Текст книги "Полк прорыва"
Автор книги: Владимир Осинин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 19 страниц)
23
Майор Нефедов брился, повесив зеркало на сучок сосны. Видимо, бритва тупая, он морщится, но терпит.
– Ты не умеешь бритвы налаживать на ремне? – спрашивает он.
– Что вы! Я и бреюсь пока раз в неделю, безопасной. В прошлом году только начал.
– Надо будет попросить кого-нибудь из танкистов. Они мастера на все руки… Вчера из первого батальона звонили. Просили прислать им комсорга. Я сказал, что ты придешь завтра… Видишь, какого признания ты удостоился – приглашают. Это, брат, понимать надо. Привык уже к своей новой должности?
– Не знаю. Но я не смог отвыкнуть и от той – тянет на танки, товарищ гвардии майор.
– Это я от тебя уже слышал… Да, хотел тебе сказать… Что это ты давно не заглядывал к своим комсомолочкам?
Я отмалчиваюсь.
– Заморочил девушке голову… Скучает она.
Не вздумал ли замполит и меня побрить? Война, фронт, а тут любовь. Когда на уме должен быть долг.
– Ты слышал, что я сказал? Скучает… А ты увидел начальника штаба в машине и укатил назад… Мне кажется, что ты напрасно… На нее положиться можно. Поверь мне. Со стороны видней – она тебя любит. И не дала повода для сомнений.
Нет, хотя он и замполит, а я его в адвокаты не беру. И никому не скажу, что у меня там, на душе.
Невольно начинаю сравнивать Марину с Зоей, которая как завороженная смотрела тогда на меня в землянке. Перед ней я не стыдился бы никакой своей слабости, а перед Мариной я невольно теряюсь. Мне все кажется, что ей не такой любви хочется. Я для нее наивный мальчишка. И так будет всегда. Сменил прежнего комсорга Васю Кувшинова – стал предохранительным щитом. А для меня эта роль не подходит. У меня хватит силы, чтобы переломить себя. Завтра уйду в батальон.
– Значит, я ошибся, – говорит майор. – Я думал, что ты ее тоже любишь.
С другой стороны теперь заходит, но я все равно молчу. Каким бы он душевным человеком ни был, мне не надо посредников: они всё погубят. Если бы Глотюк не носился со своим щитом, у меня никогда бы, наверное, не возникло подозрения, что со мной играют.
– Чем ты сейчас будешь заниматься? – спрашивает замполит.
– Надо написать письмо матери Кувшинова.
– Хорошо.
Я получаю от нее письма чуть ли не каждый день. Как писала своему сыну, так и мне пишет. А когда узнала, что у меня не осталось ни отца, ни матери, стала называть сынком.
«Прошу помнить, Вася, что у тебя есть родной человек, и, что бы с тобой ни случилось, ранят или заболеешь, всегда можешь приехать, как домой».
Я читаю ее письмо, и у меня мороз по коже:
«Милый мой мальчик! Пусть тебя обходят снаряды и мины, не тронут пули… Пока я жива, считай, у тебя есть мать… Пиши».
Я показал ее письмо начальнику штаба. Он прочитал его и сказал:
– А знаешь, Михалев, это, наверное, самая большая удача в твоей комсомольской работе.
– Но какая здесь удача? Получилось само собой.
– В том-то и дело. Само собой получается всегда по-человечески. Ты показывал ее письма танкистам в ротах?
– Пока нет.
– Зря. Ты обязательно дай им почитать. С вечера, если на утро намечается атака.
Я пишу ей тоже каждый день, но мне больно сознавать, что пишет ей не тот, кто должен был писать. И я никогда не смогу заменить его. Слишком большая потеря для нее, невозвратимая.
Я закончил письмо и зашел в землянку к замполиту. Он стоял передо мной какой-то преображенный. И я не сразу понял, что у него на старых погонах появилась вторая большая звезда.
– Поздравляю вас, товарищ гвардии подполковник!
– А между прочим, я уже неделю ношу вторую звезду. Мало интересуетесь начальством! – шутит он.
Мне кажется, теперь он не только не изображает из себя начальство, но стал еще проще. В простоте ведь тоже свое обаяние, и его стали уважать больше прежнего.
Глотюк совсем иной. Он считает, что начальника штаба должны побаиваться, – всех ругает за что надо и не надо, хотя и беззлобно.
– Глотюк есть Глотюк, – сказал как-то Нефедов. – Он хорошо знает, что – нельзя, но не знает, что – можно.
Мне сказали, что меня долго разыскивал капитан Климов, хотел проститься: его отправили командовать ротой регулировщиков.
Лежу под кустом, смотрю на ночное небо. Сколько звезд в вышине! Долго смотрю. Уже начинает кружиться голова, и кажется, что весь Млечный Путь поворачивается над лесами, как лопасти огромной ветряной мельницы.
У штабной машины прохаживается часовой. Порой он останавливается и тоже о чем-то думает. Но вот насторожился, прислушиваясь к чьим-то шагам.
– Комсорга не видели?
– Где-то здесь. Спит под кустами.
– Михалев! – кричит Марина.
Мне провалиться бы сквозь землю. Набрасываю на плечи куртку, выхожу навстречу.
– Только что сдала дежурство. Теперь заступаю в два часа ночи. Может, побродим?
Я сконфузился еще больше: все же слышат.
– Не теряйся, старшой! – смеется кто-то за кустами.
Мы идем по тропинке под высокими соснами, как под навесом большого вокзала.
– Вам не стыдно? – говорит Марина. – Что молчите? Можно подумать, вы и правда боитесь Глотюка. Почему-то все считают, будто он-на меня имеет какие-то особые права… Говорите, что у вас там на душе?
– Ничего там нет.
Но я говорю неправду. У меня все время на уме слова Глотюка: «ты предохранительный щит». И записи Василия Кувшинова: «Я люблю ее какой-то мучительной любовью». Видимо, мне не следовало читать их. Пусть бы тайна так и осталась тайной. Высокой, как небо, на которое сколько бы ни смотрел, оно всегда остается загадкой.
– Марина, наверное, я все же скажу… Вернее, спрошу. Ведь вы ради шутки тогда у родника…
Она остановилась, но не обернулась ко мне, а смотрела вдаль, в темный коридор просеки.
– Вы пошутили надо мной, правда?
– А если не пошутила?
– Но я ничего не понимаю. Мне почему-то кажется… Не знаю… Думал…
– Непонятливый такой! – игриво пропела она и шагнула ближе ко мне, тихонько провела пальцами по моим щекам, сомкнула их на моей шее и стала целовать.
Мне хочется закричать на весь свет: какой же ты дуралей, Михалев!
Потом идем дальше по просеке в обнимку, сердца стучат.
– Когда-нибудь я докажу вам свою любовь, – говорит она. – Но только вы ее не торопите. И берегите себя.
Почему это: когда мы вместе, все ясно, а врозь – начинает точить душу какой-то червячок. Неужели у нее так?
Повернули назад и не заметили, как оказались вблизи штабной машины. Мигают у кустов самокрутки. Останавливаемся.
– Вам сколько лет? – спрашивает Марина.
– Двадцать один.
– А мне двадцать… И не просто справиться с ними. Хотя и война.
Я не знаю, что ей сказать. Война или не война, что мне до этого? Я люблю ее и ничего не хочу знать.
– Вы не сомневайтесь. Я просто устала… И поступайте со мной как хотите. Можете погубить, можете сделать счастливой. От меня ничего не зависит. Но верьте: что бы с вами ни случилось, я всегда буду рядом. – Она шептала так, будто кто-то ей помешает досказать. И вдруг потянула меня за руку в сторону, за куст орешника.
У машины стоял Глотюк и курил. Конечно, он нас заметил. Побрел по нашей же просеке, только один. Встретив меня утром, он усмехнулся:
– Ну и ну! Сам был лейтенантом, всякое случалось, но до такого не доходило. Эти женщины часто не знают, чего хотят, потому и теряют голову… Ты действительно любишь ее?
– Почему это всех интересует?
– Не интересовало бы, не спрашивал.
– Но кто вы мне – отец?
– Не надо так, Михалев… Повезло тебе, и будь доволен. Я завидую, но не презираю. Мужчины должны быть мужчинами.
Он пригласил меня зайти в штабную машину.
– Садись. Должен сказать, что я о тебе самого высокого мнения. Не забывай об этом, если я тебя даже буду и ругать.
24
Замполит сообщил радостную новость – в Москве будет совещание комсомольского актива. От нашего полка тоже поедет несколько человек: старший лейтенант Косырев, механик-водитель сержант Воронин, награжденный орденом Ленина, и я. И Марина. Если ее отпустит Глотюк.
– Сам бы с удовольствием поехал с вами, но – увы! – смеется подполковник Нефедов. – Эх, где моя молодость?
А ему всего двадцать пять. Но оказался он в другом поколении. Сам это чувствует, радуется и сожалеет.
– А на чем мы поедем, товарищ гвардии подполковник? – поинтересовался я.
– На попутных, господа делегаты!
Мне очень хотелось, чтобы вместе с нами поехала Марина, но это зависело от Глотюка. Конечно, он ее ни за что не отпустит. И оправдание найдет: «А кто будет на рации дежурить?»
Но начальник штаба даже не заикнулся об этом. Вручил мне командировочное предписание и сверток – две банки сардин и плитку шоколада. Я понял, для кого предназначался шоколад.
– Что, Михалев, требуется сделать, вернувшись в часть?
– Доложить о прибытии.
– Не просто доложить. Прибыл – все в порядке.
Я не хотел у него брать консервы и шоколад, но он настоял:
– Бери, бери, пригодится. Я люблю другое, остренькое. Витамин «це» – сальце, винце…
– Начинает светать, – говорит Марина и тычется лицом мне в плечо. Держится за мою руку, считает, что так теплее, умолкает и снова начинает дышать глубоко и ровно – уснула. Тарахтит попутная полуторка.
Старший лейтенант Косырев и сержант Воронин тоже дремлют. Уткнулись головами друг в друга – пилотки перекосились, у сержанта звездочка оказалась возле уха. Это не то что танкошлем, в котором можно свободно прикорнуть даже в танке.
Неожиданно узнаю знакомые места – высотку в густом березняке.
– Марина!
– Что?
– Вот здесь меня в первый раз ранило.
– Неужели мы уже под Москвой?
– Да… Видите две березы? Одна из них засохла…
– Вы говорите так, будто вам здесь какое-то счастье подвалило.
Она протянула руку к моему лицу и провела ладонью по шраму у виска. Вздохнула и сказала:
– Пусть никогда вас больше не тронет ни пуля, ни осколок.
– Ни болванка! – пошутил я.
– Упаси господи! – Она поудобнее положила голову и снова притихла.
А мне хотелось рассказать ей о том, как мы пробивались здесь по заснеженным болотам со своими танками, о батарее, которую мне не удалось всю раздавить и одна из пушек выстрелила в упор, о том, как фрицы ночью подходили к нашему танку, смеялись, пробовали ногой натяжение гусениц… А на заре я вывел машину к своим. Полуживой, истекающий кровью. Говорят, даже немцы потом передавали об этом случае по радио: они, мол, наградили бы такого солдата.
Попутчики мои молчат, а полуторка все тарахтит и тарахтит, от тряски боль в затылке, ноги замлели, но я стараюсь не шевелиться, чтобы не разбудить Марину.
Светает все быстрее. Я наблюдаю, как меняются цвета вокруг: сначала дымка была синеватая, потом молочного цвета, а сейчас розовая. Обычно в такую пору начинаются все наступательные операции, и мне кажется, что в следующее мгновение все взорвется, загремит и затрещит, покроется клубами дыма. И дышать станет тяжело и горько.
Голова словно свинцовая, подбородок упал на грудь, и я уже ничего не слышу, постепенно куда-то проваливаюсь. Теперь меня не разбудить, наверное, из пушки.
25
Играет духовой оркестр, толпа у буфетной стойки, за столиками сидят вчерашние фронтовики и пьют лимонад, едят бутерброды с ветчиной и семгой. Под большими сводами между колоннами кружатся пары. Многие девушки в ярких платьях, в туфельках на высоких каблуках, только Марина и еще какие-то две подружки в гимнастерках.
– Что будем делать, в очереди за лимонадом стоять или танцевать? – спрашиваю я Марину.
– Танцевать!
Тяжело ей в кирзачах, я тоже еле переставляю ноги. Но мы вскоре забываем обо всем, кружимся и кружимся, будто сама судьба специально бросила нам, как подаяние, частичку радостного времени. Улыбка стерла с лица Марины тени усталости и бессонной ночи. Какая она легкая, порывистая! Как ветер. Хочется здесь, при всех, обнять и поцеловать ее.
Старший лейтенант Косырев и сержант Воронин скучают в хвосте очереди. Мы подходим к ним, советуем не стоять.
– Говорят, пиво появится, – отвечает Косырев.
– Сомневаюсь.
– Идемте танцевать! – потащила его в круг Марина.
Станцевав с Косыревым, она пригласила и сержанта Воронина, но Петя стал прятаться за наши спины:
– Я не умею. Честное слово!
– Я поучу вас, – настаивает Марина.
Но он не пошел, не решился, чтобы не позориться.
И опять мы танцуем с Мариной, а какой-то боец, с длинноватым лицом, высокий и костлявый, смотрит на нас и, как мне показалось, ловит взгляд Марины. Я прошу ее обратить на него внимание. Мы остановились, он подошел к нам:
– Здравия желаю. – И обратился уже только к Марине: – Я Коля. Узнал вас по фотографии.
Она побледнела, смотрит на его лицо, хочет что-то сказать и не может. Коля взял ее под руку, отвел в сторону. Я остался на месте, считая, что мое присутствие будет только стеснять их.
Они остановились у окна. Он склонил голову и молчал. На его худом остром лице была только одна скорбь. А она вытирала глаза платком и что-то говорила.
Ко мне подошел майор, помощник начальника политотдела корпуса по комсомолу:
– Вам предоставят слово, Михалев! – Он сообщил это с какой-то особенной радостью и важностью.
Я онемел.
– Все решено – будете выступать… На всю страну!
Я даже не попытался отказаться, чтобы не огорчить его. Он, конечно, не понимал, что я оказался в роли того зверя, которого так просто загнали в ворота. Придется идти на трибуну. Опозориться. У других и опыт и хватка. А у меня ничего. Сам себя утешаю: что-нибудь случится – выступать не придется.
Раздается один длинный звонок, потом еще и еще. Люди потянулись в зал. Я жду Марину. Но она не отходит от Коли. И ребят наших не видно: затерялись в толпе.
Иду в зал. День, а люстра зажжена. На ней чуть не тысяча лампочек. Столы на сцене покрыты красным бархатом, на трибуне микрофоны подняли кверху чешуйчатые удавьи головы. Многолюдье. Меня опять начинает трясти, когда я думаю, что мне придется перед ними говорить. Вспоминаю, как однажды Глотюк сказал: «Хотя ты и комсорг, по хромаешь на все четыре ноги». Как они могли мне доверить? Наверняка что-нибудь ляпну… А потом придется краснеть замполиту. И мне стыдно будет ему в глаза смотреть. По всему полку пойдет молва о комсорге… Может, что-нибудь посоветует Марина? Но почему она там задерживается?
На сцене появился маршал с казачьими усами, о котором немало сложено песен и легенд. Занимают места генералы, за их спинами Герои Советского Союза, совсем мальчики – младшие лейтенанты, сержанты, рядовые. В зале начинают аплодировать.
Я ищу на трибуне еще одно, очень знакомое мне лицо и разочаровываюсь, что его не вижу. Мне бы хоть раз в жизни увидеть лицо этого человека и прочитать по нему все… Может, всю эпоху моего поколения.
И опять я ищу глазами Марину. Но ни ее, ни наших ребят в зале не нахожу. Сажусь и слушаю доклад. Он несколько успокоил меня своей холодной логикой – все по-солдатски просто и ясно. И ничего особенного. Обо всем этом я тысячи раз слышал от своего замполита и сам говорил. Генерал не собьется: читает свой доклад. В конце он горячо выкрикивает лозунги-призывы, и ему бурно аплодируют. А чем я кончу свое выступление? Послушаю, что скажут другие. Видимо, мне предоставят слово только завтра, а за ночь я настрочу себе шпаргалку.
И вдруг – не верю своим ушам – слышится: «…комсорг отдельного гвардейского танкового полка прорыва… Михалев!» И так как я не поднимался с места, повторили.
По моему лицу побежали струйки пота, но я вскакиваю и торопливо иду, почти что бегу к сцене, поднимаюсь на трибуну. Перевожу дыхание. Осматриваю зал. Вижу девушек-подружек в гимнастерках, а Марины по-прежнему нет.
В какой-то радужной полумгле громадного зала я различаю среди сидящих еще одну девушку. У нее на груди ни орденов, ни медалей, только один гвардейский знак. Конечно, это Марина. Начинаю говорить, она улыбается, потом лицо стало сосредоточенным. Или мне так кажется?
А у тех девушек-подружек по ордену Отечественной войны. Нашей Марине такой не получить. У нас в полку ордена дают тем, кто горит в танке и поджигает «тигры». Если танкист носит на груди золото – не зря! Марину же можно наградить только за «образцовое выполнение своих обязанностей». Она понимает это и не в обиде. Совесть спокойна. Мучит всегда только незаслуженное. Но ее обязательно наградят. Я сам слышал, как комкор говорил: не забывать девушек. Уже одно присутствие их среди нас – героизм.
Я забыл, что нахожусь на трибуне, и говорю обычно, самую сущую правду. Как у нас в полку принимают в гвардию. Сначала обязательно проверка в бою, потом выстраивается весь полк. Выносится знамя. Танкисты коленопреклоненно целуют его. У всех мурашки по телу. Вот так начинается путь к героизму. Жизнь – атака! Не все знают, что это такое.
Рассказал о том, за что сидящий здесь в зале скромнейший паренек Петя Воронин награжден орденом Ленина. Как он вывел свою машину на противотанковую батарею. А всего раздавил семь противотанковых пушек.
Потом о комсомольской работе старшего лейтенанта Косырева. У него в экипаже все орденоносцы.
В президиуме раздается возглас удивления. Я поясняю:
– А у нас и нельзя иначе. Люди в экипаже воюют сообща. Вместе отличаются, вместе гибнут… Только вот комсорг Вася Кувшинов погиб в одиночку… Его даже не наградили. Но я уверен, что он совершил подвиг… Может, я не про то говорю?
– Про то, про то! – кивает маршал с усами.
И я уже почти что спокоен. Мне, наверное, пора закругляться. Многие умеют подбросить такое, что все встают и начинают кричать «ура». У меня это не получится. Лучше просто сойти с трибуны, когда постучат по графину карандашом.
И вдруг я вижу, что та девушка с гвардейским значком вовсе не Марина, а Марина сидит с нашими ребятами и внимательно слушает. И морщится.
Я невольно остановился, хотя только что начал рассказывать о ее фронтовой жизни, о бессонных ночах у рации, бесконечных маршах, когда девушки сидят в кузовах-коробках, а над колоннами носятся «мессеры».
Меня выручает маршал:
– Что вы еще можете добавить?
– Могу добавить, товарищ маршал, что мы дойдем до Берлина!
– На такой коннице дойдете!
И я счастливый побежал вниз к своим. Как раз рядом с Мариной оказалось местечко, – видимо, она берегла его для меня.
– Я что-то не так сказал?
– Нет, все хорошо!
– Но вы же поморщились?
– Сапоги жмут.
У нее сапоги были старые, она попросила новые у Кати, а они маловаты.
И все же Марина сделала мне замечание:
– Можно было поменьше «обязательных фраз»… Но я уж слишком ревностный слушатель. Все хорошо! Маршалу понравилось. А главное, вы не забыли о Васе Кувшинове…
И я понял по интонации ее голоса: она знала, что он любил ее.
Совещание закончилось на следующий день. Предстояли концерты, экскурсии по столице, походы в театр. Девушкам давали билеты в Большой театр, Марина взяла на двоих – и для меня.
– Только завтра мне надо побывать на могиле Игоря, – сказала она. – Но мы вернемся. Вы поедете со мной?
– Конечно.
– Коля сказал, что туда добираться несложно. Это недалеко, на можайском направлении.
О как далеко оно от нас, это можайское направление! И как близко. Оно, наверное, будет напоминать нам о себе до самого конца нашей жизни.
Оказывается, Коля – брат ее мужа. Он уже уехал со своей группой куда-то на север, не мог остаться.
На ночлег нас развезли всех по разным местам. Меня и старшего лейтенанта Косырева в офицерскую гостиницу, сержанта Воронина в казарму, а Марина уехала с девушками. Мы договорились с ней встретиться в четыре утра у Белорусского вокзала.
Я долго не мог уснуть. Конечно, и она не спит. Одна там.
Я вышел раньше условленного времени, чтобы у вокзала встретить Марину. Но еще издали сквозь тоннель увидел ее – стоит у входа в метро и смотрит под ноги. Лицо бледное, прическа немного изменена – строже, волосы тщательно приглажены, убраны под пилотку. Услышав мои шаги, она приподняла голову и улыбнулась.
На часах было половина четвертого. Наступал рассвет.
– Пошли, – и она взяла меня под руку.
Я заметил, что она прихрамывает. У меня сапоги тоже не очень удобные, они не жмут, наоборот, очень просторные – трофейные, модернизированные, немецкие голенища перекроены на русский манер, из овальных стали прямыми. Головки тупорылые и негнущиеся, будто чугунные, каблуки массивные, с подковками – идешь по мостовой, искры высекают.
Мы сели на первую электричку и доехали до Кунцева. Вышли на шоссе, ждем попутной машины. Марина показывает мне карту, которую на листе бумаги нарисовал Коля. Вдоль линии населенные пункты: Кубинка, Шаликово. Можайск остается справа… Деревня Савково.
Машин проходящих много, но все нагружены до предела, не останавливаются.
Солнце уже поднялось высоко, стало душно. Мы попили у колодца и снова вышли на дорогу. Я начинаю «голосовать» – поднимаю руку. Поехали.
Машина тяжелая – ЗИС. Идет ровно, не страшно, что вылетишь вместе с ящиками за борт. Я остерегаюсь, чтобы не придавило ноги. Через окошечко заглядываю в кабину: водитель и Марина о чем-то разговаривают; видимо, она рассказывает ему, куда мы едем. Он слушает внимательно, изредка произносит какие-то фразы, сочувствует.
Рощицы и голые холмы. На поляне солдатское кладбище. Одинокий обелиск у мостика. На месте села – пепелища, голые печи с высокими трубами. Возле одной из печей женщина возится с котлами у загнетки. И опять кладбище.
Водитель на ходу пошире открывает ветровое стекло, чтобы Марине легче было дышать. Она сняла пилотку, расстегнула воротник гимнастерки.
Мальчишки-подростки, в отцовских обносках, лохматые, давно не стриженные, стоят у обелисков и читают на них фамилии. Русоволосые, босые. Оглянулись, машут мне руками. Я достал яблоки из полевой сумки и стал швырять им, они ловят их на лету, что-то кричат мне вдогонку.
– Приготовьтесь, скоро будет Можайск! – кричит мне водитель в окошечко. – Но я не советую вам туда ехать, лучше сойдите раньше. Савково где-то поблизости, спросите у местных жителей.
– Спасибо. Найдем!
Перешли поле и оказались у единственного сохранившегося строения – осиновой серой баньки с черным окошечком. Поджигали и ее, но не загорелась, только обуглилась с одной стороны. Престарелая женщина на ступеньках низенького разъехавшегося крылечка чистит картошку. Мальчишка лет десяти рубит хворост.
– Скажите, это Савково?
– Савково. А вы откеля?
– Из Москвы. Но вообще-то мы с фронта.
Женщина поднялась со ступенек и вытерла руки о фартук.
– Заходите к нам, люди добрые. Сейчас я сварю картошку, перекусите с дороги.
Мы поблагодарили, сказали, что сыты, да и торопимся, нам надо побывать на могиле танкиста лейтенанта Горянова. Женщина позвала внука:
– Сережа, где похоронен лейтенант-танкист?
– Не знаю, – ответил Сережа.
– У нас военных не хоронили, – сказала женщина.
Она была в стареньком мужском пиджаке с засученными рукавами, вылинявшей косынке, на ногах огромные мужские ботинки.
– Отец пишет? – спросил я у Сережи.
– Нет. Еще в прошлом году похоронка пришла.
После некоторого молчания Марина спросила, где Сережина мама.
– Нету у меня мамки, – ответил мальчик. – Немцы угнали рыть окопы, и она пропала без вести.
– Расстреляли мамку его, – шепнула женщина.
Марина опустилась рядом с ней на ступеньки крыльца.
– Водички можно?
– Можно. Сереженька, достань для тети свеженькой водицы из колодца. – Она смотрит на Марину подслеповато, по-матерински: – Напекло тебе голову солнцем, доченька, ты бы в тенек зашла.
– Ничего. Я привычна. Просто жажда.
– Наши места по нескольку раз из рук в руки переходили…
– А танки где наступали?
– Танки прорывались через другое село, – ответил Сережа. – Я вам покажу.
Как мы ни упрашивали его остаться, он все же пошел вместе с нами. Бабушка сказала, что туда – версты четыре. А мы идем, идем, кажется, все десять прошли, и пока никакого села не видно.
– Сережа, там обелиски есть где-нибудь? – спрашивает Марина.
– Есть.
– И фамилии на них написаны?
Мы осмотрели все обелиски, побывали на кладбище, у солдатских могил, но фамилии лейтенанта Горянова нигде не встретили.
– Значит, он у вас не погиб! – сказал Сережа.
– Нет, Сережа, погиб, – ответила Марина. Она достала из кармана гимнастерки извещение. – Вот, точно указано, – показала она мне потертый уже и пожелтевший листок. – На можайском направлении. Деревня Савково…
– Погиб или похоронен? – спросил я.
– А разве это не все равно?
– Нет.
Часто нашего брата танкиста хоронить не приходится. Что там останется после того, как танк раскалится докрасна?
– Сережа, а сгоревшие танки поблизости есть? – Есть. Только по ту сторону Савкова. Два немецких танка. Черные… И один наш. Под елями стоит. С красной звездой на башне. Хотя нет, звезды я не видел. А может, и видел.
Идти далеко. Мы просим Сережу остаться, вернуться домой. Но он не соглашается, говорит, что мы без него не найдем.
– Может, вы подождете нас, – говорю я Марине, зная, что она сильно устала. – Мы вам помашем, если надо будет.
– Нет, я обязательно пойду.
И Сережа повел нас полями, на которых валялись витки колючей проволоки, гильзы от снарядов. Перед осыпавшимися окопами тянулись длинные ходы сообщения. На опушке леса были блиндажи, залитые водой.
– Сережа, ты давно был там, где танки? – спрашиваю я.
– Весной. За ландышами бегали. Всей гурьбой, по одному страшно. Там темно под елями. И что-то звенит в танках. Бабушка говорит, что это ветер.
– Наверное, так и есть.
Сережа вел нас напрямик – через болотца и овраги, по заросшим лесным тропам, проторенным когда-то солдатскими сапогами. Мы выбились из сил, а тут, как назло, на пути оказалась трясина – станешь на кочку и провалишься вместе с ней, еле успеваешь переступить на другую. Сережа легкий, прыгает, как комарик, смеется, что нам приходится перебираться почти на четвереньках. Наверное, мы больше потеряли времени, чем выиграли.
Дальше начинался луг. С ромашками и колокольчиками. И мы повалились в траву: изнемогли совсем.
– Извините, но я сниму сапоги, – говорит Марина. – Стали жать еще больше. И порыжели. Катя скажет: где это ты их так разделала?
Я помогаю ей снять сапоги, тяну за каблуки изо всех сил – не снять. Еле стянул и повесил на колышки, чтобы немного просохли.
После бессонной ночи от усталости Марина бледная, губы пересохли и потрескались. Легла на спину, положила под голову руки.
Потом она взглянула на меня, и наши глаза встретились, она отвела в сторону свой взгляд.
Звенят жаворонки, гудят шмели над кустами клевера, ласковое солнце. А на душе щемящий холодок. Мне становится жаль Марину. Не знаю, я бы, наверное, с ощущением счастья стал просто ее другом, если бы оказался в живых тот, кого мы сегодня ищем. Порадовался бы, как за сестру, которая достойна больше чем любви.
– Сережа, далеко еще? – спрашивает Марина.
– Не очень.
– Идемте потихонечку. – Она встает, берет сапоги в руки и ступает белыми, чуть розоватыми ногами по траве. А трава по пояс. Наш проводник утонул в ней, только голова видна – рыжий вихор.
Входим в лес. Вот и та дорога, про которую говорил Сережа. По обе стороны ее дремучие ели, под ними полумрак. Марина уже не идет обычным шагом, а бежит и смотрит только вперед, прямо перед собой, туда, где должен быть танк с красной звездой на башне.
Но прежде чем он показался, мы увидели силуэты двух других танков. Они возникли внезапно, будто выросли из-под земли. Стволы пушек черные, вороненые, а сама броня ржавая, краска обгорела.
Кто-то нарисовал на броне череп и скрещенные кости. Люки открыты. Я заглянул в один из танков: развороченные ниши от снарядов, набросанные каменья. И нагажено.
Они вовсе нас не интересуют, эти чужие танки. Мы хотим видеть ту, свою, отечественную машину, о которой говорил Сережа.
– Вот она! – показывает мальчик за дремучую ель.
Тридцатьчетверка еще первых выпусков – пушка короткая, будто специально обрезанная. Она наведена на немецкий танк. Видимо, по нему и был сделан экипажем последний выстрел.
Марина останавливается, надевает сапоги. А сама не сводит глаз с тридцатьчетверки.
Почему-то осторожно обходим вокруг танка, осматриваем – люки закрыты. Под крылом пробоина.
– Совсем маленькая! – удивляется Сережа. – Даже палец не проходит.
– Подкалиберным ударили.
– Хорошо, что не большим.
– Этот тоже был не маленький. Но пострашнее большого. Стерженек прожигает броню.
Сережа поежился, будто этот самый раскаленный стерженек прошел сквозь его сердце. Я положил ему руку на плечо:
– Тебе, Сережа, не придется иметь с ними дело. Расти спокойно.
Осматриваю окрестность – нигде не видно никаких холмиков. А мне очень хотелось, чтобы оказалась могила, – все-таки можно поклониться праху. Ведь за этим мы и ехали сюда.
Трогаю люк механика-водителя. Закрыт изнутри. На башне люки тоже задраены намертво. Лезу под танк – аварийным люком в днище не пользовались.
А Марина встала как вкопанная и глядит, глядит на броню.
Спрашиваю у Сережи, всегда ли люки так были закрыты. Оказывается, всегда.
Невольно запускаю руку в карман куртки, где, бывало, носил свой ключ от танка.
Может быть, запасные ключи целы? Они обычно хранятся в ящике от инструментов. Но ящики на замке. Хотя открыть их ничего не стоит. Отстегиваю лом и подсовываю его под крышку, она отгибается, можно запустить руку.
Я не ошибся, один из запасных ключей оказался в ящике. Открываю башню, заглядываю внутрь. Покореженное железо, змейками свисают концы сгоревшей проводки, на самом днище светится белый порошок.
Снимаю пилотку. Извините, ребята, что потревожил ваш покой. Все равно он у вас долгим не будет. Придут еще тягачи… Металл потребуется. И забрызжет автоген.
– Что там? – сдавленным голосом спрашивает Марина. – Что вы там видите?
– Они погибли… Держались до последнего.
– Мне можно взглянуть?
– Можно. Но вы ничего не увидите.
– Вы же увидели?
– Может быть, вам все же не надо…
Но она уже протягивает мне руку, и я помогаю ей подняться на танк.
Смотрит на башню, нет ли на ней каких-нибудь знаков.
– А как узнать, кому принадлежала эта машина?
– Трудно… Пока невозможно.
Она горестно вздохнула и наклонилась над люком:
– Я ничего не вижу.
– Присмотритесь.
И вдруг она отшатнулась, опустилась на жалюзи, закрыла лицо руками и заплакала.
– Марина, может быть, это и не его танк.
– Не все ли равно!
Прежде чем захлопнуть люк, я еще раз заглядываю в башню. И мне показалось, что среди белого, как перемолотая вата, порошка что-то сверкнуло. Спускаюсь на днище и поднимаю – слиток. Но видно, что это был орден Красного Знамени. Марина взяла его в руки и, теряя сознание и обнимая башню, зарыдала.
Мы с Сережей кое-как спустили ее по лобовой броне на землю. Молча смотрим на танк. Утешения Марине не нужны: они принесут ей еще больше боли. Сережа ухватился за мою руку, весь дрожит. Я говорю ему:
– Держись. Ты же мужчина.
Когда она пришла в себя, я снова поднялся на танк и захлопнул люк.
Солнца уже не было видно, но лес утопал в зареве, и ели казались совсем черными. Тихо-тихо. Слышно, как по шоссе в стороне Можайска гудят моторы.
Я дал себе слово ничего не расспрашивать у Марины, она тоже не намекала о минувшем. Настояла, чтобы мы довели Сережу до Савкова, ни в коем случае не согласилась ночевать, хотя бабушка очень упрашивала.