355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Вещунов » Дикий селезень. Сиротская зима (повести) » Текст книги (страница 5)
Дикий селезень. Сиротская зима (повести)
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 20:06

Текст книги "Дикий селезень. Сиротская зима (повести)"


Автор книги: Владимир Вещунов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 20 страниц)

Бабушиа Крюкова

На сретение в марте мать испекла жаворонка. Румяный, рассыпчатый, он так и таял во рту. И мне захотелось, чтобы мать состряпала селезня… Есть его я не буду, а поставлю на подоконник вместе с геранью, где раньше стоял пластмассовый утенок. Мать обещала испечь селезня, когда будут деньги.

В мае я вспомнил об обещанном, наточил о кирпич перочинный складешок, подаренный мне дядей Борей-ефрейтором, нашел березовое полешко и стал на солнечном крыльце строгать лопаточку для замешивания квашонки.

Вышла на солнышко и Санькина бабушка. Она села рядом со мной и зашамкала:

– Ишша, какой молодес. Работяшшой.

Я солидно промолчал, поставил почти готовую лопатку на ступеньку и босиком побежал по прохладной травке искать стеклышко. Стеколко я мог найти сразу, но трава была такая ласковая, так пощекотывала ноги, что я какое-то время забыл о столярничанье и стал вприпрыжку бегать по молоденькой травке.

Вдоволь набегавшись, накувыркавшись, я принялся скоблить стеклышком свое изделие. Лопатка получилась на славу: белая, гладкая, только одно плечико ее было выше другого, но мне не терпелось порадовать мать.

Бабушка Крюкова не поняла, для чего предназначена лопатка и долго вертела ее в руках.

Я обиделся.

– Баушка, она квашонку месить, – хотел я показать непонятливой старушке, для чего сделана лопатка.

Но бабушка Крюкова быстро спохватилась и стала помешивать воображаемую квашонку:

– Я и говорю: баская мешалка, ох и баская. Мастери, мастери, сынок, – от рук умнеет голова.

– Баушка, сыспотиха я тебе такую же сделаю, – пообещал я и побежал показывать лопатку матери.

К тому времени мать уже начала приходить в себя от невзгод, стала привыкать к барачной жизни, к работе. Благо, много хороших людей жило в пятом бараке. Мать помягчала душой и сердцем и все чаще голубила меня. Лопатке она искренне изумилась, даже не поверила, что я сам ее смастерил.

До сих пор мама месит квашонку только той, истончившейся от времени лопаточкой и толчет картошку пестиком, который я на радостях выстрогал в тот же день.

Прибежал я от матери к бабушке Крюковой, счастливый, с тонким березовым полешком.

– Выточу скалку – сочни скать, а потом – тебе.

Бабушка от моего обещания растрогалась и стала жалобиться на свою дочку, тетю Аню, Санькину мать:

– Смустила Анька меня – я дом за бесценок продала, родину свою, все на свете. Ох, дура старая, поводилась с Санещкой – и айда буде назад. Жила бы поживала сама себе хозяйка. А теперь сиднем сижу ровно трутень. Анька-то не больно слухает, такая поперешная.

– Вырасту я, баушка, большой, стану шофером, как Миша Курочкин, посажу тебя рядом с собой в кабину и отвезу на родину, а потом себя тоже на родину отвезу, в Селезнево, и буду в Елабуге купаться.

Мне самому казалось, что мы с матерью живем, как на камышловском вокзале в ожидании поезда, который отвезет нас на родину. Для себя я твердо решил, что родина моя – Селезнево. Ведь и фамилия моя Селезнев.

Бабушке Крюковой куда как худо. А мне еще ничего, жить можно: чуть что – человек в плаще выручит, придет на помощь.

Отца я почти не помнил, видел только на фотографиях, и все чаще в моей голове вертелась несуразица, что человек в плаще переодетый папка. Он бросил нас, потом ему стало стыдно, и он надумал искупить вину чем-то необычным, большим, хорошим. Он к этому теперь готовится и скоро вернется к нам. Хотя ничего и не надо, лишь бы сам поскорее явился. Он дорожит нами, любит нас, но не может раскрыться из-за военной тайны. Папка – советский разведчик и ловит немецких шпионов, поэтому ему нельзя ни перед кем раскрыться. Хотя мне-то можно было признаться, что он мой папка.

А может, они с мамкой сговорились и понарошке развелись, чтобы я, Толик, рос настоящим мужчиной и все умел делать, не хныкал и помогал мамке. Стоит только написать в Москву, и все будет так, как я захочу. Ведь у меня где-то хранится адрес человека в плаще. Вот бы и взаправду он оказался папкой. А то без папки плохо. Успел бы тогда бабушку Крюкову на родину свезти, пока не померла.

Извелась, истосковалась старушка по родной деревне и, собрав узелок, отправилась однажды доживать свой век на родной земле.

Встреча

Наконец Мишу Курочкина перевели на рейсы внутри города. В понедельник он уже едет на ДОЗ, деревообрабатывающий завод, и берет с собой меня.

До понедельника еще целое воскресенье. Но все равно для тренировки я встал пораньше и пошел к заводской проходной.

Сегодня на вахте Збинский. Он раздобыл где-то военную форму без погон; в фуражке без звездочки громоздится над столиком, хлюпает чаем и читает старую газету.

Я тоже в форменной фуражке, и Збинский небрежно отдает мне честь.

– Ты шо це таку рань встав, хлопчик? Чи дида провидать?

Я помялся, пожал плечами, но огорчать деда не стал:

– Проведать, дедушка, проведать, – тяжело вздохнул от обмана и тут же похвастался: – А я завтра с Мишей Курочкиным на машине поеду.

Збинский недолюбливал «зклученную фыксу», как он окрестил Мишу, и тоже вздохнул:

– Добрэ, добрэ.

Сдержанность деда мне не понравилась, и я пошел от проходной к мосту. Впереди меня забежала трясогузка и затрясла длинным хвостом. Иногда она на ходу что-то выклевывала в пыли, оглядывалась на меня и семенила дальше, будто крохотная верная собачка.

Покраснел, напыжился шиповник: вот-вот проклюнутся листья. Сухую овсяницу пронзили пики новых стебельков. Из-под моста потянуло прохладой. Трясогузка юркнула под мост.

Заросший бурьяном овраг перед мостом заканчивался болотистым озерцом, похожим на лесное. Вокруг него рос чахлый тальничек и склонилась над ряской старая осока с ножами свежих листьев.

Весной, в воскресные дни, когда завод замолкал, опускались на озерцо небольшие стайки куликов, запоздалые пары крякв и тревожили души недавних деревенских жителей протяжные «верете-о-онн» и короткие «кря-кря».

А с мая до августа давали гастроли лягушки. Под их песни многие вспоминали свои родные деревни.

Трясогузка закрутилась на другой стороне озерца.

Послышалось воронье карканье, нет, утиное кряканье. Да, кряканье!

Из-за кустов осоки выплыл селезень и огляделся. За ним показалась коричневатая утка и успокаивающе длинно акнула.

Я спрятался за шиповник, но заскользил по мокрой траве, пока не уперся ногами в салатные стволы тальника. Эх, все пропало – улетят зелено-золотые утки.

Селезень чуть наклонил голову набок, словно прислушивался к чему-то, посмотрел на таловый куст, за которым, затаив дыхание, спрятался я.

Тихая радость охватила меня. Ведь видел же дикий селезень, как я прячусь, а не испугался.

– Ути, ути, кряши, кряши, – прошептал я.

Селезень повел головой, что-то сказал своей подруге. Мне показалось, что они теперь оба посмотрели на меня, потом радостно закричали, шумно захлопали крыльями, сделали надо мной круг и улетели. Может быть, в само Селезнево…

А я с той поры проникся каким-то родственным чувством к птице-селезню. Вспомнил домашнего селезня бабушки Лампеи: милый, безобидный увалень, который, добродушно покрякивая, терпеливо сносил мои ласки.

Последний день

Еще зимой мать говорила, что общежитских из бараков будут переселять в новые дома, чуть ли не в центре города. В один из таких домов уже переехал с матерью Санька Крюков.

Переезжать мне не очень-то хотелось. Кто знает, как там, в городе? Здесь я вольный казак, сам себе господин. А там? Да и Санька поди совсем важный стал, городской. В бараке-то вон как важничал. Интересно, конечно, посмотреть, как Санька устроился, как в городе живут: трамваи, магазины, мороженое… Зато там белки к домам не подбираются по соснам и озера нет, чтобы селезень прилетал.

Разговоры о переезде понемногу улеглись.

Последний день моей жизни в пятом бараке выдался на славу, точно кто специально позаботился, чтобы загладить в памяти моей все дурное, что довелось там пережить.

Я же не знал, что этот большой, интересный день – последний в моей барачной жизни.

На другое утро после встречи с селезнем я встал вместе с заводским гудком.

Мишину зеленую «полундру» я знал хорошо, но все же боялся ее проглядеть и потому к озерцу не спустился, а сел у знакомого шиповника.

Из ворот зачихала, зафыркала Мишина полуторка.

– Завгар долго путевку выписывал, – повиноватился Миша.

В кабине было тепло и уютно. На лобовом и боковых стеклах висели зубчатые занавески с помпончиками.

Впервые я так далеко уезжал от барака.

Дорога всегда вызывала у меня желание петь, и я, благодарный Мише за поездку, стал напевать его любимую песенку:

 
Обо мне все люди скажут:
«Сердцем чист и не плешив»,
Или я в масштабах ваших
Недостаточно красив?
 

Что такое «не спесив», я не понимал и заменил это слово на созвучное «плешив».

Мы ехали мимо свежевскопанных огородов. Сквозь чиханье и кашлянье простуженной машины пробивалось звонкое журчанье жаворонка. Он то зависал точкой в небе, то падал камешком вниз, радуясь солнцу и весне.

В глиняном овраге, как всегда, завалилась на бок «кукушка». Над ней гусаком хлопотал паровой кран. Он шипел, сипел, лязгал и никак не мог поднять лоснящуюся тушку паровозика.

– Вечно они тут валяются, как пьяные, – чиркнул слюной сквозь фиксы Миша. – Работнички – из чашки ложкой.

За оврагом начиналась военная свалка.

Какая разрушительная сила была у войны! Горы исковерканных «тигров», «пантер», «фердинандов», «тридцатьчетверок», «студебекеров», полуторок. Даже блестела черная лакированная «эмка».

Свалка была обнесена забором с колючей проволокой. У забора, толкая друг друга, смотрели в щель на невиданное богатство поселковые пацаны.

Часовой с вышки погрозил им кулаком, и ребятня побежала смотреть, как поднимают «кукушку».

Свалка заканчивалась здоровенным ржавым зданием склада с темными окнами, куда «кукушка» толкала вагоны, груженные пушками, пулеметами, автоматами со свернутыми дулами, пистолетами разных калибров.

Да-а, здесь бы я смог выбрать себе подходящий наган!

Миша вдруг как-то весь собрался в комок и вцепился в руль, точно вел машину по опасной фронтовой дороге. Перекинув из одного угла рта в другой окурок, он зло выцедил:

– Сколько вот этими страшными штуками убито людей. Н-не понимаю…

Таким я не видел Мишу ни разу. Всегда он был приветлив и понятен мне. А сейчас рядом со мной сидел словно незнакомый человек, ожесточившийся на войну.

Мне еще не дано было видеть за несметными кучами искореженного оружия человеческие смерти, людские страдания.

Словно очнувшись от страшного наваждения, Миша встрепенулся и, вымученно, болезненно улыбнувшись, потрепал меня по голове.

За складом металлолома пускали цветные дымы трубы мартеновских печей. Печи были окутаны облаками белого, чистого пара. Как мужики в бане, они кряхтели и постанывали, то и дело поддавая пару. Из клубящихся облаков, попыхивая, выползла «кукушка» с огромными раскаленными чугунками и покатила их на шлакоотвал.

Все кипело большой жизнью как бы само по себе: людей нигде не было видно. И только в охладительном бассейне с фонтанчиками плескались мальчишки.

Скоро запахло деревом. Из-за вагонов с углем показались высокие штабеля бронзовых сосен, белых досок и балок, кучи щепы и дранки.

В угольной и древесной пыли нарядной игрушкой перед грязными вагонами белел домик стрелочницы. В окошке красовались пышные цветы жасмина и колыхались тюлевые занавески.

Около домика, на клумбе, зубчато огороженной побеленными кирпичами, была высажена цветочная рассада.

По другую сторону дороги белеными камешками – стрелочница выложила ромб, на котором из камешков же составила: «Слава народу-победителю!»

Сама стрелочница, дородная женщина в железнодорожной форме, с чехлом на эмпээсовском ремне, строго стояла со свернутым желтым флажком на крылечке.

Вагоны с углем толкались взад-вперед – за Мишиной «полундрой» встало около десятка машин. Некоторые нетерпеливо сигналили.

Наконец состав с углем тронулся в сторону металлургического завода. Стрелочница сунула флажок в чехол и подняла шлагбаум.

Железная дорога всякий раз тревожила мою детскую фантазию. Когда я слышал паровозные гудки или дробный, завораживающий перестук вагонных колес, мне непременно хотелось куда-то ехать, чтобы сладко от дорожной тоски щемило сердце.

И на этот раз мое воображение разыгралось вовсю. Мне захотелось жить в белом домике, носить железнодорожную форму, похожую на военную, встречать и провожать поезда, распоряжаться шлагбаумами. Но домик я бы поставил не в пыли и копоти, а в лесу, где никого нет и ночью одному страшновато. Мне бы выделили дрезину, – и я на ней ездил бы за продуктами в город. А еще лучше жить прямо в вагоне и колесить по белу свету. Сколько всего увидишь – и узнаешь!..

Мне показалось, что Миша угадывает мои мысли и подозревает меня в предательстве шоферского дела. И я стал думать, что шофером быть тоже неплохо. Крути себе баранку да поглядывай по сторонам. И всех старушек, как бабушка Крюкова, развози по домам…

А вечером, таким погожим и приветным, что невозможно было усидеть в четырех стенах, весь барак вышел на поляну под высокие мачтовые сосны.

Збинский вынес хромку, закрыв бородой гармошку, заиграл кадриль. Но в круг никто не вышел, и дед, не докончив танец, передал хромку «зклученной фыксе», Мише Курочкину.

Миша важно сел, склонив кудрявую голову к планкам, прислушался. И тут Карзай выбил из-под него табуретку, но Миша как ни в чем не бывало продолжал сидеть, будто табуретку никто и не выбивал. Все знали, что у них с Карзаем это такой номер – все отработано как в цирке.

Миша рявкнул аккордами, пробежал по кнопкам сверху вниз, неожиданно вскочил на табуретку и отчебучил такую чечетку, что ножки табуретки впились глубоко в землю. Тут уж никто не выдержал. Земля загудела от русского, цыганочки: плясали все.

 
Дроби, дроби, дроби – бей,
Дроби, ноги не жалей, —
 

взвизгивала жена Карзая, долго топотала и выхватила из толпы своего Сашку.

Тот дурашливо встал нараскоряку, потоптался увальнем и спел вятскую частушку:

 
А ты Лукерья, ты, Лукерья,
Не натощенной топор.
А побывать бы тяперь дома,
Похлебать бы молощкя.
 

Выступила павой моя «невеста» Ольга:

 
А вот и я, а вот и я,
А вот и выходка моя, —
 

выхватила она из рукава платочек и пошла по кругу.

Замерло мое сердце. Какая Ольга красивая! Надо скорей подрастать и жениться, а то ухлестывает за ней один из десятого барака.

Откуда-то вышмыгнула помятая, сморщенная бабенка и, подлабуниваясь к Мише, попыталась его обнять:

 
Мама, я шофера люблю.
Мама, я за шофера пойду:
Шофер ездит на машине,
Меня возит он в кабине —
Вот за это я его люблю.
Да! Да!
 

Миша оттолкнул ее, отшлепал чечетку ладошками по табуретке и поставил на нее хромку.

Дед Збинский надолго зарядил барабушку: «Тына, тына, у Мартына…»

Играй, дед! Веселись, пятый барак – случайное братство случайных людей. Нет, случайным все было только поначалу. А потом все стало таким, как и должно быть между людьми.

Пляши, друг мой дорогой, Миша Курочкин. Осталось тебе жизни всего полдня. Не от ожившего оружия со свалки ты погибнешь – разобьешься насмерть в дороге. О чем подумается тебе? Может, вспомнишь военную свалку, опять ожесточишься на зло человеческое и оттого погибнешь?..

Не понимаю. Зла людского не понимаю.

И смерти твоей, Миша, не понимаю.

Пока не переплавлен металлолом с военной свалки, пока я жив, я буду помнить о тебе, Миша.

Играй, дед Збинский.

Веселись, пятый барак.

Дерёвня

Мы переехали в новый дом, – половину которого заняли общежитники из пятого барака. На всякий случай перевезли и потускневший барачный титан: вдруг заерундит котельная, расположенная в подвале нашего дома.

Работы у матери поубавилось, она так обуютила нашу комнату, что соседям по дому нравилось бывать у нас. Молодые женщины шли к матери за советом, доверяли ей самое сокровенное.

Ко всему новому я привыкал трудно. И в городской жизни поначалу все стесняло меня. С местными пацанами сошелся не сразу и то с помощью бывалого Саньки Крюкова, который, к моему удивлению, не особенно-то и важничал передо мной, Дерёвней, как прозвала меня местная ребятня за мою робость и бедненькую одежку. Хотя, к моей зависти, у Крюка появился настоящий отец – милиционер.

На Дерёвню я не обижался, но всякий раз после этого прозвища на меня находила тоска. Не по бараку, нет – по Селезневу.

Из-за этой тоски в первый же ливень я до икотки распотешил пацанву.

После грозы разлилась возле дома лужа. Не лужа, а озеро. Вода прозрачная, чистая. Стелилась под водой шелковистая трава. И солнце словно смеется, подзадоривает:

– Ну что, мальчик, разве не хорошо озерцо.

Эх, была бы какая-нибудь речка. Хотя речка-то есть. Она совсем рядом. Да уж больно много у нее названий: Горячка, Вонючка, Помойка, Смолянка. Вся в кроватях, автопокрышках, консервных банках. Не речка – грязь и вонь одна. Скорей бы запрятали ее в трубы. А лет пятнадцать назад, сказывают, ловили в ней, в Вязовке, щук.

Не удержался я, вспомнил, как с первым теплым громом пол-Селезнева кувыркалось через головы в грязи, в лужах, чтобы поясницу не тянуло во время страды, снял трусы и плюхнулся в лужу, как в Елабугу.

Девчонки завизжали, пацаны загоготали: «Ну Дерёвня, ну кино!» А самих завидки берут.

Забултыхал я ногами – брызги во все стороны. Пацаны отскочили, за животы схватились: не могут – такая умора.

Козя мои трусы подобрал, чтобы выменять их у меня же на самописку или расческу – такой меняла!

Я уже ничего не вижу и не слышу. Правда, вода тепловатая.

Вот я держусь на спинке. Раньше не мог, а теперь запросто.

Трава спину ласкает, от солнца глаза слезятся. Снова на живот и по-чапаевски, вразмашку. Мелковато что-то. Смеются все: и ребятня, и утки, и гуси. И ласточка проносится над нами и тоже верещит – смеется. Серко заржал: его на водопой пригнал Панька Тимков. Съехал коню на гриву и подскакивает, чтобы Серко пил скорее. Шлепнул конь черной губой по воде, оскалил желтые зубы и тоже смеется…

Вдруг все затихло. Смотрю – лежу я в грязной луже, весь в траве, а от дома идет мать с бельевой веревкой. Уже кто-то успел наябедничать. Тикать надо, пока не поздно. Где же трусы? Козя, гад, заныкал. У-у, козел рогатый.

– Тетя Поля, тетя Поля, – бежит к матери Козя. – Вот его трусы, я у наших ворот нашел, это я…

Вот подхалим, врун. Это тебе даром не пройдет.

Я выскакиваю из лужи, срываю правой рукой лопух, закрываюсь им, как мужики шайками в бане, и падаю в спасительную картофельную ботву. Фигушки, здесь уж меня никто не поймает. А мать к вечеру отойдет, и тогда я вернусь домой. Хоть бы Санька Крюк скорее принес трусишки…

Счастливчик Козя

В жизни я не встречал более оборотистого и везучего человека, чем Генка Козин.

Что только не выменял у меня Козя за свои бесчисленные секреты.

За открытие тайны у него была твердая цена – рваный, то есть рубль. С Саньки Крюкова он брал по трешке: у того отчим милиционер. А что с меня, Дерёвни, взять? Денег у меня никогда нет. Выиграю в чику – тут же истрачу на мороженое или кино.

За свои секреты Козя брал все, что нашаривал подходящее в моих карманах. Любил самописки и расчески.

Мне этого добра не жалко было. Стоит утром встать первым и сходить на танцплощадку. Там после танцулек этих расчесок и самописок тьма. Я собирал их для обмена на Генкины секреты. Иное утро было везучим: под танцплощадкой находил мелочь, закатившуюся меж досок. Это тоже Генке, который только за деньги давал погладить вороненка Яшку. Яшка жил у них во дворе и ездил верхом на малюсенькой собачке Кнопке. И куда Козе столько денег? Даже сгорбился, как старичок: все в землю смотрит и носком ботинка ковыряет. Ковырнет раз другой – смотришь, поднимает мелочь или рублевку. Везучий, чертяка.

Чтобы выманить у меня автоматную пулю с военной свалки, Козя засунул в рот куриные почки и как бы онемел. Он стал мычать, маячить по-немому пальцами. Тряс перед пацанами указательным пальцем, мол, гоните рваный, и будет вам фокус. Затем изобразил из пальцев пистолет, кыхнул в меня, мол, гони пулю, и кое-что покажу.

Он поодиночке заводил пацанов за дом, показывал им что-то такое, что пацаны с вытаращенными глазами выходили из-за дома и говорили: «Во дает».

Когда Козя завершил полный сбор, у него засвербило в носу, и он зашелся в чихе: «Аа-а-пчхи… – и спокойно добавил: – стили карманы».

Он завел меня за дом и, пощелкивая большим и указательным пальцами, потребовал пулю. Я вынул пулю из-за щеки. Генка брезгливо взял ее, вытер о штанину, подбросил на ладони и хотел было закинуть в рот, как семечку, но передумал и застегнул пулю в нагрудный карман гимнастерки.

Кряхтя и акая, он разинул рот, засунул туда пальцы и достал красный мясистый шарик. «Гланды», – натужно выговорил он и вставил шарик обратно.

После того как Козя обчистил наши карманы, он пристал к Крюку, чтобы тот вытащил у отчима трояк. Санька воровать отказался, тогда Генка перед всеми пацанами, как фокусник, раскинул ладони, потер ими и растопырил чистые румяные пальцы. Дескать, видите: руки как руки, ничего особенного. Подошел к прозрачной луже, той самой, в которой я купался, еще раз вскинул руки, повертел ими и стал их мыть. Мыльная пена поползла с рук. Пришлось мне за разгадку мыла отдать пушистую со свинцом зоску, которой обеими ногами попеременке я набивал до ста.

Все оказалось проще пареной репы. Козя натер руки сырым мылом и дал мылу высохнуть. В воде пена и поползла с рук. И как я сам не догадался! Обидно и жалко за такой пустячный секрет отдавать любимую зоску, которая принесла мне столько побед. Но ничего не поделаешь: уговор дороже денег.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю