Текст книги "Полк прорыва"
Автор книги: Владимир Осинин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 19 страниц)
Холода быстро сменились оттепелью, снежные глыбы съезжали с крыш, разбивались на тротуарах, пугая прохожих. Увесистые сосульки слезились на карнизах. Дворники тянули веревки, кричали до хрипоты: «Обходите!» Машины еле продвигались по улицам.
Потом несколько дней опять шел снег, начались морозы и ветры, и погнало лисьи хвосты по улицам. На дворах и в скверах выросли сугробы.
И вот наступило полное безветрие. Густой иней осел на деревьях, опушил телеграфные провода. Природа подарила людям сказку.
Было воскресенье. Шорников проснулся и увидел в окне яркое солнце и белую ветку тополя. Взглянул на часы – проспал! Сбор туристов назначен ровно на восемь, а сейчас уже начало девятого. Он вскочил, кое-как заправил койку, быстро собрался и, выпив стакан чаю, побежал к автобусу.
Штабники организовали лыжную прогулку. Собирались поехать многие, и Шорников очень жалел, что никого не застал на вокзале.
На путях стояла электричка. Может быть, они задержатся там, у платформы Зеленоградской?
Людей набилось в электричку столько, что ему еле удалось втиснуться в тамбур.
Окна запотели, все проплывало неясно, будто в молоке. Придерживая рукой лыжи, он стоял у самой двери и читал «Огонек».
Рядом были какие-то девушки, пытались запеть, но у них никак не получалось. Тогда они начали поддевать Шорникова:
– Одинокий дяденька, не слепите глаза! Что вы уставились в журнал? Хотя бы осмотрелись! Далеко ли едете?
Он улыбнулся:
– А вы куда?
– Сами не знаем!
«Так ехать можно только в юности!»
– Давайте с нами, а то мы без вожака – как гуси.
Какое-то время он даже колебался: не поехать ли ему с этой компанией? Но они неожиданно высыпали из вагона на первой же остановке после Пушкино, забыв о нем.
На Зеленоградской тоже многие сошли: одни направились сразу вправо, в березняк, другие, без лыж, с сумками, – влево. Он постоял, осмотрелся – никого. Значит, ушли его штабники, плетутся уже где-нибудь в полях по лыжне за Праховым.
– Послушай, молодой-интересный, – потянул его кто-то за рукав свитера. – Испытай свое счастье, покажи руку.
Цыганка, совсем юная, почти девочка, согнулась под тяжестью ребенка на руках.
– Помоги цыганенку.
Он дал ей монету:
– А гадать не обязательно.
– Не веришь – не надо. Мне просто хотелось тебе сказать, что-нибудь приятное. Как сохнет по тебе одна красавица! – и в ее глазах засверкали лукавые искорки.
Цыганенок прятал лицо в пуховый платок матери, а одним глазом все время посматривал на Шорникова.
– Подержи-ка ребенка, я его лучше укутаю, – сказала цыганка и передала Шорникову своего цыганенка. – Не урони. Своих детей приходилось на руках держать?
– Приходилось.
– Счастливый папаша!
«Знала бы ты, какой счастливый! Как там дочка с дедом? Когда же все это кончится? Выехали бы сейчас вместе. Ничего так не хочется, как услышать звонкий голос дочери».
Подошла электричка – тоже из Москвы. И когда туристы-лыжники разбрелись, на перроне осталась одна девушка в голубом спортивном костюме и белой шапочке. Она подняла руку и крикнула Шорникову:
– Алло!
Он сорвал с головы шапку и помахал ей.
– Я же говорила, – улыбнулась цыганка, принимая от него ребенка. – Верно, очень интересная!
Елена подошла к ним, стала рассматривать цыганенка и приговаривать:
– У-у, какой глазастый! Прелесть.
Цыганка заторопилась своей дорогой.
– А где же наши? – спросила Елена.
– Не знаю, я тоже только что приехал.
– Ничего, пойдем по лыжне, где-нибудь отыщем.
Они закрепили лыжи и вышли на опушку леса. Впереди была поляна, вся в проложенных лыжниками полосах.
– Хотите, я вам покажу, как надо спускаться с горы? – сказала Елена, оттолкнулась и понеслась вниз, взлетая на невидимых ухабах и пропадая где-то за буграми, потом снова появляясь. У самого оврага развернулась, будто расписалась.
В котловане было по-весеннему тепло. Как где-нибудь в южных горах. Солнце ударяло в бугор, отражалось и текло навстречу своим лучам, получалось что-то вроде солнечной изморози. Словно на пружинах, подпрыгивали ветки деревьев – ссыпался иней.
Лыжи легко скользили по нетронутому снегу, было тихо-тихо. В сосняке лежали голубые тени. Казалось, они источали свой свет. Голоса гулко отдавались.
– Давайте покричим, может быть, наши отзовутся, – сказала Елена. – Только нет, не отзовутся. Я не верю, что они приехали.
– Жалеть не будем!
– Нет, не будем! Странно немножко, правда?
– Правда.
– Наверное, есть бог на земле! Так бы мы с вами никогда не оказались вместе. – И засмеялась. – Если хотите знать, это я вымолила! Каюсь! – Она смотрела на него, и он видел, что глаза у нее никогда не были такими восторженными.
Он очень долго рассматривал эти ее глаза, до предела наполненные радостью.
Если он не поцелует ее сейчас, она посчитает, что он ее не любит. И ничем уже после не разубедишь.
– Упадем! – стукала она его по плечу рукой в перчатке.
В сторонке цепочкой, друг за другом, пробегали лыжники. Кто-то крикнул:
– Эй, вы! Не знаете разве, что на морозе нельзя целоваться?
– Это почему же? – засмеялась Елена.
– Губы потрескаются! – ответила одна из девушек.
Дышалось легко, лыжи сами катились: чуть оттолкнешься – и бегут, бегут. И они шли и шли, пока не оказались у обрыва. Глубоко внизу бежал ручей, над ним поднимался и тут же исчезал дымок. Отсюда видна была деревня, припорошенная снегом, будто уснувшая. Ни одной человеческой души на улице.
Они пошли вдоль ручья, оказались на другой стороне деревни и были удивлены, что здесь столько людей. Катание с горы на санках! Смех и визг. На огромные санки садятся сразу человек семь-восемь, а потом еще кто-то наваливается сверху на головы всем, и, набирая разгон, полетели. Почему-то каждый раз санки переворачивались – толпа ревела.
Елена сняла лыжи и потянула за собой Шорникова:
– Поехали!
На ухабе санки подбросило, и она вылетела из них далеко в сторону. А Шорников оказался в общей куче в месиве рассыпчатого снега.
– Эх вы, мужики! Править не умеете! – отряхиваясь, кричала Елена.
– А зачем нам править? Так лучше – куда вывезет. Может быть, ты покажешь?
– И покажу! Только дайте вожжи.
– Может, тебе локаторные устройства еще потребуются?
Стемнело. Подул ветер, быстро подмораживало.
Устали, но все равно приятно было ехать по темному лесу, пробегать по искрящимся полянам. Тишина кругом, и только слышны шаги: «жих-жих!» Хотелось пить.
– Ничего, в электричке мороженого съедим, – сказала Елена.
На станции у кассы висело объявление: «По техническим причинам поезда до утра отменяются». Елена бросила на Шорникова вопросительный взгляд:
– А может быть, они все же пойдут?
– Не пойдут! – раздалось из окошечка.
Они стояли, не зная, что делать. Елена поеживалась от холода, свитер на ее спине заледенел.
– А что, если мы пойдем на лыжах до станции Пушкино? – сказала она.
– Как раз к утру там будете!
– Автобусы тоже не ходят?
– Какие вам еще автобусы! – и окошечко захлопнулось.
Лампочка на фонаре то погасала, то загоралась. Скрипучая надломленная береза стонала, и казалось, что бетонные плахи под ногами тоже покачивались.
– Не удивляйтесь, если я сейчас разревусь! – сказала Елена.
Из глубины березовой рощи показалась девушка. Отворачиваясь от встречного ветра, она боком пробивалась по тропинке. В меховой серой шапке, спортивных брюках, заправленных в сапожки. Нейлоновая куртка, видимо, хотя и была непродуваема, но и не согревала.
Девушка прочитала объявление, переспросила у кассирши, верно ли, что поездов до утра не будет, и, вздохнув, вышла из-под навеса.
– Не горюйте, – сказал Шорников. – Что-нибудь придумаем. Пойдем в поселок. А завтра утречком уедем с первой электричкой.
– Но зачем идти в поселок? Идемте к нам на дачу. Я там натопила, но заночевать одна побоялась.
Шорников ожидал, что скажет Елена.
– Хорошо, – произнесла она не своим голосом.
Когда Шорникова переводили в Москву, его предупредили, что квартиру получит не сразу, придется ждать. Но ведь и другие ждут!
Комната в гостинице чем-то напоминала зал ожидания на вокзале: одни уезжали, другие прибывали, все время разные люди. С некоторыми он даже не успевал познакомиться: приходил – они уже спали, уходил – продолжали спать. А вот эта компания попала «ночников» – любителей пульки.
В табачном дыму тускло светила лампочка, лица у игроков были желтые, у генерала-грузина почти черное.
– Не обижайся, дорогой майор, мы скоро закончим! – сказал генерал.
– Играйте!
Только Шорников засыпал, генерал неожиданно сотрясал воздух своим кавказским басом. И потом начинал ругать себя:
– Не сдержался! Забыл совсем, что рядом человек отдыхает.
Уехал генерал не попрощавшись. Вечером Шорников нашел на своей койке записку:
«Дорогой майор! Желаю тебе скорее получить квартиру. Милости прошу к себе в гости – в Каракумы. Джапаридзе».
В гостинице стало тихо. И даже грустно. Приезжали люди и так же незаметно уезжали.
Подполковник Чеботарев позвонил с вокзала:
– Земляк! Я все же уезжаю.
– За папахой?
– Не только. Я мог бы и без нее прожить.
– Сейчас приеду.
Когда Шорников прибыл на вокзал, скорый поезд дальнего следования уже был подан, пассажиры и провожающие заполнили перрон. Чеботарев погрузил свои вещи и стоял с Людмилой у вагона. Заметив Шорникова, они улыбнулись, замахали руками и будто только тем и были опечалены, что он опаздывал.
– В нашем распоряжении пять минут, – сказал Чеботарев. – Давайте зайдем в купе и по традиции… Чтобы не засох на новом месте. На полк еду.
Лицо Чеботарева посветлело, словно он сейчас только понял, что разлука приносит ему больше радости, чем огорчений.
– Да, немножко страшновато. Но ничего. Слепой сказал: посмотрим!
Чеботарев попросил у проводницы стаканы, налил во все поровну почти черного кагору.
– А теперь задумайте что-нибудь. Что ты задумала, Люда?
– Чтобы не было войны.
Чеботарев пожал плечами: видимо, он ожидал каких-то других слов, касающихся их отношений.
– А ты, земляк?
– Чтобы ты стал генералом.
– Ох, мать честная, куда хватил! Ну, спасибо. И я тебе желаю всех благ.
В тамбуре раздался голос проводницы:
– Провожающие, прощайтесь! Прошу освободить вагоны.
– Прощаться будем на улице, – сказал Чеботарев и первым вышел из купе.
Репродуктор прохрипел:
– До отправления поезда осталась одна минута.
Чеботарев как-то сверху и наискосок сграбастал Шорникова, потискал его, обнимая, потом отпустил и взглянул на жену. Шорников отвернулся – пусть прощаются. Когда он снова поцелует ее?
И Шорников вспомнил, какие губы у Людмилы, и что первый поцелуй ее принадлежал ему, а не Степану, и что Степан обо всем знает и теперь оставляет ее одну.
– Товарищ подполковник, отстанете!
Чеботарев побежал за вагоном, ловко вскочил на подножку. Людмила платком вытирала глаза.
«Вот и войны нет, а жены по-прежнему провожают мужей со слезами», – думал Шорников.
Он проводил Людмилу до электрички, посадил в вагон, сел рядом на скамейке, но она сказала:
– Идите, Коля. Электричка сейчас отправится.
Проходя у вагона, он оглянулся – Людмила смотрела в окно и сквозь слезы улыбалась ему.
«Лучше бы он сразу взял ее с собой: ей и Чеботареву было бы легче».
ГЛАВА ПЯТАЯДежурный потряс Шорникова за плечо:
– Товарищ майор, подойдите к телефону, вас разыскивает комендатура.
Телефон находился в коридоре, стоял на столе, рядом с утюгом. Шорников закутался одеялом и тихонько, чтобы не разбудить других, вышел.
Звонил помощник военного коменданта.
– Что же вы спите? А на вокзале вас ждет мать.
– Не может быть!
– Точно. Берите такси и поезжайте. Найдете ее в зале ожидания.
«Да, это в обычае деревенских жителей – приезжать без предупреждения».
Пока он нашел такси, потом добирался до вокзала, прошло еще не меньше часа. Скоро начнет светать. На скамейках дремали транзитные пассажиры – кто сидя, кто лежа. На одном из диванов сидела и его мать, возле плаката: «Ходить по путям опасно для жизни». Увидев сына, запричитала:
– А сыночек ты мой миленький! Ну и встречаешь же ты свою родную матушку. Я-то все глазоньки свои просмотрела, все слезоньки выплакала.
Он обнял ее, стал успокаивать, но она продолжала плакать. И он уже не знал, что ей сказать, как оправдаться.
– Ты хотя бы телеграмму дала или написала.
– Я-то ехала и верила, что сын мой тут не последний человек! Любого спроси, скажет…
– Нет, мама. Москва – не наша деревня!
Мать посмотрела на него с укором:
– Совсем ты меня позабыл, сынок. Принесет почтальон перевод, а письма так и нет.
– Но ведь и ты мне не чаще писала.
– Я б и написала, когда б умела. А то и двух букв не знаю. Надо ходить по деревне, упрашивать. А девчонки писать не хотят, даже за шоколадки.
Он взял ее вещи и задумался.
– Ты, сынок, на машине за мной приехал?
– Да, на машине.
– Степана Чеботарева тоже на машине возят. У него и своя есть. А у тебя какая?
– У меня та, что за пятак возит.
Мать ничего не поняла, ждала, куда он ее поведет.
– Мне ведь говорили, сынок, что ты тут большой начальник. Повыше Степана.
– Да, начальник. Куда кого послать – самому сбегать!
Он разговаривал с ней, шутил, а сам все время думал:
«Что делать? Звонить по гостиницам – напрасный труд. Везти к Мамонтовым? Так они еще не вернулись с юга. Может, попросить Прахова? Откажет. Обязательно найдет причину».
Не хотел он звонить Елене, а пришлось. Набрал номер и долго ждал. Громкие длинные гудки повторялись – никто не подходил к телефону. Неужели и ее нет дома? Наконец трубку сняли:
– Я слушаю.
– Извините, Елена. Это я, Шорников.
– Что случилось?
– Ничего. Но я вынужден вам звонить. Мать в гости приехала.
– Господи, а я перепугалась! Могли бы и не звонить, а везти прямо ко мне. У меня мама в больнице, есть где расположиться.
– Спасибо.
– Приезжайте, я жду.
Пока они добирались, на столе уже стоял горячий чайник; печенье на тарелочке, клубничный джем. Елена помогла старушке раздеться, показала, где можно вымыть руки, усадила за стол.
Старуха смотрит по сторонам, ничего не понимает. И как только Елена вышла на кухню, сказала:
– Сынок… Хочу я у тебя что-то спросить… Что это у тебя, вторая жёнка?
– Нет, мама, просто знакомая. Вместе работаем.
– Приветливая. И красивая. – Помолчала немного и опять спросила: – А почему же она у тебя живет, если вы не обвенчаны?
– Это не моя, а ее квартира.
– Ну и мудрено у тебя все получается! – она начала развязывать веревку, которой был обмотан ее чемодан, достала яйца, сало, курицу, завернутую в полотенце. Он заметил, что сало толстое, – наверное, самый лучший кусок привезла.
– Зачем ты, мама? Оставила бы для себя.
– Хватит и с меня. Такой удачной свиньи у нас никогда не было. Мало ела, а полнела, как барыня.
Она говорила и говорила про жизнь в далекой, затерявшейся среди болот и лесов деревушке, которую он давно покинул. А он слушал ее и вспоминал тот забытый богом уголок земли, что жил по каким-то своим неписаным законам, и было так много неповторимого, такого, что осталось еще от давно прошедших времен. От станции к Залужью тянулась через леса одна-единственная дорога. Когда, бывало, идешь по ней весной или летом, чибисы вьются над тобой и печально кричат, словно предупреждают о чем-то или умоляют их избавить от этой тоски. Но воздух чистый до синевы, в летние дни он подрагивает, когда прогреется в полдень, особенно в пору цветения ржи. На перелесках цветов всяких – так и хочется повалиться на траву, и разбросить руки, и сказать земле-матушке спасибо за все. Там легко дышится и далеко смотрится. Если подвода едет по дороге, увидишь ее за много верст. Но когда зарядят дожди, грусть-тоска такая, хоть помирай. И потом долго над болотами будут висеть туманы, ни деревень соседних, ни синего леса на горизонте не видно, а дрова в печи не горят, только сипят. И чибисы словно сквозь землю проваливаются.
– Ты меня совсем не слушаешь, сынок.
– Слушаю, мама.
Она долго и с каким-то сожалением смотрит на него:
– И у тебя седина рано появилась, как когда-то у отца… Ты помнишь своего отца?
Как не помнить! Отец умер давно, когда матери не было и сорока. Она выглядела молодо, и за нее сватались вдовцы, но она осталась одинокой – ради детей.
– Знаю я, чего они сватаются. Пропьют корову, а потом живи как хочешь.
Отец Шорникова не был хорошим хозяином: он и выпивал, и с удочкой посидеть любил или сходить в лес за грибами. Поэтому мать сама вела хозяйство.
Отец умел читать и писать, мать ставила крестики, если ей приходилось расписываться. Из сестер Шорникова никто не оканчивал даже начальной школы, шли работать. Мать считала, что и сына не нужно учить, чтобы не отбился далеко от матери. Но потом махнула рукой: босяк, мол, пусть учится. Из техникума он стал высылать ей часть своей стипендии, а сам жил на приработки – пилил дрова с ребятами, разгружал вагоны с углем на станции, случалось – и негашеную известь, после чего сильно першило в горле. Мать была довольна, начинала жалеть, что дочки не учились. А потом война. Пришли немцы и съели ее корову, двух младших дочерей угнали на работы в Германию. После войны старшие дочери бросили деревню и уехали на юг, на шахты, – осталась одна.
– Что же не спросишь, сынок, как мне живется?
– Я и так знаю, мама.
Она заплакала.
– Все говорят: вырастила сына, вывела в люди, а какое тебе счастье от этого? Он там чуть ли не в хоромах царских живет, а ты зимой хворост на своих плечах из лесу таскаешь. Испокон ведь веков считалось, где сын, там и его матка. Разве бы я тебе помешала? Хозяйство бы ваше вела.
– Мама, да у меня все хозяйство – вот эта шинель на мне да дорожный чемодан – и все! И за всю свою службу не имел еще ни одной квартиры.
Она только тяжело вздохнула.
Посидели, поговорили, потом Шорников и Елена уехали на работу, а гостью оставили дома.
Елена объяснила, где для нее обед, но она так и не дотронулась ни до чего до вечера. К ужину Николай принес бутылку «Столичной» – красное вино в деревне называли бурдой, и мать его не пила.
– Я тут у вас целый день просидела как в тюрьме.
– А вы бы на улицу вышли, погуляли, – сказала Елена.
– Боялась, что дверь захлопнется, не войду потом. Да и заблужусь. Тут у вас все двери одинаковы…
Она пила и не пьянела. Она была уже в том возрасте, до которого если уж дожил человек, то становится твердым, ничто его не берет.
Раньше мать любила петь. Особенно на жнивье. И такие песни, за которые отец поругивал ее. И сейчас глаза ее блестели, но, видимо, она стеснялась, ждала приглашения.
– Может, споем, мама?
– Споем. – Она взглянула на Елену: как, мол, отнесется к этому хозяйка?
– Очень прошу вас! – сказала Елена. – Не стесняйтесь.
Мать подперла рукой подбородок, склонила седую голову, покрытую черной косынкой, и запела:
В том саду, при долине,
Громко пел соловей.
А я, мальчик, на чужбине,
Далеко от людей…
Позабыт-позаброшен…
Он начал ей подпевать, и по ее лицу покатились слезы, она вытирала их белым ситцевым платком, который мяла в сухих корявых пальцах.
Ой, помру я, помру я,
Похоронят меня,
И никто не узнает,
Где могилка моя.
– Мама!
Но она уже не слушала его. Она решила обязательно пропеть до конца эту песню, которую чаще всего пели за столом его деды и прадеды.
Ой, никто не узнает
И никто не придет.
Только раннею весною
Соловей пропоет.
Елена сидела молча. Она чего-то испугалась – видимо, для нее это все было слишком ново и ошеломляло.
– Я еще никогда не слышала, чтобы люди так изливали душу в песне, – сказала она. – Наверное, вам правда горько живется.
– Было и горше, доченька!
Он налил в стаканы еще водки, но мать отстранила свой:
– Не хочу, сынок. Не пошло что-то, колом в горле стало.
Он задумался.
– Что ты загрустил, Коля?
– Да так.
– Хотела я тебе один свой сон рассказать. Вздремнула днем на диване, и приснился.
– Ну, расскажи.
– Так вот… Зашла будто я в какие-то дремучие болота и провалилась, стало меня засасывать. Я кричу, зову на помощь, а никто не откликается, никто мне рученьки не подаст. А кругом все начало гореть… К чему бы это?
– К морозу, наверное.
– Может, и к морозу. А тебе страшные сны снятся, сынок?
– Снятся.
– Что же тебе снится?
– Как танки горят…
Мать посмотрела на него так, как матери смотрят на своего ребенка, когда он тяжело заболел, но с улыбкой сказала:
– Когда я была маленькой, мне снились только цветы. Васильки во ржи. Я их рву и плету венок.
– Пусть они и теперь тебе снятся.
– Нет, теперь не приснятся. Много воды утекло! Ты помнишь, как ходил на мельницу молоть очистки картофельные?
– Помню. И как ты потом лепешек напекла. И как спросила, сказал ли я мельнику спасибо.
– А я-то думала, что ты все позабыл! Понаговорили бабы всякой всячины: мол, там они, в Москве, мед с медом едят и медом закусывают. – Глаза у нее усталые, сосредоточенные и наивные, но и мудрые, они каким-то материнским чутьем угадывают многое, понимают, как ее сыну живется.
– Что-нибудь споешь еще, мама?
– Нет.
…Она погостила несколько дней, потом сказала:
– Купил бы ты мне, сынок, билет. Пора уезжать. Получишь свою квартиру, тогда напишешь…
– Обязательно.
Наверное, она иной представляла себе жизнь в городе. Или просто не могла порвать с прошлым.
Вечером, когда нужно было ложиться спать, Николай уезжал к себе в казарму, а она, недоумевающая и даже обиженная, оставалась с Еленой. О чем у них были разговоры, он не знал, но однажды мать сказала ему, что к ней родные дочери так не относились, как эта девушка. Но и дочери ее любили, только по-другому были воспитаны, не умели быть внимательными и ласковыми, даже стеснялись этого.
После получки он походил с ней по магазинам, купил подарки – шерстяную кофту и теплый платок, валенки, хотел купить и пальто, но она отказалась:
– Пальто у меня есть, сынок, а ты купи уж лучше плащ «болонью», а то в наших краях осенью бесконечные дожди.
– И здесь тоже.
А когда купили, она была очень довольна:
– Не стыдно будет по селу пройти.
Перед отъездом она попросила его показать ей Москву. Пугливо входила в метро, никак не могла ровно ступить на ступеньки эскалатора, падала и крепко цеплялась за его руку.
На станции «Маяковская» они вышли. Он сказал:
– Вот это и есть центральная улица – Горького.
Она, видимо, была разочарована. Ничего особенного здесь не было – колбасный магазин через дорогу, книжные киоски и ничем не примечательные, потемневшие за зиму дома.
– Это и все?
– Нет. Сейчас, если хочешь, мы пойдем к Кремлю.
– Пойдем, пойдем.
И опять равнодушно проходили мимо всего. Но у памятника Пушкину остановилась и долго смотрела. Удивилась больше всего тому, что на мраморе лежали живые цветы, припорошенные снегом.
– Сынок, а кто он был, этот человек?
Он объяснил ей, но она мало что понимала.
– Темная я, сынок! Очень темная!
Но она счастлива, что сын ее не чувствует себя чужим в этом городе, где человек – былинка в поле. Она знала, что есть Кремль и Красная площадь, и ей не терпелось их увидеть. Может быть, тогда яснее станет и все остальное.
Они остановились у ГУМа. Со Спасской башни разливался неповторимый звон, тот самый, который она слышала не раз по радио.
– Это в память о тех, кто погиб за Россию? – спросила мать.
– Да, – ответил он, потому что не знал, как можно было объяснить ей по-другому.
Узнала мать и Мавзолей.
– Это там Ленин лежит? – И неожиданно стала креститься, уставившись на Спасскую башню.
– Мама, здесь не молятся.
– А я помолюсь.
У него затуманились глаза, и ему вдруг почудилось, что он ощущает под собой ось земли, потому что если у земного шара и есть какой-то центр, точка, то она должна быть именно здесь – определена не меридианами, а сердцами.
Побывал он с ней в Большом театре. Она не сказала, что ей не понравилось, постеснялась. Как бы извиняясь, созналась:
– Громко поют, а я не поняла…
– Не горюй, и другие ведь тоже не понимают!
– А одежда красивая. Короли и принцы, принцессы…
Цирк ей понравился больше. Особенно лошадки, которые танцуют и умеют кланяться.
Билет он купил для нее заранее, и когда она узнала, что поедет в мягком вагоне, растерялась:
– А разве там ездят такие, как я?
– Ездят.
– Но хорошо ли это?
Она боялась оказаться в необычной для нее обстановке, которая отделяла ее от сына. Он жил в каком-то другом мире – она в него не может войти, а он уже не сможет вернуться к прежнему. Она была довольна судьбой сына, и все же в ее душе что-то протестовало, чего-то очень было жаль.
На вокзал они ехали в такси.
– Женился бы ты, сынок. Рано или поздно новую семью заводить надо. А клад да жена – на счастливого. Другую такую, как Елена, не сразу найдешь. Если бы она стала моей невесткой, я могла бы только благодарить бога. И о дочери своей подумай, ей тоже нужна мать. – Она говорила озабоченно, будто он маленький и совсем глупенький, обязательно сделает ошибку, не поймет чего-то самого важного. Потом молчала, и держалась за шершавый рукав его шинели, и не смотрела по сторонам, где стояли незнакомые для нее дома с витринами больших магазинов, а только вперед, на загадочный щиток стеклоочистителя, который сам по себе качался, как маятник.
– Знаешь, Коля, о чем я думаю? Почему это человек начинает понимать немного в жизни, когда он ее уже прожил? Разве не обидно хотя бы мне?
– Ничего не поделаешь. Потому нам, наверное, и бывает так нелегко. Люди не научились еще брать от жизни все то, что она им может дать.
– Неужели и ты не все можешь, сынок?
Он усмехнулся:
– Ой, как далеко не все, мама! Когда-нибудь и я пожалею вот так же, как ты.
В вагоне она упала ему на грудь и долго рыдала, и ничем нельзя было ее утешить. И все повторяла: «Коленька! Сыночек!»
А он не любил слез. С фронта. И все же недавно сам чуть не прослезился, когда оставлял дочь тестю и она закричала на платформе: «Папочка, я хочу с тобой!»
Не зная, как успокоить мать, он смущенно говорил ей:
– Не надо, мама. Не надо.
И тут она вдруг стала вытирать слезы, заговорила быстро и прерывисто, задыхаясь:
– Не жить мне, наверное, сынок, в городе. Устраивайся сам, а уж я как-нибудь. Хата есть своя, и печка теплая, садик, и огород. Выйду, покопаюсь – и руки не будут болеть. Да и каждого, кто пройдет по улице, знаешь… Будешь приезжать к нам в гости. С внучкой.
Проводив мать, он с вокзала вернулся на службу. В коридоре его встретила Елена. Заплаканная, бледная, еле стоит на ногах.
– Мама умерла! – остановилась она перед ним.
Он взял ее за руки. Она склонила голову и тихо сказала:
– Кроме вас, у меня никого нет. Как я теперь жить буду, не знаю.