпили две бутылки водки и открыли шампанское, которое я купил в гастрономе на углу. В зале заседаний было душно, августовская жара изнуряла, казалось, даже предметы.
Шеф выдал длинный и назидательный тост, коллеги расчувствовались, а я покрылся потом. Я ощущал в душе холодную торжественность, словно присутствовал на похоронах незнакомого, но всеми уважаемого человека. Секретарша Шефа прослезилась и распаковала чайный сервиз, приобретенный для меня в Художественном салоне. Он был изящным и легким, из тонкого фарфора, напоминающего нежное женское ушко. Я сухо поблагодарил. Все решили, что раз церемония закончилась, то меня уже здесь нет, и постепенно разошлись. Оставшись вдвоем, мы с Шефом устроились на разных концах длинного стола, на зеленой скатерти которого царил беспорядок.
– Надеюсь, мы теперь будем встречаться чаще, – уныло произнес Божидар.
– Конечно, но при условии, что ты не будешь снимать своих достопримечательных очков… чтобы не видеть, как ты испепеляешь меня взглядом.
Шеф закурил сигарету из золотистой пачки, недовольно затянулся и положил ее по привычке в пепельницу.
– Не расстраивайся, Евтимов, забудь этого пройдоху Искренова! Его будут судить за получение крупных взяток и за экономический шпионаж. Он схлопочет самое маленькое годиков пятнадцать.
– Я не расстраиваюсь… я доволен, что его встретил!
Божидар поднялся, обошел стоявшие в беспорядке стулья, сунул руку в карман и вытащил черную бархатную коробочку.
– Это тебе от меня, на память о нашей дружбе. – В его дрожащем голосе чувствовались нежность и смущение. – И расставании, которое, надеюсь, нас сблизит.
Это были роскошные электронные часы, элегантные, с очень сложным механизмом.
– Я тронут до слез.
– Там есть и будильник.
– А кого ему будить?
Божидар сразу понял меня, им овладело мучительное чувство вины, и он закашлялся. Он не осмелился посмотреть мне в глаза, но и не снял своих массивных очков.
– С кем я теперь останусь?
В этот момент я почувствовал, что он по-настоящему одинок.
– Со справедливостью, Божидар…
Я холодно, почти по-деловому пожал ему руку и, не оборачиваясь, вышел. Мне надо было заглянуть в свой кабинет и забрать фотографию Элли и полупустую пачку питьевой соды. Я решил оставить старомодный будильник своему преемнику. Будильник ему пригодится: ходит он исправно и по-своему символизирует собой человеческую пунктуальность.
(10)
Камеры подследственных находятся на территории тюрьмы, но их немного, и они собраны в отдельном крыле здания. Офицер, молоденький капитан с голубыми рыбьими глазами, посмотрел на меня бесстрастно: или не знал, что я уже на пенсии, или делал вид, что не знает. Я всем тут примелькался. Тридцать пять лет я приучал себя к порядку и дисциплине, а сейчас самовольно их нарушал.
– Разумеется, товарищ полковник, – сказал неуверенно паренек. – Если требуется…
Железная дверь издала скрип и закрылась у меня за спиной. Милиционер вел меня по гулкому коридору, где стоял дух казармы и молодых, здоровых арестантских тел. Старшина отпер одну из дверей и, почесав затылок, сказал:
– Проходите, товарищ полковник, я вас здесь подожду.
Я вошел.
Камера была узкой и длинной, светлый квадрат окна был окован крепкой решеткой. Я знал, что камера выходит в тюремный палисадник с жухлой зеленью, до которого простирается местная свобода. Искренов, склонившись над столом, что-то писал. В его взгляде я прочитал удивление, которое сменились радостным оживлением.
– Гражданин Евтимов! – воскликнул он. – Какая приятная неожиданность! Чему я обязан такой честью?.. Я никогда не слышал, чтобы гора шла к Магомету.
– Вы, наверное, наблюдаете за ползущими муравьями?
– О нет… Стоит за ними понаблюдать, как они становятся скучными. Я только что написал письмо своей дочери. Навряд ли оно поднимет ее дух, но я хочу, чтоб она верила, что я жив и все еще существую.
Он сложил вчетверо листок, осторожно, почти любовно спрятал в конверт и, проведя языком по краям, заклеил его. Потом легко встал и подошел ко мне.
– Простите меня за неучтивость, но я, к сожалению, не могу вам ничего предложить. Вы сами видите, меня навсегда лишили возможности быть гостеприимным. Садитесь на кровать или, если хотите, на этот расшатанный стул.
Он был на шаг от меня. Я представил себе, как прозвучала моя пощечина – громко, словно пистолетный выстрел; я почти увидел, как Искренов пошатнулся. И тут же физическая боль и изумление схлынули с его лица, а на губах мелькнула знакомая надменная улыбка.
– Вы пришли, чтобы меня ударить? Вам, гражданин следователь, должно быть известно, что рукоприкладство наказуемо…
– Если им занимается официальное лицо, но я с сегодняшнего дня пенсионер. Если бы я это сделал, вы могли бы обратиться с жалобой в товарищеский суд по месту жительства… Только сначала вам надо было бы отсюда выйти.
Он задумчиво погладил себя по щеке, и взгляд его затуманила тайная, не слишком сильная печаль.
– Я сделал все возможное, чтобы сблизиться с вами. И верил, что стал вам симпатичен.
– Именно поэтому мне и хотелось вас ударить, Искренов!
Он моментально все понял, этот умный, интеллигентный человек, навсегда искалечивший себе жизнь! И я был рад, что он понял.
– Последняя к вам просьба, гражданин Евтимов… – Голос его вдруг сорвался. – Передайте мое письмо дочери. Так оно скорее дойдет.
Я взял конверт, повернулся и, не попрощавшись, захлопнул за собой дверь. Мои шаги гулко раздавались в коридоре, яркий свет слепил глаза. Я почувствовал облегчение, словно душа освободилась от плесени, копившейся там годами.
– Вы бы его саданули, если б он не заговорил первым? – участливо спросил старшина.
– Не знаю, приятель, – ответил я и подумал, что на самом деле я ударил самого себя.
(11)
Всю вторую половину дня мы с Марией посвятили магазинам. Жара изматывала, а расстояния убивали – мы никогда так много не ездили по городу. Мебель, которая мне нравилась, пугала Марию, казалась ей слишком современной и экстравагантной.
– Ты хочешь превратить наш дом в бар, – упрекнула она меня, – эта столовая ужасна. А куда я положу свои салфеточки?
– Мы их выбросим, – примирительно сказал я.
– Но я их вязала собственными руками!
Мы поругались и всю дорогу, пока ехали в нагретом солнцем «запорожце», молчали. До половины восьмого я пробовал читать, набрав кучу книг, которые дремали на полках нашего старомодного книжного шкафа в ожидании меня и моей вынужденной свободы. Я поймал себя на том, что стал зачастую употреблять коварное и благозвучное слово «свобода».
Я пролистал какой-то роман Кавабаты: Япония меня не волновала, как не трогали и страдания людей этого чужого, экзотического мира. Кофе, который я себе сварил, не умиротворил меня, лишь взбудоражил. Часы, подаренные Божидаром, с писком отсчитывали каждый час… Мне казалось, время волочится, точно улитка, оставляя свой липкий след в моей душе. В восемь я не выдержал и надел свой «траурный» пиджак.
– Ты куда? – сердито спросила Мария.
– Пойду пройдусь, – ответил я. – Говорят, пенсионерам полезно движение и свежий воздух.
Сгорая от нетерпения, я сел в «запорожец», но ехал осторожно, сдерживая себя, и, стараясь рассеяться, смотрел на светофоры, на людей и витрины. Оставив машину на стоянке перед Народным дворцом культуры, пересек бульвар Витоши. Еще не стемнело. Маленькие кафе были забиты пятнадцати-шестнадцатилетними подростками. Все какие-то зачуханные, подстриженные по моде «панки», у некоторых парней в ушах были серьги. Нагнали на себя бог знает где увиденное самодовольство, жаждут обратить на себя внимание и шокировать здравомыслящих. Недалекие, неискушенные, они не понимали, что их стремление выделиться – тоже проявление принужденности и несвободы.
Я вошел в жилой дом. От свежевымытого кафеля в подъезде исходила прохлада. Убедившись, что ключ от квартиры Безинского при мне, вызвал лифт, и он поднял меня на шестой этаж. Лестница увлекала меня все дальше, наверх, через длинный мрачный коридор, где начинались чердачные помещения. Было полутемно, я ступал очень осторожно… И вдруг заметил человека. Перед квартирой Безинского смутно вырисовывался силуэт мужчины, склонившегося перед дверью и пытавшегося ее открыть. Почувствовав мое присутствие, он обернулся – нас разделяло расстояние метров десять. Застыв на месте, я испытал самые разнообразные чувства: сердце бешено колотилось, я сознавал свою беспомощность, передо мной стояла задача – не спугнуть его и разглядеть. Я отступил шаг назад, нащупал выключатель и надавил на него.
В глубине коридора, весь подобравшись и держа правую руку в кармане, стоял… Карапетров.
– Ох… товарищ полковник. До смерти напугали!
– Уж не думаешь ли ты, что мне было приятно? – Я неосознанно обратился к нему на «ты». – Хорошенькое дельце. Тебя провожают на пенсию, а ты на другой же день возьми да и умри от инфаркта… Впрочем, что вы тут делаете?
– Я иногда провожу свой досуг в квартирах самоубийц… А вы, позвольте узнать, что здесь забыли?
– Да ничего… Прогуливал вот свою язву по городу и решил заглянуть в это логово, прежде чем райисполком его отдаст кому-то и новые жильцы сменят замок.
– Тогда давайте заглянем вместе?
– Ну, коли вы проявляете такую любознательность, я спокоен и умываю руки. Пусть дух удальца Покера вам поможет!
– Товарищ Евтимов! – Его губы растянулись в улыбке. – Я ведь могу заскочить сюда и завтра. А давайте пойдем куда-нибудь и посидим!
– Мне нужно расслабиться, – охотно согласился я. – После дурацкого волнения, которое я пережил из-за вас…
Мы нашли свободный столик в одном из баров Дворца культуры, где стены и полы были ядовито-красного цвета, а освещение из-за табачного дыма казалось тусклым. Стереоустановки обрушивали шквал музыки, стены сотрясались от солирующих гитар и ударных, и я подумал, что у современной молодежи невероятно крепкие нервы. Мы заказали себе водку с тоником и миндаль, потом повторили заказ. Я внимательно наблюдал за Карапетровым: он мне нравился со своим кривоватым передним зубом, делавшим его улыбку забавной. «Хороший прикус у этого паренька…» Я испытал к нему нечто вроде благодарности. Ведь не поленился перерыть еще раз квартиру Безинского, не сдался – и тем самым возвращал мне веру в человеческую непобедимость. Я был ему благодарен даже за то, что он меня напугал.
Вентилятор над нами неуклюже размахивал крыльями. Мне стало хорошо, спокойно, и я решил с легким сердцем выпить и, бросив Росинанта, вернуться домой пешком.
– Я хотел вам сказать, товарищ Евтимов, что восхищаюсь вами, – застенчиво произнес Карапетров.
Ему, верно, очень хотелось, сделав мне комплимент, поспрашивать о чем-то очень для него важном, посоветоваться, а может, он просто утешал меня. Но я промолчал, не пошел ему навстречу – у меня не было сил пойти навстречу даже себе. «Ну что я за человек! – подумал я. – Почему всю жизнь я прикрываю собственную ранимость кажущимся бездушием? Почему отталкиваю людей своей напускной холодностью, хотя, бывает, душа – не душа, а кровоточащая рана?» Захотелось сказать парню какие-то теплые слова, которые могли бы нас сблизить. Лица вокруг расплывались, будто я кружился на каруселях, в ушах стоял гул, я чувствовал музыку всем своим нутром, каждой клеткой издерганного донельзя существа.
Я мрачно молчал. Выходит, я тот самый человек, рядом с которым люди предпочитают молчать. Мое молчание их настораживает или успокаивает, угнетает или ободряет, бывает им приятным или безразличным – но все они молчат в моем присутствии, словно между нами все уже обговорено, решено, выяснено и позабыто.
Я оставался гончей – элегантной, поджарой, до конца беспощадной, хотя и постаревшей, с облезшей шерстью и износившимся сердцем. Белый голубь – символ мира, кошка – домашнего уюта, филин – мудрости, серна – милосердия, а гончая служит символом хладнокровной последовательности.
Я молчал, стиснув зубы, к горлу подкатывался удушливый ком, и мне хотелось скулить. Я позвал официантку.
– Принесите нам еще по рюмке и, пожалуйста, счет.
– Я заплачу, товарищ полковник, – с предупредительной заботливостью остановил меня Карапетров.
– Почему вы?
– Ну, все же работаю… а вы на пенсии.
Я, отодвинувшись, одарил его холодным взглядом, но он в ответ улыбнулся.
«Чем превосходит меня этот паренек? – спросил я себя. – Тем, что молод и надеется победить зло?» Мне захотелось встряхнуть его за плечи и сказать: «Знаешь, мой друг, я всю жизнь не свободен, я был рабом справедливости. Борясь со злом, я с ним мирился. Побеждая, я его терпел!»
Я выпил. Водка – с противным привкусом бумаги – обожгла горло. Мы упорно молчали. И чувствовали, что что-то не так, как надо, что нам одновременно тягостно и немного грустно. Я по-прежнему был гончей, оставшейся без сил и цели. Мне предстояло вернуться домой, обмякшими руками открыть три замка, предохранявшие меня неизвестно от чего, и извиниться перед Марией: «Ты права, бессмысленно менять мебель… пусть остается эта! И не стоит трогать твои салфеточки, потому что ты сама их вязала». Время лечит все, и, наверное, время лечит даже одиночество.
Теперь, когда мне осталось недолго жить, я был обречен кружить с высунутым языком среди собственных воспоминаний и скулить от одиночества. И еще – пройтись по тропам, знакомым с тех пор, когда я с любовью, усердием и гневом в сердце прочищал чащобу вашей жизни…
Перевод О. Басовой