Текст книги "Полк прорыва"
Автор книги: Владимир Осинин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 19 страниц)
За длинным – во весь вал – столом генеральского кабинета все места как-то само собой были распределены. Старшие начальники усаживались поближе, остальные устраивались в конце, где малозаметнее. Прахов же всякий раз усаживался на место полковника Дремова, если оно пустовало. Почти демонстративно сел и на этот раз.
Генерал еще не пришел, находился в соседнем кабинете. Офицеры переговаривались вполголоса, шутили. Видимо, капитану Сорокину зачем-то понадобился Прахов, и он окликнул его с того конца стола, где люди сидели кучкой:
– Подполковник Прахов!
– Да!
– Вон вы где, оказывается! Знаете, куда метите.
– Знаю! – подмигнул Прахов.
– Или забыли, где ваше законное место?
– Ничего, история еще всех нас рассадит по своим местам!
– Если там вообще найдутся места для нас! – засмеялся Сорокин.
Прахов приложил руку к груди и многозначительно поклонился.
Дверь, что была напротив «центрального» конца стола, открылась, и вошел генерал Корольков. В руках у него были две пары погон.
Генерал Корольков пригласил Сорокина к столу, объявил приказ, вручил погоны, обнял и расцеловал. И, к удивлению всех, сказал:
– Верю, что из вас получится хороший комбат!
Кто-то даже спросил, почему его назвали комбатом, но генерал ничего не ответил, может не расслышал, и вручил вторые погоны Шорникову. Прахов морщился, будто всыпал в стакан какую-то отраву и по ошибке выпил ее сам.
Провожают в запас всегда обласканного. И о подполковнике Прахове говорили только приятное. И приказ был, и подарки, и памятный адрес.
Настроение у всех было хорошее, почти праздничное. В голосе своих сослуживцев Прахов не уловил никакой нотки неприязни к нему. Правда, когда он стал приглашать их в ресторан, они отказались, но и то, видимо, из самых добрых побуждений – деньги запаснику еще пригодятся.
И вдруг ему показалось, что ничего страшного не произошло, как жил он, так и будет жить, и все кругом останется по-прежнему.
Прахову надо было очистить ящики своего стола. Среди личных писем и тетрадей он увидел сувенир, о котором давно забыл. Еще много лет назад он отдыхал в Сухуми и купил там у крепости Диоскурия змею. Деревянная и пестро раскрашенная, она извивалась в руках, как живая. Он до смерти напугал тогда дома жену, и она выбросила ее в мусорное ведро, но Прахов подобрал гадюку и привез ее на службу, сунул в ящик стола – там она и пролежала до последнего дня.
Он сломал ее пополам и бросил в угол, в урну со всяким мусором.
Шорникову было жаль его, и в то же время чувствовалось какое-то облегчение. Видимо, это же самое испытывали и другие, потому что, встретившись в коридоре, Сорокин артистически улыбнулся:
– Мир праху твоему, Леонид Маркович!
ГЛАВА ШЕСТАЯПосмотришь на небо – не подумаешь, что на земле стоят холода: небо голубое, прозрачное, насквозь просвеченное солнцем. И только на горизонте – перышки облаков золотятся.
Но какие морозы! Около сорока градусов по ночам. Снегу в Москве почти нет, прикрыл немного землю, смешался с пылью и гарью, посерел и стал походить на пепел.
Шорников смотрел в окно своего кабинета. И вдруг выше крыш что-то вспыхнуло, засверкало, будто стеклышко, поставленное под углом к солнцу. Погасло, потом все облачко заиграло многими цветами и стало напоминать плавник рыбы. И вот оно обернулось полудугой. Радуга!
Много странного теперь встречается и природе – то летом снег выпадет, то зимой почки на деревьях станут распускаться.
Радуга и голубизна южного неба! Снежку бы немного, чтобы можно было встать на лыжи и пойти по тихим просекам среди сосен. Бродить и бродить, потом остановиться где-нибудь на поляне, вздохнуть всей грудью и улыбнуться всему свету – небу и солнцу, завтрашнему дню.
О этот завтрашний день! Все теперь думают о нем.
Пылает радуга в январе. А если грянет гром?
По утрам люди выстраиваются у газетных киосков, спрашивают друг друга о последних известиях. По Москве проходят митинги протеста: на восточной границе вновь произошли столкновения, есть убитые и раненые.
Елена считала, что Шорников только из-за нее не едет за дочкой. Но он и теперь почему-то не собирался. Может, боится, что привезет Оленьку и тут ему вручат предписание – срочно выехать.
– Возьмите и меня в деревню. Очень хочется посмотреть.
– Поехали!
В штабе она рассчиталась, оформлялась в Музей Советской Армии. У нее тоже в запасе была свободная неделя.
Они выехали из Москвы скорым, в областном центре сделали пересадку – дальше можно было добираться только «рабочим» поездом. Голые полки, две бледные лампочки на весь вагон, иней по углам. И пар в тамбуре, потому что люди все время заходили и выходили, двери почти не закрывались.
Скрипят тормоза, подрагивает вагончик, непривычно после московских скоростей. Каких-нибудь пятьдесят километров придется ехать всю ночь.
К своей станции они подъезжали уже утром, когда совсем стало светло. Кроме них, никто здесь не сошел, никто и не садился. Перрон был занесен снегом, одиноко чернело низкое станционное здание, похожее на времянку, с хрустом шумели высокие молодые тополя – стволы их были у комлей черными, поросли мхом. Рядом лежала куча кирпичей, видимо для нового вокзала.
В скверике, в обрамлении тополей, одиноко стоял бюст маршала. Из серого гранита. Обледенелый, занесенный снегом. Но что ему сделается, старому солдату! Наступит весна, и опять все кругом зазеленеет, защебечут птицы. Соловьев в этих местах было множество – вечно будет слушать их пересвист.
Елена и Шорников постояли немного и, обогнув полуразваленный сарай, в котором обычно хранят свой инвентарь путейцы, направились к площади – не приехал ли кто-нибудь на лошади из родных мест? Никого не оказалось.
– Будем ждать или пойдем пешком?
– Пойдем пешком! – ответила Елена.
– Очень далеко.
– Вот и прекрасно.
Белым-бело. После метели – ни следа. И раскачивается ельник на горизонте. Черный.
Мела поземка, будто сметала все приметы детства, и казалось, что он никогда в этих краях не был или перепутал дороги и идет совсем в другую сторону, никогда не доберется до своего родного Залужья, а может, его и вообще нет на белом свете.
Ельник кончился, пошел молодой осинник. Эти места он помнил – вскоре начнутся березовые перелески, где он собирал грибы. А потом будет стоять расколотый грозою, но незасохший дуб. Рядом с ним могила неизвестного путника. Его убили более ста лет назад. И никто не знал, куда и зачем он шел. Никаких легенд о его могиле не сложено. Но когда люди ходили на станцию, то обычно сидели под дубом, а в летнее время некоторые даже и засыпали на мягкой траве, среди цветов. И просыпались с приятным чувством, будто бальзама выпили.
Он несет чемодан, у нее рюкзак за плечами.
И вдруг она остановилась и взяла его за рукав:
– Слышишь?
– Что это?
Где-то впереди звенели колокольчики. Все отчетливее слышен храп лошадей и приглушенный дробный стук копыт.
На бугор вылетела тройка. За ней вторая, третья… Кони напористо перли по сугробам. Сытые, сильные кони, прежде таких в этих краях не было.
В санях раскрасневшиеся мужики, женщины в цветастых, ярких платках. Какой-то рыжий парень в распахнутом на груди полушубке растягивал мехи гармошки. Женщины пели, визжали, смеялись.
Шорников и Елена отступили в сторону с дороги, уступая путь тройке, и она проскочила мимо, но вдруг остановилась.
– А сыночек же ты мой миленький! – услыхал он голос матери.
Молодые женщины с обветренными губами целуют его. Лица у них знакомые и незнакомые – залуженские. Заодно целуют и Елену. Кто-то воскликнул:
– Горожаночка!
Мать в черном мужском полушубке, в валенках с галошами, на голове у нее старинный платок с большими розовыми цветами и бахромой – длинные кисти. Такие платки почему-то в деревне называли цыганскими. Их покупали обычно невесте к свадьбе и носили потом только по праздникам, а так хранили в сундуках.
Мать приникает к нему, плачет:
– Сыночек…
– Поехали!
Елену и Шорникова посадили рядом с женихом и невестой.
– Э-эх!
И замелькали поляны, березовые белые рощи, взгорки в молодом сосняке. Звенят колокольчики, снег летит из-под копыт.
– Племянница твоя замуж выходит. Троюродная, разве ты не помнишь ее? – говорит мать.
– А жених кто?
– Чужой. Недавно из армии вернулся.
Жених укутывает невесту потеплее, что-то шепчет ей, глядя на Шорникова и Елену.
Кони несли их теперь в обратную сторону, снова к станции. Надрывалась гармошка, крепкие мужские голоса несколько раз пытались затянуть: «Всю-то я вселенную проехал…»
Гармонист, рыжий парень с расстегнутым воротом и в солдатской шапке, подмигнул матери Шорникова:
– Затянула бы ты, Степановна.
– А ты подыграй, так и затяну. – И она запела: – «Эх, потеряла я колечко, потеряла я любовь…»
Песню эту, бывало, женщины пели на жнивье или когда пололи лен, и у нее был очень лихой припев, но сейчас она получалась нежной, почти грустной.
– Что-то ты по городскому начала пищать, еле тянешь, Степановна, – сказал гармонист.
Соседка шлепнула его рукавицей по губам.
Шорников обратил внимание на ее лицо – оно было бы, наверное, очень красивое, если бы не портили накрашенные губы. Краска разводами расползлась.
Женщины умеют чувствовать мужской взгляд, она достала платок и зеркало, стерла помаду. Гармонист воскликнул:
– Вот теперь другое дело! И поцеловать можно.
– Еще чего захотел!
Но видно было, что женщина симпатизировала гармонисту.
– Жаль, не лето! – говорит мать Шорникову. – На машинах бы свадьбу справляли. Когда я выходила замуж за твоего отца, меня везли на сорока подводах. Как царицу! Вся округа на свадьбе гуляла.
На железнодорожном переезде перед самым носом лошадей какие-то мужики закрыли шлагбаум.
– Что везете, добрые люди?
– Клад! – крикнул рыжий гармонист.
– Может, вы забыли наши русские обычаи? За такой клад выкуп полагается! Да еще какой! Что же жених сидит? Мы за такую невесту ничего бы не пожалели!
Жених смутился.
– Сколько лет ухаживал?
– Год!
– Ставь три бутылки!
– Хватит с вас и одной! – крикнул гармонист и, выхватив у ездового кнут, стеганул им по спинам лошадей. Лошади взвились и захрапели, поперли на шлагбаум, но мужики с обратной стороны, хохоча, еще сильнее налегли на него. Шлагбаум затрещал.
– Ладно, дайте им две бутылки!
Шлагбаум торжественно поднялся.
– Счастливого пути, молодые!
– Пусть у вас будут только мальчики!
В поселок тройки влетели вихрем.
У недостроенного с одной стороны Дома культуры толпились люди. Подкатывали «Явы», «Волги» и «Москвичи». Молодые ребята пристраивали у колонн юпитеры, на машине было написано: «Телевидение».
Шорникова и Елену посадили за один стол с женихом и невестой.
Мать смотрела на них, и на ее глазах были слезы. Может быть, она чувствовала себя самой счастливой в этом зале. Каждому знакомому и незнакомому старалась сказать, что это ее сын, приехал с невесткой в гости из Москвы!
Посидела немного и заплакала уже другими, горькими слезами, какими может только плакать деревенская одинокая старая женщина. При всем народе вытирала слезы. И конечно, все считали, что у нее глаза – на мокром месте. Может, только один он, ее сын, понимал эти слезы. И было больно сердцу, и неловко, и он чувствовал какую-то вину свою, хотя и не мог толком понять, в чем же именно она заключается.
– Не надо, мама, все будет хорошо. Не надо…
– Ты уж извини меня. Я сама не знаю, почему плачу.
Наступило время одаривать жениха и невесту. Преподносили книги, посуду, статуэтки, транзисторный приемник. Мать Шорникова, сутулая и пожелтевшая, совершенно седая, но еще проворная, с лукавинкой в глазах, тоже оказалась перед телеобъективом – подарила невесте дорогой платок. Была очень довольна, что сын ее положил на поднос пятьдесят рублей, а Елена подарила невесте свои модные сережки.
Хотя свадьбе старались придать современный вид, но все же старые здешние традиции чувствовались. После блюдечек со шпротами и тонко нарезанного сыра появилась душистая картошка с мясом, тушенная в русской печи, противни с холодцом и вместо рюмочек стаканы.
– Гармонист, «цыганочку»!
Люди расступились кру́гом, высокий кудлатый мужчина артистически поставил на каблук ногу и вскинул над головой руки. Задрожал пол, задребезжали стекла окон.
– Здо́рово! – кричала Елена.
Закончив танцевать, мужик попросил налить ему из «белоголовки».
– Хватит уже с тебя! – заметила какая-то женщина. – И не надоело отраву эту хлестать? Окочуриться можно.
– Мы, между прочим, известку проклятую пить будем – и ничего с нами не случится.
Теперь Шорников узнал его – по голосу. Это был Васька Баптист. Раньше он и не нюхал спиртного и не плясал. Васька тоже узнал Шорникова, подал руку, сел рядом.
– Давненько тебя в родных краях не видели. Уж не забыл ли ты, где твоя хата родная? И кто у тебя матка, кто был твой батька?
– Разве можно!
Васька посмотрел на его погоны:
– Полком командуешь или начальник штаба?
– Ни то, ни другое.
– Ракетчик?
– И не ракетчик.
– Но ничего, твое от тебя никуда не уйдет. Наш земляк вон маршалом стал! Может, и ты сумеешь… Только вряд ли! – Его простодушие граничило где-то с обидой, по говорил он такие слова, на которые никак нельзя обидеться.
– Дядя Вася, а ведь раньше вы не пили, правда?
– Конечно, не пил. Но, – усмехнулся он, – бог простит! Все теперь пьют. Даже куры.
Чтобы отвлечь его от выпивки, Шорников заговорил о маршале Хлебникове.
– Я у него служил, – сказал Васька. – Вместе воевали!
– В обозе были?
– Нет, не в обозе. Пулемет таскал!.. Ведь Россию защищали!
– Не променял ее на святых?
– Я ведь как все! – сказал Васька и крикнул гармонисту: – «Сербияночку»!
Лет ему было за шестьдесят, но он носился как бес. Краснощекий, с окладистой черной бородой, седые пряди волос напоминали скрученные засухой листья какого-то дерева.
«Такие вот, наверное, ходили на мамонтов и жили по тысяче лет», – подумал Шорников.
Васька Баптист все время пытался вытащить в круг какую-то женщину, она отказывалась, но все-таки вышла. Заложила одну руку за голову и молодо подпрыгнула. Васька Баптист лихо ухватил ее за талию.
Как же она изменилась! Это была самая молчаливая и трудолюбивая женщина в деревне, но почему-то одинокая. Бывало, на работе в поле молодухи заведут разговоры, от которых подальше прогоняли подростков, а эта женщина все молчала, будто воды в рот набрала. Но однажды сказали о Ваське: «Вот это Святой! Да он бы там весь рай в грех ввел…» И молчаливая женщина улыбнулась. Но по-прежнему ничего не сказала. Потом как-то Шорников, собирая чернику, увидел, что Святой нес ее на руках к копне сена. Она не кричала, молча обвила его сильную шею руками.
Как она постарела! А Васька все такой же, только в плечах его немного повело в одну сторону и зубов во рту стало мало.
Проходя мимо, плотный, но невысокого роста мужчина с черными усиками толкнул Ваську плечом. Васька остановил его:
– Ты что же это, фашистская морда, силой со мной хочешь помериться?
– Пропусти!
Святой скрутил на его груди рубаху.
– Ты что? Что отворачиваешься? Ты не прячься, а покажись! Покажись всему честному люду. Не считаешь ли ты, что мы уже забыли, как ты Гитлеру служил? – И Васька занес над ним кулак.
– Полицая убивают!
– Тихо вы!
– Он сам хорош!
Васька Баптист сгреб полицая в охапку, вытолкнул за дверь и вернулся:
– Пусть идет жалуется!
Какая-то старушка визгливым голосом протянула:
– За что ты человека избил? Разве ж можно так?
– Не человек он! – крикнул Васька и встряхнул головой. – Зверь на родственного по крови зверя не посмеет пойти, а он…
– Так он же отсидел за это!
– Выходит, чистенький? Оправдан? Да он даже там, – Васька ткнул пальцем в землю, – на том свете не оправдается!
– Да я его и не защищаю. Я просто говорю тебе, до чего ты злой.
– Я хотел быть добрым! Даже к богу обращался. Но теперь понял, что сам для себя я и есть бог! И каждого сужу, как на святом суде: кого в ад, кого в рай. А некоторых и в ад бы не пустил! Как этого полицая.
– И меня тоже? – хихикнула старушка.
– Тебя бы пустил.
– В ад?
– В рай…
Васька Баптист оказался в кругу танцующих «барыню». Массивные половицы прогибались и подпрыгивали под его сапогами.
– Васька, прячься! Сын полицая идет. Он тебя убьет.
– Пусть убивает.
Он сам вышел навстречу невысокому и тоже коренастому парню, на котором была синяя нейлоновая куртка на молнии. Брюки расклешенные, в бедрах зауженные. Широкоплечий – весь в батю.
– Ты по мою душу, Гришка?
– Зачем обидел отца? – истошным голосом закричал парень и затряс кулаками.
– А ты не шуми, а то я… Хотя лично к тебе у меня нет никаких претензий. А отец твой заслужил презрение! И ты это знаешь сам.
– Я ничего не хочу знать! Я спрашиваю, за что ты обидел моего отца?
– Гриша! Ты уже парень взрослый, постарайся понять нас. Но не могу же я запретить своей душе. А она не выносит его. Твой отец должен был предвидеть это, когда фашистам свои услуги предлагал. Или он мечтал, что всех нас изведет? А нас извести всех нельзя! Вон сколько нас! Или ты хочешь, чтобы я попросил извинения у твоего родича?
– Да!
– Ну нет!
Парень выхватил из-за пазухи нож и занес для удара, Васька даже не шелохнулся.
– Бей! Пусть и твои дети позор носят, если ты этого хочешь.
– Ты обидел моего отца!
– Да, обидел. – Васька стоял перед ним, широко расставив ноги и смотря сверху вниз. – Попадешь в тюрьму за такого дурака, как я. А что я стою? Одну копейку, и то в базарный день. Спрячь-ка лучше свою железку.
Гришка спрятал нож в карман, ему поднесли стакан водки, усадили за стол.
У некоторых людей войны пробуждают такие инстинкты, которые потом не просто унять. Они передаются и детям. У Гришки в душе тоже, наверное, сейчас сидел зверь. Его подбородок вздрагивал. Но вот он выпил, обнял Ваську Баптиста и зарыдал. И Васька молча гладил его своими медвежьими лапами по голове.
– Ну что ты!.. Что ты, Гриша. Я же помню, вы с моим Иваном друзьями были. Пишет, что вернется скоро.
Гришка присмирел.
– Может, станцуешь? – предложил ему Васька.
– Давай! Режь «цыганочку»!
Перед вечером к Дому культуры подъехал верхом на лошади почтальон.
– Позовите Святого!
Васька Баптист долго не выходил из помещения, наконец появился:
– Меня звали, что ли?
– Телеграмма тебе. Распишись.
Васька обрадовался, взял телеграмму в руки, но почему-то расписываться в тетрадке не торопился.
– Наверное, сынок едет домой?
– Распишись, дядя Вася, – опять попросил почтальон.
Святой, склонив свою буйную седую голову, долго выводил в тетрадке крупные каракули.
– Телеграмма эта казенная… Из военной части. Что-то с Ваней случилось…
Святой не может произнести ни слова.
В помещении надрывалась гармошка, слышен был дробный топот ног. Кто-то кричал: «Горько! Горько!»
Но вот все смолкло, заголосили женщины. Васька, покачиваясь, побрел через сквер к сельсовету.
Шорников попросил Елену остаться, а сам вместе с другими мужчинами пошел за Васькой. На столбе возле сельсовета громко говорил репродуктор – о чем, Васька не слышал, горе лишило его и слуха и зрения: перед ним все было темно.
Сельсовет закрыт, Васька сел на скамейку у крыльца, взглянул на Шорникова:
– Что же мне теперь делать? Лететь на похороны? Но…
– Его уже, наверное, похоронили, дядя Вася.
Святой закрыл свое небритое обветренное лицо ручищами и зарыдал:
– Ты же знаешь, что у меня никого, кроме Вани, не было. Кормилец и вся надежда… Лучше бы меня этот Гришка ударил ножом в сердце – и я бы ничего не узнал…
От Дома культуры в одной рубашке и без шапки шел гармонист, тот самый рыжий парень, который был на свадьбе первым заводилой.
– Дядя Вася, родной! Что же это такое делается?
Поддерживая под руки Святого, он свел его вниз по скользкой тропинке, к почте, но и она оказалась на замке.
После метели установилась тишина, потеплело. Леса отдыхали, боясь пошевелить ветками, чтобы с них не осыпался снег. Сосны и ели – все в белом.
Когда Шорников вернулся с Васькой к Дому культуры, там уже стояли запряженные лошади; женщины сидели в санках, а мужчины все еще толпились у Подъезда.
Поехали тихо, рысцой, колокольчик под дугой звенел с переливами.
Речушку надо было переезжать вброд, по воде. Только здесь люди немного оживились, кто-то из женщин взвизгнул – видимо, обдало волной.
Мужики пожелали попить из речки. Остановили лошадей, сошли с саней, встали на колени и пили прямо с берега, сняв шапки, чтобы их не унесло водой. Кряхтели, вытирали рукавом губы.
– Хороша! Ледяная!
Пил и Васька, а потом уселся в головках саней, серовато-бледный, глаза закрыты.
Ярко светила луна, все белело, даже тени в лесу были прозрачными, и каким-то молчанием сковало все вокруг, и только раздирающий скрип саней болью врезывался в российские зимние просторы.
Поднялись на гору, и Шорников увидел свое село – на белом откосе чернели бревенчатые хаты. Их замели вьюги, поэтому хаты казались низкими, а крыши на них поднимались слегка набекрень, как папахи. Церковная колокольня походила издали на ракетную установку – будто этот огромный конус хотели запустить в космос, но ничего не получилось, так и оставили здесь, в глуши.
Над хатами телевизионные антенны, одни высокие, другие низкие, некоторые уже похилились.
Хата Шорникова все такая же, с небольшими оконцами, только почему-то теперь она показалась ему очень маленькой, совсем игрушечной.
Остановили лошадей, он помог матери слезть, взглянул на Елену, стараясь угадать, какое впечатление произведет на нее его родное село, стены, в которых он вырос. Но для нее, видимо, все это было – деревня как деревня и хата, каких тысячи, миллионы по Руси. А у него от всего этого начинала кружиться голова.
– Здравствуй, Залужье!
Крыльцо заметено снегом, стекла окон в инее.
– Заходите, гости дорогие, – сказала мать, открыв дверь, и сама сразу же пошла кормить кур.
В хате было холодно, пахло торфом. На остывшей трубке сидел черный котенок, только лапки беленькие, как в перчатках, и мурлыкал. Глаза у него зеленые, и он так доверчиво смотрел на Шорникова и Елену, будто они все время здесь жили.
Зашла мать, засуетилась.
– Сейчас поставим самоварчик. Ты, сынок, сходи за водой, только не упади в горловину, а то там скользко, у колодца.
Упасть в колодец было невозможно – туда еле могло пройти ведро. Как в детстве, с трудом удалось оторвать примерзшую рогожку, которой укрывали горловину. Из колодца повалил теплый парок. Какая была там водица! Ее пили прямо из ведра даже в зимнее время. Разгоряченные. И ничего не случалось.
Залив воду в самовар, он взял топор и пошел колоть дрова. Растоплять печь мать ему не позволила: запачкает рукава сажей.
Она была очень довольна, приняла подарки, но примерять их пока не стала, положила в сундук.
За чаем спросила:
– Вы, Коля, за мной приехали?
– Не знаю даже, как тебе сказать, мама. Жилье теперь у меня есть, можешь поселяться там и жить, сколько тебе вздумается, но я, видимо, на днях уеду.
– Надолго?
– Трудно сказать.
– Куда?
– Я еще сам точно не знаю. Но далеко.
Мать выронила из рук блюдце.
– Ну и обрадовал же ты меня, сынок. Всю войну ждала, теперь снова… Неужели нельзя жить иначе?
– Все не так просто, мама, как нам порой кажется.
– А Елена как? Тоже останется?
– Пока останется.
Мать так и не подняла взора от стола. Наверное, она смутно представляла, что творилось на белом свете. Живут где-то какие-то чужие люди, чего они хотят, трудно сказать, и старым матерям приходится терять надежду на последнее свое счастье – пожить вместе с сыном. Все в жизни не получалось так, как ей бы хотелось, как должно быть. И обижайся она на сына или не обижайся, от этого ничего не изменится.
– Степановна! – постучал кто-то в окно. – Иди к невесте! И гостей своих веди. Ждут.
Шорников думал, что уже все закончилось, но пришлось идти и задержаться там до полуночи.
Ужинали. Ни гармошки, ни танцев. В хате было душно, мужчины вышли во двор покурить.
Васька Баптист еле держался на ногах, глаза его были красными, и говорить он стал не своим голосом – заикался. Голова его потихоньку тряслась.
Появился откуда-то и полицай. Пьяный.
– Вот, как видите, и я пришел. Не для того, чтобы застрелить Баптиста из ржавого ружья. Невозможно человеку быть одному. Особенно когда на душе скребут кошки, – он потер кулаком по груди. – Мне надо выпить.
– Вот так бы и говорил! – Васька пошел в хату, вынес ему стакан водки, наполненный до краев. – На, лакай!
Полицай выпил водку, долго морщился и крутил головой.
– И закуски принести? Соленый огурец?
– Не надо. – Он поднес стакан ко рту и начал им хрустеть. И стоял демонстративно перед всеми, как перед расстрелом.
Никто ему ничего не сказал, он отвернулся и пошел по снегу, не по улице, а напрямик, через огороды, в поле.
– Выживет, – сказал кто-то из мужиков. – У него это не в первый раз.
Васька вызвался отвезти Шорникова и Елену на станцию. После вторых петухов запряг лошадь, подкатил к дому на розвальнях.
– Значит, ты тоже едешь туда, где был мой Ваня. Может, и могилку его увидишь. Тогда напиши, пожалуйста.
– Конечно, напишу, дядя Вася.
Он отнес в вагон их вещи, Шорникова обнял на прощанье, а Елене подал руку.
– За старуху свою не беспокойтесь. Я ей дровец подвезу.
Шорников хотел дать ему на водку, но он отстранил деньги:
– Не обижай, Иваныч! Если мне и захочется выпить, у меня есть свои. Да и не пойдет она теперь в горло мне… Что же это делается на белом свете? И войны нет, а люди гибнут. Будто мало ее, крови, было пролито.
Он задержался в вагоне, и ему уже на ходу пришлось спрыгивать со ступенек, упал, но тут же поднялся и помахал рукой – все, мол, в порядке, не беспокойтесь.
– Мне его до слез жалко, – сказала Елена. – А сначала он мне показался разбойником из страшных сказок.
Поезд старался набрать скорость. Откуда-то сильно дуло, – может, в каком-нибудь купе было разбито окно. Шорников укутал Елену шинелью.
– Ты не жалеешь, что поехала со мной?
– Нет. Теперь я могу лучше понять тебя. И если ты уедешь, мне одной будет легче.
Елена пригрелась у его плеча и вздремнула. А он смотрел в окно на белые равнины, и казалось, что не поезд, а тройка несет их по заснеженной дороге и не тормоза поскрипывают, а звенят колокольчики чистым-чистым звоном.
Завтра он встретится с дочерью. Оленька впервые увидит Елену – свою новую мать. Как все это произойдет и чем кончится? Наверное, не раз об этом думала и Елена.
Небольшой двор, обнесенный железной оградой, был тих и темен. Расчищенная от снега асфальтированная дорожка привела их к подъезду. Вот и дверь с почтовым ящиком. В ящике лежит какое-то письмо, может, то, что послано было Шорниковым еще из Москвы.
Звонок не работал, на стук тоже долго не отзывались. Потом раздался детский голос:
– Папочка, это ты?
Дальше он плохо соображал. Она бросилась к нему на шею, смеялась и плакала и все повторяла:
– Папочка! Папочка!
– А почему ты подумала, что это я?
– Так я все время тебя ждала. Все время!
– Прости меня, прости!
Она показалась ему и слишком худенькой и бледной.
– А дедушка где?
– Дедушка пошел вас встречать.
– Значит, мы с ним разминулись.
Оленька посмотрела на Елену:
– Что же вы стоите? Проходите.
– Спасибо, родная. – Елена присела, чтобы оказаться с девочкой лицом к лицу, взяла ее на руки: – Большая уже ты какая! Совсем самостоятельная. В Москву хочешь?
Оленька кивнула. И немного погодя спросила:
– Вы теперь будете мне мамой?
– Да, мне бы очень хотелось быть тебе мамой.
Появился и дедушка, он суетился, вздыхал и то и дело пил минеральную воду.
– Решили забрать? Что ж, рано или поздно это должно было случиться. Я понимаю. Хотя мне и не легко отпускать ее. Но что поделаешь…
Всегда, наверное, так: у одних радости, у других печали. А в целом все это почти неразделимо, своеобразное повторение дня и ночи – некогда с мыслями собраться, будто тебя кто-то гонит и гонит. А теперь еще это новое назначение… Но о нем здесь говорить не следует, иначе дедушка совсем расстроится. После они ему обо всем напишут.