Текст книги "Дикий селезень. Сиротская зима (повести)"
Автор книги: Владимир Вещунов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 20 страниц)
Сиротская зима
Повесть
Кто не помнит, тот не живет
Часть первая
Свет в окне
1
Мелкая дрожь пробежала по самолету, он заскрипел и показался Михаилу рассохшимся, готовым в любую минуту развалиться по швам. Самолет натужно, со свистом завыл. Уши Михаилу заложило, а перед глазами заметались, панически забились неисправные табло: «Не курить!», «Пристегните ремни!» Некая сила, как бы исходящая от беззвучно кричащих надписей, вдавила Михаила глубоко в кресло.
Вчера Михаил Забутин осиротел: похоронил мать.
Больная горем душа его настолько ослабла, что ей нужен был только покой. Да и все тело его пробирала остуда, которая шла из затылка, точно в нем образовалась пустота, и в этой пустоте при малейшем наклоне головы словно перекатывалась тяжелая ледышка. Казалось, и в горле застрял ледяной окатыш, и от его толчков при каждом вздохе горло нестерпимо ломило. И внутри была пустота; от горьких дум она беспрестанно сжималась в комочек, и тогда невыносимо давило душу и Михаилу хотелось умереть и успокоиться.
Любую, самую маленькую памятинку о смерти матери, о похоронах он безжалостно гнал прочь. Вот идет он по улице родного города, идет на аэропортовский автобус: пора улетать. Вот дом, куда ходил полуобморочным от любви юношей…
Михаил поскальзывается на корочке заезженного льда и чуть не падает. Урал, декабрь, а снега нет. Выпадал нарошнешний – только эта коростка и присохла к земле. Сиротская зима.
И опять видит Михаил свою тяжело умирающую мать. Вот сидит он возле нее, мучается, убивается. Хоть бы сотую долю материнской муки можно было принять на себя. Неужели его страдание не помогает маме? Как он бессилен, сын ее! Это он виноват, что мать умирает в муках.
Куда бы ни глянул, что бы ни услышал Михаил, беспощадная память силком тянет его к матери и казнит, казнит. Вроде бы забудется человек, отпустит его боль, и тут елка в витрине универмага в новогодней мишуре и вате напоминает ему еловые лапы, разбросанные перед гробом матери, и снова начинается пытка. Все старушки казались теперь похожими на мать. И все вокруг переиначивается на один лад, и нет сил выбраться из этой бесконечной, изнуряющей тоски. Закрыть бы глаза, заткнуть уши и забыться. Но надо идти. Куда идти? Зачем? На автобус. Катафалк – тоже автобус. В нем друзья, знакомые, соседи. Сиденья по краям. На полу два полоза. Сзади открывается дверца. Деревяшкин вталкивает гроб с его матерью…
В голове у Михаила все смешивается, какая-то неразбериха. Он покачивает головой и исступленно бормочет: «Не надо. Больше не надо. Я ничего не помню, я ничего не помню. Не помню. Не помню».
Все, кажется, отпустило. В голове ничего нет. Безмыслие. Куда он идет? Зачем? На автобус. На самолет. Лететь!
2
Жили Михаил с матерью не ахти как, победнее многих. Но особых забот у него не было, и безоблачная жизнь его продолжалась вплоть до внезапного удара с мамой. А в двадцать шесть лет жизнь устроила ему новое испытание.
В то лето Михаил был одни и ждал жену, которая осталась на Урале. Он шоферил в рыбкоопе и часто ездил во Владивосток. После утомительных поездок ему полагались отгулы, и тогда он загорал на песчаном пляже Морского, полюбившегося ему рыбацкого поселка.
В тот день сильно шумел прибой. Недалеко от берега двухметровые волны подпрыгивали и неуклюже подворачивались, будто кувыркались. Они подминали под себя бурлящий поток, который несся вдоль берега. А за ревущими валами едва колыхалась манящая прохладой лазурь. Со скалистого берега было видно, как там, взявшись за руки, на спинах нежились парень и девушка. Как они пробились сквозь этот нескончаемый обвал? Михаил вспомнил Ирину, и ему захотелось в открытое спокойное море, где лежали ослепленные счастливым солнцем юноша и девушка. Ему почему-то стало казаться, что если он побывает там, то сбудется что-то хорошее: получит весточку от Иры.
Загорелые парни, добравшись до прибоя, прыгали на волны, которые, точно птицы, сутулились, на своих белопенных крыльях мягко выносили парней, и те соскальзывали с них в поток.
С моря шла волна. Сзади на почтительном расстоянии копила силы вторая, едва заметная. Недалеко от берега большая волна делилась: края малых волн, накатываясь вперехлест, гасили друг друга. Пока волны не взмыли вверх, не запрокинулись и не заклубились, между ними можно было прорваться.
Михаил так и сделал. Он бросился в образовавшийся промежуток и замахал изо всех сил руками, чтобы успеть перевалить зарод второй волны до ее наката.
Море было красивым и чистым. Он раскинулся морской звездой и едва шевелил руками и ногами. Водоросли не касались тела и не вызывали знобкого омерзения. Пахло свежими огурцами, йодом и рыбой.
Михаил лежал на спине. Над ним сияло легкое и вместе с тем напряженное небо. Он словно ощущал на себе невидимую небесную силу, от которой все в нем поднималось ввысь, будто небо хотело оторвать его от воды, вознести и растворить в себе.
Он лежал долго и почти не шевелился, точно и в самом деле боялся вспугнуть неосторожным движением свое слияние с небом. Наконец приподнял голову. Он был один в открытом море. «Спокойно, Миха. Посмотри хорошенько еще раз». Михаил крутанулся, до рези в глазах всматриваясь в оранжеватое марево горизонта. Берег он определил по белой полоске прибоя. Поплыл было вразмашку, но сбил дыхание и размеренно погреб по-собачьи. Однако берег не только не приближался, а напротив, все больше затягивался дымкой.
Гребки Михаила стали размашистее и резче. Так и хотелось рвануть саженками, но нельзя было сбивать дыхание. Берег начал медленно приближаться. Упругая, зарождающаяся волна подхватила и понесла Михаила. Вот она взнялась вверх и рухнула, подминая его под себя, закрутилась винтом во всю глубину, ворочая вместе с собой. Он болтался в воде, как тряпичная кукла. Барахтаться в таком круговороте, тратить силы было бессмысленно, и Михаил расслабился. «Будь что будет, – успокоил он себя. – Главное, не паниковать».
Будто разозлясь, что человек не потерял присутствия духа, вода навалилась на него, проволокла по дну и затрясла его с такой силой, точно хотела вытрясти из него всю душу. Она издевалась над человеком, не давала ему задохнуться, время от времени выталкивая на воздух, и не отпускала, вращая его вместе с собой по спирали. Наконец она швырнула его на осклизлые камни.
Михаил дышал слабо, учащенно, подобно морскому существу, впервые вылезшему на сушу. Он сполз на белокаленый песок, даже не сбросив водоросли, налипшие на запястья. Перед ним весело прыгали хрусткие чилимы.
Такое испытание могло потрясти кого угодно, но на Михаила оно не очень подействовало, лишь доставило некоторое удовлетворение: вот и ему подвернулся случай проверить себя по-настоящему…
Сейчас же, в самолете, как спасение вспоминалась Михаилу эта история, ибо воспаленная память могла отвлечься только этим случаем. Все остальные события, когда-то взбудоражившие Михаила, так или иначе были связаны с матерью. Даже скандалы жены…
И только сейчас, пережив еще раз тот смертельный волноворот, Михаил понял, отчего не был потрясен тогда. К тому времени за бортом его супружеского «грузовика» остались позади три года тряской семейной жизни.
Теперь вроде «грузовичок» не трясет. Но какой ценой далась эта ровная дорога!.. Мать, умершая, можно сказать, в сиротстве… Мать…
Опять чуть было не захлестнули больную душу Михаила властные, безжалостные картины материнской смерти, похорон… Но самолет на взлете затрясло, он затрещал, и звуки эти на какое-то мгновение отвлекли Михаила от недужных дум, и спасительный сон захватил его…
…Самолет набрал высоту и начинает разваливаться. Лучше прыгать самому в дверь, а не проваливаться сквозь трещину. Главное, спокойствие. Михаил растопырился звездой. Воздух свистит в ушах, хлещет по глазам и треплет, срывает одежду, выворачивает руки и ноги, запрокидывая голову, вытягивает кверху, назад волосы.
Главное, видеть, что там, внизу, и Михаил напряженно всматривается в воздушное дно. Дно ли это? Месяц, звезды. Как будто он летит не вниз, а вверх, в небо.
Глаза слезятся от хлесткого вертикального ветра и от нестерпимого мертвенно-зеленоватого сияния. Звезды растворяются в этом сиянье. Михаил зажмуривается. Что это? Вода не вода, сырость какая-то. Мерцающая знобкая сырость. Проклятые толстые облака! Когда они кончатся! Сухой колючий холод сковывает Михаила. Облака вверху, позади. Впереди, внизу, потрескивающая от стужи земля.
Скопившийся лунный свет жидко хлынул из образовавшейся среди облаков дыры. Змейкой блеснула ледяная река, проворно извиваясь, заскользила к черной щели горизонта, подальше от места скорого падения человека. Однобоко и тускло засветились фонарики стожков и врассыпную побежали к колючей щетине леса, отбрасывая длинные синие тони.
Михаил отчаянно заперебирал руками и ногами, стараясь подгрести к лесу, чтобы упасть на верхушки деревьев. Но падение на деревья показалось ему слишком ужасным. Можно переломать все на свете. Может сосна зацепить за шиворот и не отпустить на землю.
Панически заметался на лесной опушке стожок, не зная, в какую сторону бежать, и замер от страха. Ели, пригнувшись, врассыпную бросились от стожка. Михаил упал на самую макушку стога, скользнул по нему и с головой окунулся в глубокий пушистый снег. Выбарахтался. Живой! Отряхнул щекочущий снег с лица. Кругом было темно и мертво. Только стог, спасший его от смерти, напоминал о людях. Значит, где-то рядом жизнь. Но где? В какой стороне?
По пояс в снегу Михаил побрел к короткой цепочке стогов у реки. Возле них он надеялся увидеть санный след, ведущий в деревню. Михаил обошел каждый стог, но даже не увидел росчерков птичьих крыл. Вдруг он наткнулся на свежие следы. И появилась надежда на спасение. Но то была его собственная борозда. Что делать? Уйти от стогов неизвестно куда и утонуть, замерзнуть в равнинных снегах? Одинокая смерть в открытом мертвом пространстве. Еще нелепей умирать возле стогов. Ведь их сметали люди. Выходит, что люди есть и нет их…
Михаил побрел назад к своему стогу-спасителю. Он его спас – он его и приютит в конце жизни. Подарит ему теплый, солнечный сон. Михаил залез внутрь стога и долго возился, устраиваясь поудобней, подтыкая клоками сена места, откуда тянуло холодом.
Терпкий травяной дух забродил в человеческом гнезде от влажного дыхания. Беззаботное детское лето распахнулось белесым от ослепительного солнца необъятным шатром. Оттаивая, одеревеневший Михаил сквозь сладкую дрему почувствовал покалывание и щекотание соломинок на лице, на шее…
3
Белый сон оборвался запахом жареной курицы. Михаил догадался, что пассажиров сейчас начнут кормить. Но разбивать скорлупу сна и выходить из нее ему не хотелось. Столик он не приготовил и сделал вид, что крепко спит. Бортпроводница на всякий случай тронула его за плечо: «Гражданин, ужинать будете?» – и больше не тревожила.
Ему на какое-то время удалось вернуться в свое уютное гнездо в стогу, но он вдруг с ужасом вспомнил, что на давно не беленной стене, возле которой стояла койка умирающей матери, пятна, царапины и трещинки случайно составили рисунок: стога, и за стогами лес… И продолжились бы терзания, но объявили посадку в Иркутске. Михаил пробежал по аэровокзалу, бестолково потыкался от очереди к очереди у посадочных секций, пока не увидел в толпе беременную женщину, тоже летевшую во, Владивосток.
И все было бы спокойно, без памяти, если бы вдруг темная веселая толпа, окружавшая контрольные воротца, молча не расступилась. Долговязый усатый санитар и щуплый парнишка в «аляске», в спортивной шапочке стремительно пронесли на носилках пожилую женщину с красными слезящимися глазами и перекошенным лицом.
Михаил вздрогнул и в изнеможении опустился на приступок стеклоблочной стены. Если бы не аэровокзал и не другой год, он бы поверил, что это он с брезгливым санитаром пронес свою мать. Примерно так все было три года назад, когда с ней случился второй удар.
Если б можно было вернуть назад хотя бы эти три года. Все вышло бы иначе. Как тяжело ему было во сне сознавать, что возле стогов нет людей. Они метали эти стога, они были, они где-то есть, где-то рядом, и все же их нет. А каково было ей, его матери. Ее сын, ее Миша, тоже где-то был. Но был для других, а для нее, для матери, не был.
А может, и в самом деле произошел сдвиг во времени, и он с матерью на носилках разыскивает, догоняет самого себя, убежавшего в своей бессердечности так далеко, так далеко:..
4
Шесть лет назад Михаил вернулся из армии, где шоферил, и поступил в областной автодорожный институт. Раз-два в месяц он наведывался в родной Высокогорск повидать мать, сменить бельишко, посидеть с друзьями.
Сдав последний экзамен зимней сессии, Михаил побежал на высокогорскую электричку. Как он не любил эту муторную пятичасовую езду, которая успела ему осточертеть за каких-то три месяца учебы. Спать в поезде Михаил не научился, вот и приходилось смотреть, как за окном повторяется одно и то же, одно и то же.
В памяти его основная часть пути ничего не вызывала. Но где-то за час до Высокогорска начинались места, с которыми у Михаила было много связано. Анатольская. Сюда с малых лет ездил он с матерью за грибами и черникой. Какие мохнатые сырые грузди прятались под прелыми листьями вдоль темного ручья в дремучем лесу!
Потом начиналась страна первой любви. Ница. Михаил всматривался в ночь, в черный зубчатый забор придорожных елей и видел сквозь него и рассветные весенние облака, и себя, и ее, плывущих в этих облаках; ощущал во всем теле легкую счастливую бессонницу… Поезд гремел по арочному мосту через речку и замедлял ход.
Первая в жизни Михаила сессия сдана. Впереди каникулы! И дорога, утомительная обычно, давалась ему сегодня легко, несмотря на жестокий холод в вагоне.
Зима в этом году выдалась лютая. Михаил был одет по-студенчески. Кроличья потертая шапчонка, едва державшаяся на самой макушке; ее Михаил надевал больше для приличия, чем от холода: у него была своя естественная шапка, дарованная ему природой – волнистые рыжеватые волосы, столь густые, что ни одна расческа не брала. Пестрый шарфик то и дело вылезал поверх короткого демисезонного пальтишка. В такой одежке Михаил продрог до костей. Ноги его в войлочных ботинках на молнии закоченели – он кое-как, точно на ходулях, сошел на высокогорский перрон и заспешил на трамвай.
Трамвай заскрипел как будто рядом. На самом деле он скрипел по мерзлым рельсам за поворотом, в конце пустынной привокзальной улицы: потрескивала сваркой трамвайная дуга – зеленые всполохи тускло высвечивали крыши домов.
Это был последний трамвай. Он собирал припозднившихся людей. Михаил уткнулся острым носом в шарф, перехватил в охапку небольшой обшарпанный дипломат и побежал.
Трамвай словно дожидался Михаила и загодя открыл заднюю дверь. Несмотря на поздний час, вагон был набит битком. Видно, добрый, терпеливый трамвай собрал запоздалых путников со всего города. Люди весело надували щеки и шумно выдыхали пар. Казалось, они делились друг с другом своим теплом.
– Такой морозюка, а скубентам все нипочем, – хитро подмигнула пассажирам крепкая старуха с раскаленным лицом и с любопытством оглядела Михаила.
Из трамвая никто не выходил. И Михаилу не хотелось выходить из этого теплого трамвая, где ему было уютно и хорошо среди людей.
На своей остановке Михаил прощально махнул рукой всем пассажирам и выскочил. На бегу он перевел надпись, процарапанную сквозь бахромистую изморозь вагонного окна: «икнелав ан унеж юянеМ» – «Меняю жену на валенки», и, обежав вагон спереди, еще раз помахал рукой трамваю. Тот пронзительно взвизгнул на рельсах и мерно заперестукивал на стыках, увозя в морозный туман людей, которые сквозь заиндевелые окна казались всего лишь тенями.
Михаил так заколел, что долго не мог ухватить ручку и войти в подъезд. У своей двери он провозился еще дольше. Кое-как попав ключом в замочную скважину, он не в силах был окоченевшими пальцами зажать ключ и тем более повернуть его. Оставалось одно – ждать: мать, по обыкновению, заслышав звяканье ключа, щелкала выключателем, надевала халат и шлепала тапками, спешила встретить сына. Но сегодня привычного щелчка выключателя Михаил не услышал.
Он просунул в головку ключа авторучку и только так открыл дверь. В прихожке висела материна дошка из искусственного каракуля, к табуретке прислонились валенки, но самой матери не было. На кухне на печной плите стоял небольшой эмалированный тазик с поджаристыми пирожками, уже холодными, аккуратно накрытыми клетчатой, в жирных пятнах салфеткой. Значит, мама ждала, но что-то случилось. Может, Громские попросили присмотреть за их квартирой? Они часто ездят с концертами и просят мать подомовничать.
Михаил перебрал на вешалке в прихожей одежду, затем посмотрел на пол. Как это он сразу не заметил? Под табуреткой обычно стояли мамины боты «прощай молодость». Их не было. Не висел на вешалке и рабочий халат, в котором мама мыла подъезды. Ведра с тряпкой в ванной тоже не оказалось. Неужели в полночь она надумала мыть? Михаил побежал по подъездам. Везде было вымыто, только в третьем подъезде на лестнице грязные пятна. Что же случилось? Вверху чисто – внизу не убрано.
Михаил нерешительно постучал к Громским. Ему сразу открыли, как будто ждали. Громская, величественная актриса в парчовом халате, сочувственно посмотрела на Михаила и просто, с хрипотцой сказала:
– Беда, Мишенька. Увезли тетю Нюру на «скорой». Мыла подъезд, и плохо с ней стало. Потеряла сознание и упала. Еще удачно как-то: не расшиблась. Да ты проходи. Чайку попьем. Костя с командой на сборы улетел. Беда прямо. Ну разве это дело – мяч гонять?
Михаил стеснительно потоптался и решительно взялся за дверную ручку. Надо что-то делать, куда-то бежать. Нельзя бездействовать, когда с мамой беда.
– Спасибо, поздно уже. Я побегу.
Громская понимающе вздохнула.
– Не расстраивайся. Это у нее первый удар. Так что все обойдется. Да, чуть не забыла, – спохватилась она: вынесла из ванной ведро с тряпкой. – А вообще-то, Миша, ждет она тебя каждый день. Потеплей было, развесит твое белье, сядет на лавочку и смотрит. И все о тебе рассказывает.
Сердце у Михаила сжалось, и он, чтобы не выдать слез, наклонился за ведром, в наклоне повернулся и вышел. Скорей к маме, в больницу!
5
В глухую лютую ночь бежал Михаил километров пять до больницы, точно от его бега зависела жизнь матери. Одна мысль болючей занозой сидела в его голове и подгоняла, подгоняла: а вдруг мама умирает, и он не успеет… Скорей, скорей!
Запаленный, заиндевелый, он с ходу всем телом уперся в первую попавшуюся дверь, изо всех оставшихся сил замолотил в нее кулаками и безголосо засипел: «Откройте! Откройте!..» Еще много безответных, глухих дверей яростно обстучал Михаил руками и ногами, пока не догадался постучать в бессонное зашторенное окно, тускло подсвеченное изнутри настольной лампой. Ему повезло: он попал в приемный покой, и памятливая, сердобольная старушка в белом халате, успокоив Михаила: «Жива Забутина, жива», проводила его до палаты, куда поместили мать.
Палатную тишину нарушал слабый стон, словно то стонала сама больничная тишина. И Михаил в полумраке двинулся было на этот стон, но в углу справа от двери увидел девушку, которая стояла, держась за спинку угловой койки и поправляла широкую доску, ограждавшую больную от падения. Увидев вошедшего Михаила, девушка, пошатываясь, выпрямилась.
– Вы Забутин? – Лицо ее нервно дернулось, и пухлые губы задрожали: – Берите стул, садитесь. – Схватившись двумя руками за спинку кровати, она виновато улыбнулась и опустилась на свою кровать.
Михаил сел у изголовья, коленями зажав руки, и смотрел на мать, точно видел ее впервые. Так долго, так пристально он не смотрел на нее никогда. Старость ее его поразила. Перекошенный полуоткрытый рот и пятнышко запекшейся крови на руке особенно подействовали на Михаила, и он кое-как сдержал слезы, схватившись рукой за доску.
Девушка испуганно качнулась на кровати:
– Пожалуйста, не трогайте ее. Она совсем недавно уснула. Недоглядели – она и упала. Привезли вечером. Лежала спокойно. А потом заворочалась. Хотела сама, да упала. Хоть бы позвала кого. А мы ничего не могли сделать. Я вот самая ходячая. – Девушка опять виновато улыбнулась. – А так она была в сознании, говорила. Валерий Никитич сказал, что у нее удивительно сильное сердце. Если бы не сердце, могло быть и хуже.
Михаил с благодарностью взглянул на девушку. Бедная мать. Не захотела беспокоить людей. Все сама. Удивительно сильное сердце. Бьется рядом. Это из-за него. Не надо было ему уезжать учиться. Это он виноват. Он. Хоть бы все обошлось. Михаилу не терпелось что-то сделать, чтобы помочь матери, отдалить ее от смерти, ускорить выздоровление… Но боль душевная понемногу успокоилась, и время перестало подгонять Михаила: оно повернуло вспять, к истокам памяти, к матери…
6
До пенсии мать работала зольщицей на ТЭЦ. Полное название ее специальности звучало внушительно: машинист наружного пневматического золоудаления. И когда для записи в школьном журнале учительница спрашивала Мишу Забутина: «Кем работает мама?», он с гордостью называл мамину должность. На самом деле Миша не раз бывал у матери на работе и знал, что такое зольщик. Самая грязная работа. Правда, не такая скучная, как у дворника или уборщицы. Даже есть две кнопки. Нажмешь одну – из шнека в кузов самосвала зола валит. Мише многие работы правились: плотника, шофера, кондуктора трамвая и даже грузчика. Грузчики почти все силачи. А работа матери не шибко нравилась. После нее надо сутки в ванне отмокать и еще сутки вехоткой торкаться. Тогда только можно на люди показаться. Наверно, потому мать не ходила на родительские собрания в школу. Да ей там и делать было нечего. Миша учился неровно, но двойки приносил редко. В шестом классе даже чуть не вышел в ударники. И озорничал в меру. С ним хлопот не было.
Отца Миша помнил плохо. Ему исполнилось пять лет, когда отец бросил их. Но мать на алименты не подала. Что поделаешь, коли жизнь так повернулась? С каждым может случиться. Было ли это смирение, прощение или еще что?.. А может, просто из-за своей малограмотности мать боялась идти куда-то в суд, просить кого-то писать всякие бумаги-заявления?
Миша был уличным пацаном, от матери ничего не требовал да и сам ей почти не помогал. Разве когда в магазин за хлебом бегал. Сестра Таисья рано отбилась от дома, нагуляла девочку и все куда-то вербовалась, моталась по белу свету… Объявилась она нежданно-негаданно.
Миша только что надел школьный костюмчик, скрипучие полуботинки и, стесненный новой одежкой, неловко прошелся по комнате. Разоделся как маменькин сынок. Хорошо еще, что сегодня первое сентября. Многие пацаны в обновках – не будут смеяться.
В дверь постучали. Подталкивая впереди себя замухрышечку лет пяти в спущенных чулочках, вошла невысокая женщина с обветренным лицом, одетая в брезентовый дождевик с откинутым капюшоном. Миша сестру не узнал, но сердце подсказало, что перед ним Тася. Она уверенно поставила допотопный чемодан с металлическими уголками, перетянутый багажным ремнем, и протянула Мише руку. Он растерянно сунул в темную ладонь свою руку, тотчас выдернул ее и, застеснявшись, схватился за портфель.
– Да постой, куда же ты, Мишка, брат? – притянула его за плечи Таисья. – По случаю нашего приезда мог бы и не ходить в школу. Вот племянница твоя, Нинулечка-красотулечка, – обернулась она к дочке, которая держалась за ручку багажного ремня, не веря, что они с матерью остановились здесь надолго.
Миша отвел глаза в сторону, не зная, куда деться от стеснения и неловкости.
– Мне в школу надо, – высвободился он из рук сестры и виновато пояснил. – Сегодня первое сентября.
Таисья растерялась, нарочито хохотнула и по-свойски шлепнула брата по плечу.
– А я, брат, зашилась совсем, счет дням потеряла. Ну ладно. Раз первое, тогда конечно. Надо идти. Смотри, в честь нашего приезда пару не схлопочи.
Миша хотел сказать, что мама на работе и что в первый день им отметки не ставят, но побоялся еще больше обидеть сестру. И так поди разобиделась. Приехали, а родной брат даже не побыл с ними. Но с другой стороны, Миша был рад освободиться от той неловкости, какую испытывал наедине с сестрой…
После десяти лет скитаний Таисью потянуло к оседлости, к своей семье, и она, прожив с матерью и братом два месяца, сошлась со вдовым Иваном Моховым и перебралась с дочерью в его квартиру. Иван переманил с Вятки всех своих братьев и сестер, и по большим праздникам моховская родня всем колхозом заваливалась к тете Нюре на пироги. Мише шумные застолья не очень нравились, и он уходил из дому.
Грузная, неповоротливая мать при гостях преображалась. И тогда точно кто-то протирал ее тусклые, словно подернутые котельной пылью глаза и щеки. Сухие глаза влажно блестели, и румянец с глянцем проступал на щеках. И горло ее будто очищалось от сгустков котельной сажи – голос становился чище и моложе. Она уже не переваливалась с боку на бок и не сотрясала своими тяжелыми шагами пол, а двигалась быстро, легко, несуетливо. Она как бы становилась главой одного большого семейства Забутиных и Моховых.
К девятому классу Миша вытянулся, обликом погрубел, и теперь во всякое гостевание Моховы пытались устыдить его: мужик-де вон какой выдурел, паспорт получил, а даже кагорчику с родней не пригубит. Миша никак не мог привыкнуть к своей взрослости, краснел, тушевался, бормотал: «Рано мне еще» – и уходил на кухню якобы звать соседей. Забутины уже со счету сбились, жили они с подселением, и много соседей перебывало во второй комнате рядом с кухней. Пожалуй, больше других держалась молодая пара Деревяшкиных. Но они были некомпанейскими и ни в какую не шли посидеть у тети Нюры.
Чуть ли не под руки Мишу вели к столу и заставляли петь. Он не ломался и, ребячливо качая головой, задорно начинал:
Утром, только зорька
Над землей встает,
Звонко на дворе
Наш петушок поет.
Мать сначала с умилением смотрела на сына, потом горбилась, и ее сильные руки с набухшими венами соскальзывали со стола и падали на колени. Она вспоминала родную деревню, из которой пятнадцатилетней девчонкой ушла на поиски счастья.
Таисья, как всякий человек, лишенный слуха, петь любила и знала много песен, но стоило ей открыть рот – все с жалостью смотрели на нее. Она мычала каждый слог и строчку заканчивала петушиным выкриком.
Миша помнил всего несколько школьных песен. Из них он всякий раз пел только две, самые взрослые: «Петушок» и «Там, вдали за рекой». После «Петушка» нежным и чистым голосом он выводил:
Там, вдали за рекой
Засверкали огни.
В небе ясном
Заря догорала…
Моховы замолкали. Растроганная Таисья обнимала брата: «Миха, братишка…»
Мать смотрела на шифоньер, где лежал семейный альбом, и оживали для нее образы дорогих ее сердцу людей. И все знали, что после сыновней песни она достанет альбом и будет перебирать пожелтевшие фотографии и рассказывать: «Это тятя с маманей на ярманку в Ирбит ездили – там снялись. В кителе Георгий – Таськин и Мишкин отец, с фронта карточку прислал… Это он уже в шестьдесят третьем к фронтовой подруге от нас ушел. Двадцать пять годков прожили мы с Жорой. Детясли, сорок девятый год. В нижнем ряду, самая полненькая – Таська. Все ее колотили: никому не могла дать сдачи. Мишка в первый класс пошел. Рвался в школу. Все на лету схватывал. А Таська нет. Пока дойдет до нее…. Не шла учеба – частенько двоечки приносила…»
В конце показа мать торжественно, будто в первый раз, поднимала кверху самую большую фотографию.
– А это мы в прошлое ваше гостевание снимались. Вся родня: и Забутины, и Моховы. Внучка-то у меня, – она с нарочитым удивлением смотрела на Нинку, – вот вымахала. Как летит времечко. А здесь еще совсем крошка, за мамкин подол держится.
– Где, где? – галдели дети Моховых, точно никогда не видели фотографию. – Покажите, баб Нюр.
Мать вставала со стула, чтобы ребятня не дотянулась до снимка, и ждала, пока к ней не подбежит внучка.
Нина, превратившаяся в светлоглазую толстушку с ямочками на щеках, запоздало спрашивала:
– Бабушка, где я? Где я, бабушка?
Мать отдавала фотографию внучке, и Нина в окружении братьев и сестер по порядку называла всех изображенных на фото и, капризно гундося, жаловалась:
– Ба-а, а Мишки нету. Он с нами не фоткался.
– Не фоткался, Ниночка, не фоткался, – грустно вздыхала мать.
Миша фотографироваться не любил. В зеркало на себя посмотрит – вроде бы ничего парень, симпатичный: одни волосы чего стоят. Да и девчонки поглядывают на него. А на фото он выходил некрасивым. Глаза вечно подслеповатые. Нос – как у Буратино. Губы так сожмет, что вроде вообще безгубый. И сильный, волевой подбородок куда-то девается. В общем смотреть не на что. Сам на себя не похож. Даже волосы собьются набок. Потому Мишиных фотокарточек в семейном альбоме не было. Кроме той, где он, лысый ушастик, скованный новой одежкой, растерянно смотрит широко раскрытыми глазами: в первый раз – в первый класс.
Мать же думала о приближающейся старости. Кто на склоне лет накормит ее, подаст воды, допокоит? На дочь надежды никакой. Совсем очужела в странствиях. Остепенилась вроде и гостюет по выходным, да не распахнулась душа ее для родных. А как хочется матери дочерней сердечности!.. Не стряслось бы такого с Михаилом. Попадет ему какая-нибудь нечуть, прижмет каблуком – и нет до матери дела. Как-то оно все сложится? Умереть бы при своем уме и в здравии…
Два дня сидел Михаил возле матери, и только на третий она открыла глаза, но сына не узнала. Речь у нее отнялась, она хотела что-то сказать, но только больше скривила рот. Михаил стал поить ее из ложечки яблочным соком, пока она не поперхнулась, и пристально посмотрел в выцветшие до голубизны глаза ее, все еще надеясь увидеть в них радость узнавания.
Она узнала его на другой день после того, как у нее побывали Таисья с Иваном. Первой, придя в сознание, мать узнала сестру, и это обидело Михаила.
Еще через два дня она заговорила. Сведенный рот ее по-прежнему был неподвижен, но язык все-таки выдавливал какие-то жалкие звуки.
– И-иша-а, у-ши-ись-сь, – составила мать первую фразу.
Михаил отчаянно замотал головой:
– Не-е, мам, завтра еду забирать документы.
7
Михаил подыскал себе работу поблизости от больницы – устроился водителем автопогрузчика на базу стройматериалов. Вечером прямо с работы он приходил к матери и бодро спрашивал ее:
– Мамуся, как здоровьишко? Хватит валяться. Давай, давай…
Потом около часа сидел возле нее и шутливо передавал приветы от соседей, собирал дворовые новости. Когда уже не о чем было говорить, он устало вздыхал: