Текст книги "Гончая. Гончая против Гончей"
Автор книги: Владимир Зарев
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 25 страниц)
– А как поживает Бебо? – так мы называли ласково Шефа.
– Как всякий большой начальник, глупеет.
Эта безобидная шутка не понравилась Плачкову: он тоже был «большим начальником», но ведь пенсионеры – народ безответственный.
– Могу я быть тебе чем-нибудь полезен?
– Да, я приехал попросить тебя о небольшой услуге.
– Нет мест в гостинице?
– Не угадал… я вообще не собираюсь здесь ночевать, тем более у тебя за решетками. Во второй половине дня возвращаюсь в Софию.
– В чем же тогда дело?
Я вообще забыл, какого цвета у него глаза, даже сейчас смотрел на его брови.
– Один герой попросил вернуть его в твою тюрягу.
Я почувствовал, как Плачков похолодел внутри, как у него болезненно сжалось сердце. Он, как и Шеф, был настоящим профессионалом, поэтому мигом осознал, что произошло нечто нелепое, неподвластное рассудку и особенно закону. Мои слова нарушили уют этого кабинета и безмолвное величие каменной ограды снаружи. Они лишили смысла узорчатую решетку на окне, ее цели – защищать, отнимая. Желание Бабаколева было загадкой, разрывающей связь между преступлением и всепрощающей моралью наказания. Наказание утрачивало не только правовую логику, но и свою человеческую нравственность.
– Что он натворил? – резко спросил Плачков.
– Он – ничего… но позавчера его убили.
– Ты же, Евтимов, на пенсии?
– Иногда приходится самому себе удивляться… Бебо настоял, чтобы я помог в расследовании.
– Похоже, что он и в самом деле поглупел.
– В те светлые годы ты был сердечным, отзывчивым, – уколол его в свою очередь и я. – А теперь стал мстительным. Стареем, Плачков, теряем силы, но приобретаем знания… поэтому я и вышел на пенсию.
– Как звали твоего покойника? – угрюмо прервал меня Плачков. Как и Шеф, он почувствовал, что я испорчу ему утро, нарушу его тюремное спокойствие.
– Бабаколев… Колев и его баба, – повторил я свою плоскую шутку. – Христо Бабаколев.
Лицо его напряглось, от чего брови стали еще страшнее. Я подумал, что он сейчас подойдет к персональному компьютеру, чтобы посоветоваться с ним, но этого не произошло: очевидно память Плачкова была в порядке, а компьютер был поставлен лишь для шику – он и вправду напоминал какое-то современное орудие пыток.
– Этот Бабаколев был странным типом… большой оригинал!
Плачков вскочил с кресла, подошел к книжному шкафу, открыл боковую дверцу и стал копаться внутри, словно собирался угостить меня коньяком, наконец, вытащил пожелтевшую папку и, вернувшись в кресло, принялся ее перелистывать. Страницы шуршали, видно было, что бумага стала жесткой от времени. Наверное, это был личный архив Плачкова – свидетельство его загрубевшей совести и его терзаний – терзаний человека, вынужденного по велению судьбы лишать людей свободы.
– Вот и твой Бабаколев, – произнес он с досадой, – прочти… весьма поучительно.
Он протянул мне лист в клеточку из школьной тетради, он был исписан каракулями, как у моей внучки, некоторые слова были зачеркнуты и поправлены, последние буквы едва виднелись: очевидно, паста в шариковой ручке подходила к концу.
«Гражданин Начальник!
Я сознаю, что отнимаю у вас драгоценное время, что вы больше заняты, чем я, потому что нас, заключенных, много, а вы один. Но в жизни оно так: человек всегда один, хотя вокруг и много людей. Я не могу пожаловаться: питание здесь хорошее, регулярно ходим в баню, смотрим телевизор, дают нам книжки, все мы участвуем в художественной самодеятельности. Но вчера один из надзирателей – гражданин Петров – вызвал меня и предложил мне добровольно стать стукачом. Он сказал, что хороший заключенный должен в меру своих сил помогать руководству тюрьмы. Я долго размышлял, не спал всю ночь и пришел вот к какому выводу. Если я буду выдавать своих товарищей по несчастью, значит, я доносчик, подлец, плохой человек, но хороший заключенный. Если я хороший человек и откажусь стучать на своих товарищей, это означает, что я плохой заключенный. И я решил обратиться за помощью к вам. Я обыкновенный преступник со средним образованием, а вы, гражданин Начальник, – высокообразованный человек, высший представитель закона, вам лучше знать, что является моральным и необходимым нашему обществу. Помогите мне, я сделаю так, как вы скажете. Каким мне быть – хорошим человеком или хорошим заключенным?
С глубоким уважением: Христо Бабаколев – блок В, камера № 5».
Голова у меня шла кругом, и я поспешил закурить. Плачков наблюдал за мной – выжидательно и немного грустно. Наконец-то я увидел его глаза – они были цвета лесного ореха. Но важнее было другое: Бабаколев непрестанно преподносил мне сюрпризы; он жил с сознанием своей обреченности, и я чувствовал, что привязываюсь к нему и – самое страшное – думаю о нем, как о живом! По опыту знаю, что никто не испытывает вины по отношению к мертвым…
– И как ты поступил? – спросил я без особого энтузиазма.
– Намылил хорошенько шею Петрову и перевел его в другое отделение.
Я был убежден в высокой нравственности Плачкова – не случайно он сохранил в своем архиве письмо Бабаколева, но мне было известно кое-что еще. Как между заключенными возникает чувство братства в результате принудительной близости, так и между надзирателями устанавливаются почти родственные отношения, и они постепенно превращаются в своего рода заговорщиков. Из чувства солидарности, а также для всеобщего назидания надзиратель, заменивший Петрова, наверняка жестоко пропесочил Бабаколева. Он уже не предлагал ему стать «хорошим заключенным», а просто относился к нему, как к «плохому человеку».
– Я вел следствие по делу Бабаколева, – произнес я устало. – Его осудили на полтора года тюремного заключения. Теперь мне понятно, почему вы его держали шесть лет.
– Ну-ка, послушаем, что скажет Заратустра!
– Христо осуществил попытку к бегству.
– Ты случаем не ясновидец? – мохнатые брови Плачкова так и подпрыгнули.
– Нет, но с позавчерашнего дня я узнал его характер… честнее идиота мне не приходилось встречать! Я перед ним тоже грешен, но это другая история.
Плачков встал, подошел к окну, открыл его – в кабинет ворвался птичий гомон и резкий запах, доносящийся с химкомбината.
– Как мне надоели эти решетки! – Он яростно плюнул наружу. Я его понимал, знал, что он имеет в виду, но промолчал, не желая окончательно испортить ему утро, ибо в ответ на его замечание должен был объяснить, что, будучи в течение двадцати лет начальником тюрьмы, он по сути дела являлся ее самым терпеливым узником.
– Евтимов, ты загадочен, как египетский сфинкс… Ты еще не сказал, чем я могу помочь твоему расследованию.
– Ты все можешь, Плачков, таким ты был всегда.
– Пенсионеры – большие шутники… Я как получу последнюю зарплату, тоже ударюсь в юмор! Хочешь еще кофе?
– Охотно выпью, но перед этим давай пороемся в твоем компьютере – меня интересует, какие были у Бабаколева друзья и враги, с кем он сидел в одной камере, кто из этих парней уже на свободе.
– Он не работает… ему нужна специальная программа, но некому ее составить, – Плачков презрительно кивнул в сторону задумчиво стоящего аппарата. – Возьму да и подарю его Дому пионеров!
Выйдя из кабинета, он дал указание секретарю принести еще кофе и порыться в архивах; вернувшись, взглянул на меня так, словно перед ним была теща, и на этот раз сел за стол. Ему явно надоела наша дружба: в нашем возрасте от новой любви и старых воспоминаний толку мало!
– Как твоя дочь? – глухо спросил он.
– Развелась.
– И мой красавец разрушил семью. Теперь из-за него вижу внуков только два раза в месяц. Не знаю, что нужно этой молодежи?
– Может, они честнее нас, Плачков, – со вздохом произнес я. – Не выносят фальши, поэтому им труднее притерпеться друг к другу. Помнишь, что сказал Дон Кихот? «Свобода, Санчо, свобода…»
– А я, как начальник тюрьмы, разве свободен?
– Ты, мой милый, стар и должен терпеть.
В кабинете воцарилась тишина – густая и мягкая, как персидский ковер. Зимнее солнце смотрело в открытое окно, отбрасывая на противоположную стену тень решетки. Мне до боли было знакомо движение этой тени: потом она коварно поползет по полу и, наконец, ляжет на стол Плачкова, как всегда, расчертив его день. Мы молчали, и в этом молчании ощущались утешение и теплота. Это тоже профессиональная деформация – молчать, когда тебе тяжело!
(13)
Досье в скоросшивателе оказалось весьма объемистым. Когда я раскрыл его, запахло пылью, усыханием; на меня прямо-таки повеяло ностальгией исчезающей материи. И в самом деле – человека уже не было в живых, а оставшиеся слова о нем казались сухими и бессмысленными, казенными и удручающе однозначными. Я вгляделся в фотографию Бабаколева. В его облике было что-то мальчишески-наивное, остриженный под машинку, он широко улыбался, словно радовался тому, что сидит в самой лучшей тюрьме. Я снова почувствовал боль в желудке, язва давала о себе знать, а я забыл спасительный пакетик с питьевой содой, химкомбинат же в городе далеко от тюрьмы.
За два месяца до окончания срока тюремного заключения Бабаколев с двумя дружками совершил попытку к бегству. Это казалось нелогичным, более того – абсурдным, потому как шестьдесят дней несвободы, будучи, конечно, немалым отрезком времени, тем не менее представляли собой миг по сравнению с будущим… Христо было тогда двадцать три года. Трое заключенных должны были сопровождать грузовик с грязным бельем в прачечную. Они были уверены, что на комбинате бытового обслуживания, в химчистке, без труда найдут штатскую одежду. Замысел отличался смелостью и в то же время поражал своей наивностью, будто речь шла о детской игре. Позднее и Бабаколев отвечал на вопросы, как внезапно выросший мальчуган.
Я был уверен, что не невзгоды тюремной жизни, а какая-то глубокая душевная травма заставила его пуститься в это рискованное, заранее обреченное на провал предприятие. Наверное, Бабаколев разочаровался в тюрьме как в институте или, если быть совсем точным, у него медленно зрело сознание своей невиновности. Постоянство решеток, величие несвободы он воспринял как символ возмездия и справедливости. Но дилемма – быть хорошим заключенным и плохим человеком или быть плохим заключенным и хорошим человеком – сбила его с толку, поставила перед выбором одного из двух одинаково неморальных решений. И то, и другое калечили его человеческую сущность, ибо вынуждали пойти на компромисс. Умышленно и грубо посягнули не только на его внешнюю, зримую, но и на его внутреннюю, интимную свободу, поставили ею в положение, из которого нет нравственного выхода.
Его доверие к тюрьме медленно угасало, а это означало, что у него постепенно исчезало чувство вины. «Раз со мной поступают несправедливо, – наверное, рассуждал он, – значит, меня освобождают от обязательства быть честным по отношению к ним!» В этом смысле его побег я воспринимал как совершенный по своей искренности протест. Меня не удивило, что впоследствии Бабаколев взял всю вину на себя. Так же поразительно он поступил и в деле с наркоманами – очевидно, его нравственный максимализм выродился в нравственный мазохизм. Оба дружка, с которыми он отправился в путь к спасительной прачечной, самым бесстыдным образом валили все на него и в результате получили еще по три года лишения свободы. Христо же влепили целых восемь лет. Он проходил по делу не только как участник, но и как организатор побега, своего рода идеолог преступления, а в подобных случаях закон беспощаден.
Закрыв папку, я потер виски. Плачков закурил мою «Арду» – он из тех некурящих, что постоянно стреляют чужие сигареты, сберегая подобным манером и свое здоровье, и зарплату. Глубоко затянувшись, он выдохнул дым со сладостным отвращением.
– Невероятно, – вздохнул он, – парню оставалось всего два месяца. Из-за каких-то нескольких дней ему потом пришлось сидеть еще четыре года.
– Очень даже вероятно! Я же говорил тебе, что Бабаколев – чудо нравственности… был чудом, – с болью поправился я. – Но тут, Плачков, мерзко другое. Сначала Христо хотел бежать из тюрьмы, а потом стал стремиться в тюрьму. Понимаешь, ему нигде не было уютно…
Слова мои повисли в дымном воздухе, я сделал паузу, чтобы дать Плачкову время осмыслить сказанное.
– А сейчас, Плачков, я сообщу тебе самое страшное. У меня сильное подозрение, что Христо просил вернуть его в тюрьму, чтобы снова бежать! Как случилось, что мы упустили парня?
Лицо Плачкова покраснело, мохнатые брови ощетинились, он взмахнул рукой, разгоняя клубы дыма. Мне показалось, что сейчас он меня выгонит.
– Сам видишь, я сохранил его письмо, – сказал он тихо, – значит, оно произвело на меня впечатление. Наказал Петрова… но я ведь не исповедник и не нянька, я начальник тюрьмы.
– Это мне известно. – Я проделал путь на своем разбитом «запорожце» от Софии до Врацы не для того, чтобы выступать в роли обвинителя. – Когда я вел следствие по делу о наркоманах, мне тоже в какой-то момент все осточертело и я решил, что в конце-то концов я не нянька. Самое печальное, что парня-то уже не вернешь. Пока не поймаю этого большеногого убийцу, глаз не сомкну, ей-богу! А пенсионеры дорожат своим сном!
Тень от решетки добралась уже до компьютера и заключила его не отягощенную ничем память в свой нематериальной прямоугольник. Резко зазвонил телефон. Спокойно и сдержанно, как подобает опытному начальнику, Плачков начал отдавать распоряжения. Я разложил перед собой фотоснимки дюжины молодцов, которые сидели в одной камере с Бабаколевым. Все они были сфотографированы и в профиль, и в анфас. На картоне тюремных карточек были ясно видны отпечатки их пальцев, но нигде не было записано, какой номер обуви они носят. Шестеро все еще находились в ведении Плачкова, все еще ночевали в его бесплатной гостинице и пользовались ее паровым отоплением. Остальные покинули красивую Врацу: один поселился в Ловече, другой вернулся к жене в Велико-Тырново, двое отправились на поиски счастья в Софию. Я внимательно вгляделся в их лица, прочел графу об их физических данных; боль в желудке отпустила, мною овладело то восторженное чувство удачи и легкости, которое поэты называют вдохновением. Георгий Тинчев выглядел здоровенным мужиком, у него была грубо высеченная, тупая физиономия, он убил нескольких человек «особо жестоким способом». Росту в нем было метр восемьдесят одни, и я подумал, что он вполне может носить ботинки сорок седьмого размера. У второго было мечтательное выражение лица, в нем чувствовалась какая-то женственность, но в то же время и скрытая жестокость, глаза его глядели смущенно и одновременно хитро, словно он надо мной посмеивался. Этот Петр Илиев не пожелал вырасти больше метра шестидесяти двух сантиметров, у него было прозвище, показавшееся мне вполне логичным, – Пешка. Шоферы, помнится, говорили о низеньком кучерявом типе, вертевшемся возле Бабаколева. На лежавшем передо мной снимке Пешка не был кудрявым: голова его была обрита наголо, но тонкие усики были налицо.
«Ведь у каждой пешки есть шанс стать королевой, верно? – подумал я, записывая данные об обоих в записную книжку. – Ну и задам я работы Ташеву, еще этой ночью он познакомится с бессонницей!»
Неслышно подошедший Плачков наклонился над столиком из-за моей спины, вгляделся в разложенные фотографии, и его палец показал на профиль Пешки.
– Вот этот сообщил нам о побеге Бабаколева. Через пять минут после того, как грузовик с бельем поехал в прачечную.
– Ты уверен в этом? – Я почувствовал, как мое сердце на миг остановилось.
– Память у меня, Евтимов, как у слона. Я прекрасный физиономист, достаточно мне взглянуть на какого-нибудь кретина, как запоминаю его на всю жизнь. Ты же видел, как я тебя сразу узнал?
– Значит, Пешка был хорошим заключенным, – не остался я в долгу. – Твои люди трудолюбивы, Плачков!
То, что Пешка выдал Бабаколева, показалось мне исключительно важным, я тут же отметил это в записной книжке. Из собственного печального опыта мне известно, что людей навсегда связывают две эмоциональные гипертрофии – любовь и ненависть. Я бодро встал и с благодарностью посмотрел на пышные брови Плачкова: они серыми облаками нависли над его смеющимися глазами.
– Ну, я пошел… И так отнял у тебя массу времени.
– Позавчера я был на охоте. В холодильнике у меня дикая утка и домашнее вино. Останься, переночуешь здесь.
– Ты же сам говорил, что в гостинице нет свободных мест, – мудро возразил я. – А ночевать в твоей тюрьме я не буду ни за какие коврижки!
(14)
Я и впрямь не предпринял бы поездку через перевал Витиня с его бесчисленными крутыми поворотами в мрачном ущелье только для того, чтобы повидаться с Плачковым, убедиться в прочности старой дружбы и в прекрасной гигиене его тюрьмы. Практика научила меня, что корни всякого преступления кроются в прошлом, что где-то в туманной глубине времени таятся мотивы наших поступков. Порой мы всячески стараемся забыть прошлое, подменяем его будущим, абстрагируемся от него, но оно всегда с нами. Убежден, что девяносто процентов своей жизни мы проводим в прошлом, десять – в будущем, а настоящее – это наша непрекращающаяся борьба, цель которой – помирить их. Младенец беспомощен и неразумен потому, что у него в запасе огромное будущее, но нет прошлого, старик беспомощен как раз по обратной причине. Пустой холст художника является будущим по отношению к задуманной картине, но с первыми мазками кисти оно начинает превращаться в прошлое, в нечто уже достигнутое, пережитое. В настоящем же человек бреется, опаздывает на работу или в клуб пенсионера, ссорится с женой или стоит в очереди… иногда убивает. В сущности, в прошлом он уже убил свою жертву (именно там содержатся мотивы эмоционального желания), убил ее и в будущем, потому что перед тем, как совершить злодеяние, он обдумывал его, создавал себе алиби, формулировал доказательства своей невиновности; в настоящем он просто оставляет следы.
По опыту знаю, что у заключенных тоже развивается особый тип «профессиональной деформации». Выйдя на свободу, они инстинктивно ведут себя в соответствии с одним из двух взаимоисключающих стереотипов – либо избегают своих прежних дружков, стараются их забыть, стыдятся пережитого позора, либо с болезненной настойчивостью ищут старых друзей, чувствуют себя одинокими и мечеными. Свобода по своей природе, как бы нелепо это ни звучало, порождает временных союзников и соучастников. Несвобода в силу своей внутренней сути создает верных единомышленников и заговорщиков.
Я не собираюсь делиться этими своими мыслями с Ташевым. Я поехал во Врацу потому, что боялся, что мы напрасно теряем время. Бабаколев переселился в мир иной позавчера, а сорока часов может оказаться достаточно для того, кто помог ему в этом переселении. Застаю лейтенанта в его кабинете сидящим в полном одиночестве под высокой настольной лампой, похожей на неподвижную цаплю. Сноп света падает на голову Ташева, она словно в женском чепчике, на столе в беспорядке валяются открытые панки, исписанные листы бумаги и стоят три чашки с остывшим кофе, что ясно показывает: юноша не собирается скоро ложиться в постель. «Сам познакомился с бессонницей, – думаю я довольно. – Выйдет, выйдет охотничий пес из этого вчерашнего щенка!»
– Товарищ полковник, – встрепенувшись от неожиданности, он смотрит на меня, – разрешите доложить!
– Я, мой дорогой, вам не начальник, – останавливаю я его. – Кроме того, первым буду докладывать я.
Бросив плащ на письменный стол, я опускаюсь на диван неопределенного зеленовато-защитного цвета – диван этот вполне мог бы служить рекламой нашей отечественной мебельной промышленности. Затем, закурив, медленно и подробно рассказываю о своей поездке, во врачанскую тюрьму, стараясь ничего не упустить, и в заключение читаю данные, занесенные мной в записную книжку.
– Оба типа, поехавшие в Софию, заслуживают особого внимания, – говорю небрежно. – Один потому, что крупный мужик и наверняка покупает одежду и обувь в магазине «Гигант», а другой потому, что, на мой взгляд, большой хитрец… он может оказаться и кудрявым.
Ташев не скрывает своего разочарования: я привез ему из живописной Врацы не разгадку, а лишь туманные предположения. Тот факт, что вышеупомянутые ребятки делили камеру с Бабаколевым, а потом переселились в Софию, что между ними не может не существовать какой-либо тайны, самое меньшее – какого-нибудь пережитого напряжения, кажется лейтенанту маловажным, не заслуживающим внимания. Не убеждают его и мои слова о том, что заключенные, оказавшиеся в вакууме свободы, иногда испытывают неистовую кастовую близость. Он торопится утвердить себя или перед самим собой, или перед своими начальниками, он нетерпелив, как роженица… а может, какая-нибудь личная драма гнетет его. Он переутомлен и раздражителен; сейчас сноп света от лампы падает перед ним, удаляя от меня его лицо, отделяя его прозрачной завесой.
– Можно взять у вас сигарету? – Сегодня все некурящие стреляют у меня «Арду» с фильтром.
– Смотрите, вы так научитесь у меня курить! – Я подталкиваю к нему начну сигарет. – Остается только научить вас улыбаться.
Он с трудом выдавливает из себя улыбку. Прикуривает, сигарету держит неловко, как школьник, выпускает дым сразу, не глотая, – только портит все удовольствие. Затем начинает рассказывать – монотонно, устало – о том, что он сделал за эти двенадцать часов: расспросы и проверки, телефонные разговоры и молчаливые раздумья. Как я и ожидал, шоферы с автобазы оказались мелкой рыбешкой, любителями невинного риска. У всех было неопровержимое алиби: они провели вечер либо дома с семьей, либо и гостях у друзей, кроме того, все их грузовики были той ночью в гараже под неусыпным оком бывшего старшины бай Трифона.
Итак, все труды Ташева не принесли успеха. Однако один из его парней, круживший по кварталу возле Центрального кладбища и небрежно расспрашивавший его жителей, узнал кое-что интересное. Позавчера вечером, между девятью и десятью часами, двое старшеклассников болтались в скверике напротив шоферского общежития, обсуждая фильм «Полицейский из Беверли-Хиллса», когда вдруг какой-то человек подбежал к припаркованной поблизости машине, дал газ и тронулся с такой скоростью, что задел старушку, возвращавшуюся со дня рождения внука. Старушка упала, школьники кинулись к ней, чтобы помочь встать, а когда оглянулись, машина была уже на перекрестке. Они не увидели номера, но заметили, что это было голубое «пежо-504». Припарковано оно было как раз на том месте, куда служебную собаку привели следы Большеногого. Ташев сделал вывод, что таинственное «пежо-504» – та автомашина, на которой скрылся преступник.
– К сожалению, – закончил он, – за весь день и вечер двадцать второго января милиция не зарегистрировала ни одного случая угона автомашин.
– Или к счастью! – заметил я.
Отсюда Ташев пришел к заключению, что убийца использовал собственную машину, и распорядился выявить всех владельцев голубых «пежо» модели 504. Все это было логичным и правильным, но интуиция подсказывала мне, что Большеногий, имея, по всей вероятности, немалый профессиональный опыт, вряд ли стал бы кидаться в автомашину с таким явно бросающимся в глаза нетерпением и гнать ее с такой скоростью. Это могло произойти лишь в двух случаях – либо того требовали обстоятельства (все, однако, свидетельствовало о том, что убийца был спокоен и хладнокровен), либо он по каким-то неведомым причинам умышленно держался так вызывающе дерзко.
– Жду от компьютера список автомашин и их владельцев, – говорит Ташев.
– Мне это кажется слишком наивным, – возражаю я. – Школьники, конечно, говорят правду, время в точности совпадает – эта подгонка фактов мне как раз и не нравится… А если убийца скрылся на десять минут раньше на другой машине? А кто-то другой припарковал свое «пежо» на этом же месте?
– Невозможно, товарищ полковник. Школьники находились в сквере с без четверти девять до полдесятого. Они курили… – Ташев гадливо загасил окурок в пепельнице.
– Старушка ранена?
– Нет, просто упала… машина лишь слегка задела ее, но бабка здорово испугалась.
– Бедняга, этот тип мог отправить ее прямиком на кладбище, благо оно совсем рядом. Вы допросили ее?
– Да. Не помнит ничего существенного, переходила улицу, как вдруг он налетел на нее. Она даже не успела его увидеть, увидела только машину, которая показалась ей огромной и черной.
В поведении таинственного водителя что-то мне определенно не нравилось. Обстряпать все бесшумно в спокойно: включить телевизор, стереть отпечатки пальцев, запереть дверь снаружи, чтобы потом помчаться, сломя голову, к машине, дать газ и для пущей наглядности еще и сбить старушку… Меня настораживал и раздражал видимый упадок психической деятельности этого человека, логики его поведения, казалось, во всем этом маскараде участвовали двое в одних и тех же ботинках сорок седьмого размера.
– Не знаю почему, не мне все кажется, – говорю я, подчеркивая каждое слово, – что убийце хотелось показать нам эту машину!
– Вы так думаете? – В фиалковых глазах Ташева зажигается огонек интереса.
– Или же ему было безразлично, заметим мы ее или нет. Напрашивается предположение, что он угнал ее из гаража, где она находилась под брезентовым чехлом, или что еще хуже… что он угнал именно эту машину.
– Я все проверю, товарищ полковник, через полчаса у нас будут все сведения.
– Ваши усилия заслуживают похвалы, они целесообразны. Сегодня мы узнали многое, но одни древнегреческий философ утверждал, что чем больше мы знаем, тем меньше мы знаем. Просмотрите дело о наркоманах: шесть лет назад эти подонки использовали Бабаколева самым безжалостным образом… может, они встретились с ним в каком-нибудь скверике. Не пренебрегайте и сведениями из Врацы. За полгода жизни на воле Бабаколеву вряд ли удалось восстановить старые связи или приобрести новых друзей и врагов, что при определенных обстоятельствах означает одно и то же. Обратите особое внимание на этих двоих, – киваю я на записную книжку. – Бабаколева выдал Пешка, а такое легко не прощают. Не забудьте, что в разговоре со мной Бабаколев намекнул, что знает какую-то мерзость, от которой у меня волосы встанут дыбом. Надо выяснить, что он имел в виду – что-то мне подсказывает, что именно в этой «мерзости» кроется ключ к разгадке преступления.
Встаю и тут же вновь ощущаю боль от язвы. Я все еще в машине, меня трясет на поворотах, движением пронизано все мое существо – мускулы, кровь, мысли.
– Примерно двести пятьдесят, – прикидываю вслух.
– Не понял?
– Сегодня я проехал на своем ветхом «запорожце» двести пятьдесят километров, – объясняю я и беру со стола Ташева свой мятый плащ. – Немало для двух пенсионеров! Итак, оставайтесь, дорогой, бдеть над злом, а я отправляюсь на боковую!