Текст книги "Дикий селезень. Сиротская зима (повести)"
Автор книги: Владимир Вещунов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 20 страниц)
17
– Ой, сынок, что у нас в квартире творится, что творится… Витаминыча-то забрали. Ушел с утра – нет и нет. А потом дружок его, Прип, заявился. «Взяли, говорит, на месте преступления». Такой человек, а до чего додумался! Бельишко исподнее женское то дворам собирывал. Вот до чего водка доводит. Брата посадили, а Ритка с кавалерами забутылнвает. Ни стыда ни совести. Шары налила и посмеивается. Что будет, что будет?
Михаил вошел в комнату Витаминыча. Ритка, сидевшая на коленях у белобрысого, рабочего вида, разомлевшего мужика, соскользнула на свободный стул и включила магнитофон, который без спросу взяла у Забутиных.
Мы студентами были.
Мы друг друга любили…
– поплыл ее зазывный голос, записанный на ленту. Этот стих и волнующий девичий голос, обещающий каждому, кто его слышал, радость любовных утех, бередил Михаилу сердце. Свое шестимесячное студенчество он толком не понял, и теперь без Ирины оно казалось ему той единственной настоящей жизнью, где есть счастье учебы, товарищества. И голос, напевающий стишок, лился оттуда, из несбывшегося, и принадлежал не Ритке, нет, а любимой девушке, скромной, милой, нежной, похожей на Ирину…
Михаил не мог понять, как Ритка может так душевно читать стихи, что душу наизнанку выворачивает…
Ритка круто, по-мужски сунула поллитровку в стакан, щедро вывалила остаток водки и протянула Михаилу:
– Штрафную, Мишаня.
– Пей, земеля, мы еще ящик можем закупить. – Белобрысый вместе с мятым носовым платком достал из замазученного кармана скомканные, как грязные тряпицы, денежные бумажки, взвесил их на черной клешневатой ручище и по-доминошному впечатал в стол: – Раз пошла такая пьянка – режь последний огурец!
Ритка по-свойски подмигнула Михаилу, мол, раскололся мужик, теперь гульнем без оглядки. Прип вбил в Михаила, точно гвоздь, свой презрительный, с ленцой взгляд. Тот отвел Риткину руку со стаканом.
Белобрысый, похоже, увидел в Михаиле соперника и как-то трезво, оценивающе посмотрел на него. Искоса жестким взглядом Михаил отвел настырный прищур белобрысого и отодвинул ворох денег, который тот подсунул ему под руки: не сгоняешь ли за горючим?
– Что с Витаминычем? – не спросил, а потребовал ответа Михаил.
Ритка вопросительно взглянула на Припа: расскажи, дескать, что стряслось, но тот лениво скривился и еще шире развалился на диване, буду, мол, перед всякими рот раскрывать.
– Холостая я, Мишенька, свободная. – Ритка еще раз подмигнула и обняла белобрысого.
– А ты что, за Витаминычем замужем была? – Михаила начинали злить ее довольные, неуместные ужимки.
Девица на какое-то время смешалась, покраснела.
– Сам знаешь, как Витаминыч пас меня, продыху не давал, хуже мужа. – И вдруг сгребла с комода какие-то тряпки и швырнула их на стол: – Полюбуйся, чем братец занимался. Достукался полковничек. Покроет Припа – полчервонца схлопочет. Заложит – половину скостят. Хотя такого ветродуя попробуй залови. – Ритка обласкала Припа взглядом.
Тот осклабился и помаячил белобрысому: дескать, дай закурить. Мужик оторопело переводил потухшие, уже не масленые глаза с девицы на Припа, с того на Михаила и на жест Припа сжался и отдернул руку от денег, которые, видно, собирался забрать.
– Бери, бери, мужик. Твои – чего ты? – успокоил его Михаил. – Домой неси, домой. Дети поди есть.
Белобрысый суетливо стал рассовывать по карманам замусоленные бумажки.
– Ну ты, положь на место, гегемон, – лениво выжевал Прип. Хотя этого Михаил ждал, он не помнил, как выдохнул: «Н-не в-вякай!» – и наотмашь с оттягом хрястнул Припа кулаком в переносицу.
Хватаясь за глаза, Прип откинулся назад, вздрыгнул ногами и подковкой каблука задел Михаила за коленную чашечку.
Глаза у Припа были целые, но, к его ужасу, не видели: он их заляпал кровью, которая, загустев, тяжело слепила веки. Ожидая, что Забутин нападет снова, Прип сучил ногами и закрывал локтем ощеренное, залитое кровью лицо.
Ритка, скользнувшая к нему на диван, попала в «ножницы», когда приятель ее, подумавший, что на него нападают, отчаянно стриганул ногами. Она выскользнула у него из ног под стол и выползла уже рядом с помертвевшим от страха белобрысым и, цепляясь за него, стала подниматься.
Прыгающим голосом Михаил едва выговорил:
– Ритка, смойте ему кровь и выпроводите. А ты, дядя, помоги.
Всунулась в двери Анна Федоровна. Увидев в крови Припа, опирающегося на Ритку и слепо ощупывающего свое лицо, ойкнула и тихо вскрикнула: «Миша-а!» Уж если этот за глаза хватается, то Мишенька ее наверняка при смерти.
– Ты что, мам? Перепил человек, кровь носом пошла. Иди, мам, иди, посиди еще на лавочке.
18
Михаил был на работе, когда на дом с опозданием принесли повестку в суд и поторопили свидетелей, предупредив, что дело будет слушаться через два часа.
Анна Федоровна разволновалась, бестолково зашаркала по комнате, не зная, во что и вырядиться. Шутка ли – суд!
– Ты уж, Рита, меня подожди, вместе пойдем. А то одна-то я боюсь, да и не дойти мне одной-то. – Надевала, снимала и опять надевала она свое любимое модное полупальто. – Раздеваются в суде или нет, ты, случаем, не знаешь? Да ладно, пущай все сымают с себя польта, а я не стану. Замерзла, скажу. Что с меня, старухи, возьмешь? Ладно, не буду сымать – и все тут. Суд-то рядом, через остановку – можно и в тапках пойти, а то в туфлях шибко ноги немеют. Рита, ничего, ежели я в тапках?
Ритка, пригнувшись, затравленно носилась из комнаты в уборную, из уборной в ванную и на вопросы старухи запоздало кричала:
– Я сейчас, теть Нюр! Я сейчас! Конечно, вместе. А как же.
Анна Федоровна, одетая и серьезная, уже с полчаса парилась на кухне, а девка все бегала, будто не могла найти себе места.
Наконец она тоже села, нервно закурила.
– Ты, теть Нюр, подожди меня, я сейчас. Здесь духота, вы бы лучше у себя в комнате подождали, у вас прохладней. Я скоро, подкрашусь немного, а то страшнее атомной…
Клюкой собирая половики, Анна Федоровна перебралась к себе в комнату и недвижно, точно находясь уже в суде, уселась на краешек стула и полой припахнула, припрятала клюку. Ишь, забегала девка. Чисто смертушка исхудала. А то как же. Какой-никакой, а брат все-таки. Родная кровушка. Хотя больно не испереживалась. Только сегодня дошло до шалопутки, что с братом взаправду беда. Могла и давеча сыспотиха свиданку выхлопотать. «Под следствием, под следствием…» Сколько уже мужика манежат. У Федорки всегда отговорки. Сама бы передачку снесла, да силов нет. И куревом-то поди его некому обеспечить. Мишка, упертый, про Витаминовича и слышать не хочет. Никому худа не прощает, сам бы только не прохудился. Ирину вот отвадил…
От нечего делать старуха преждевременно оторвала листок от численника, долго близоруко разглядывала его. Вот уже Октябрьские на носу – надо будет Михаила к Таське послать. Те последнее время без особых приглашений не наведываются, зачванились: не так мать стала пироги печь. Ограмотели больно. С демонстрации небось зайдут всем гамузом погреться. На Майскую тоже заходили. Но послать за ними надо, а то и с парада не заглянут. Не по чину загордились. Ни на кого надежи нет. До сиротства рукой подать. Разве что Михаил повзрослеет… Слава богу, хоть сама оклемалась чуток. Спасибо, сердце безотказное. Тукает. Ладное, сильное, ровно новехонький мотор в изрубленной развалюхе. Тук-тук, тук-тук…
Старуха приложила к сердцу ладонь, и оно, словно благодарное ей за внимание и доверие к нему, как-то по-особому мягко и сильно толкнуло кровь в ее тесном малоподвижном теле. Кровеносные веточки и стебли расширились, и кровь побежала бойче и свободнее, будто случилась в осени весна и стылую воду стронула ноябрьская оттепель.
Туканье сердца и шум крови, омоложенной им, заглушили ходики, и мать кинулась к часам и, подтягивая их, привстала на цыпочки, вытянулась, чтобы разглядеть время. Сколько же она грезила? Непутящая, ох непутящая. Опоздает ведь. А там с ними чикаться не будут. Штрафанут да еще пристыдят при всем честном народе. Срам-то какой. Связалась на свою голову. Сама бы уже давно дотепала потихоньку. Да где же эта свиристелка?
– Рита! – торопясь и задыхаясь, закричала Анна Федоровна. – Ритка! – Она постучала клюкой в соседскую комнату и вошла в нее. Ни Ритки, ни ее допотопного ридикюля не было. Неужто эта вертихвостка не дождалась и умотала? Подумала поди, тетя Нюра одна подалась. Нет чтоб заглянуть. Торопыжка, даже комнату свою не заперла.
Не запертой оказалась и квартира, и у Анны Федоровны мелькнула мыслишка: не забоялась ли чего преподобная сестра Витаминовича. Может, грешки за собой почуяла, а в суде ведь могут до всего докопаться. Но тут же усомнилась в своей догадке. Просто растерялась девка: никогда поди в суде не бывала. Да и вообще она без царя в голове.
После больницы старуха впервые так далеко отошла от дома и была оглушена городским шумом: трезвонили, грохотали по рельсам трамваи, пугая шипящими рассыпчатыми молниями. По улице, которую ей надо было перейти, нескончаемым потоком – откуда только брались? – ползли, отдуваясь и кряхтя, машины, будто река едва ворочала железные глыбины.
Старуха долго топталась на берегу этой страшной угарной реки, боясь сунуться в нее даже тогда, когда при зеленом огоньке светофора между машинами образовывался проход наподобие хлипкого мостка. Ей казалось: втиснись она между (машинами, они тут же сомкнутся, и от нее останется только мокрое место. А ей сына женить надо, внучат потетешкать. Да и трусоват был зелененький огонечек, при котором машины не успевали как следует отчихаться, отфыркаться от копоти и гари. Не успеет взмигнуть, а его уж красный перебивает. А ведь было времечко, еще и года не минуло, тоже летала от зеленого до красного и успевала. Тогда зеленый был заглавный, а не красный – он дольше держался.
Старуха сгорбилась, слезящимися глазами посмотрела на железную лаву и повернулась уже назад, но в этот момент двое патлатых парней в вельветовых брючках со смехом подхватили ее и мигом вынесли на другой берег страшной уличной реки – она даже и не задохнулась от угара.
– Ох и легка ты, бабка, – изумился один из парней.
– На, подкрепись, птичий твой вес. – Другой сунул ей пирожок в бумажной промасленной ленточке. – А то ветром унесет.
Народу в зале суда было немного, и старуха боязливо присела на краешек скамьи, в одной руке держа пирожок, другой опираясь на клюку.
На сцене за длинным столом в кожаных креслах с высоченными узкими спинками сидели три человека. Седоглавый посерединке, точно драгоценными камешками, посверкивал орденскими планками под плексигласом и что-то монотонно читал по бумажке. Двое с боков, мужчина и женщина, вертели в руках карандаши и строго посматривали в зал. Казалась, вот застучат карандашами и попросят выйти старушку с запашистым пирожком. Она подоткнула ленточку-обертку под пирожок и отодвинула его от себя подальше: вроде не имеет к нему никакого отношения.
Витаминыч сидел в нише, и старуха несколько раз боязливо привставала, чтобы разглядеть его из-за конвоя, но так и не увидела. Ритку в зале тоже не углядела. То, что бубнил судья, она не понимала. Слова словно таяли в полупустом гулком зале. Она стала ждать, когда ее вызовут на допрос, но судья вскорости перестал бубнить и попросил свидетелей подождать за дверью.
Забутину вызвали последней. Сердце у нее екнуло, и она, стараясь не стучать клюкой, ничего не видя и не слыша, заутюжила очугуневшими ногами по проходу, пока не натолкнулась на трибуну. Но, оказывается, ей еще надо было расписаться, письменно заверить судей, что она будет говорить правду и только правду. Это обидело ее и совсем сбило с толку: с чего бы это она стала завираться, в жизни-то слукавила, когда еще в девках бегала, а тут, в суде, как можно! Знать, так у них заведено.
Бумажка, которую ей подсунули, расплылась светлым пятном перед ней, и старуха наугад затыкала в нее ручкой, пока секретарша чуть ли не расписалась за нее. И опять старая насмешила честной народ: встала на трибуну не как положено, лицом к судьям, а задом наперед. Чуть не плача, она вышла из-за трибуны и больше не заходила за нее.
Судья успокоительно поднял руку: ладно, мол, стойте так. И тут старуха увидела другую руку судьи в черной перчатке, камнем прижимающую бумаги. Совсем недолго смотрела на нее свидетельница, однако судья живой рукой накрыл неживую и уважительно обратился к Забутиной:
– Анна Федоровна, вы знаете этого человека? – Он показал на темную нишу в стене.
Старуха все еще продолжала винить себя за то, что так неосторожно взглянула на руку в перчатке и причинила человеку боль. И только потом до нее дошел смысл вопроса, и она увидела за загородкой, в темноте низкой ниши бледного как полотно Витаминыча. Ссутулившись, точно у него не было шеи и плеч, он низко опустил стриженую, отливающую синевой голову с нелепо встопорщенными бровями, точно приклеенными впопыхах.
– Знаю, знаю, как же не знать, – спохватилась старуха и повернулась к подсудимому. – Сосед это наш, Витаминович. – Она с первого раза называла его не Витаминыч, а полно и уважительно.
– Как вы его назвали, повторите, пожалуйста, – оживился судья.
– Сосед, говорю, Витаминович, – растерялась старуха и виновато заморгала: опять что-нибудь не так сказанула. На их не угодишь.
– Значит, его отчество Вениаминович, а имя его, фамилию вы не знаете?
Старуха округлила глаза и разинула рот. Вот те на! А ведь и взаправду не знает, кто он такой, сосед, есть.
– Все Витаминович, Витаминович, и я так же, – рассердилась она на судью: пристал как банный лист, нашел, с кого справлять. У молодых да грамотных дознаваться надо. Мишку бы поспрашали.
– Что вы можете сказать по существу дела? – поморщился судья, недовольный своим вычурным вопросом, и тут же поправился. – Про то, что он воровал, можете нам что-нибудь рассказать?
– От евонной сестры слыхала, что на бельишко нательное женское позарился, а краденое не видала, при мне краденым не тряс.
– Ну хорошо, – досадливо покосился на секретаршу судья – что это за свидетельница, такую старуху можно было и не беспокоить. Он хотел уже отпустить Забутину, но его за руку тронул усатенький заседатель в очках, которые он то и дело поправлял. Судья мельком взглянул на часы – и так процесс затянулся, но утвердительно кивнул головой. Усатенький по-детски вспыхнул, запинаясь на каждом слове и заглядывая в бумажку, спросил:
– Вы вот подсудимого упомянули сестру. Как о соседе, что можете сказать?
Старуха обрадовалась, что поняла вопрос: ответить на него ей было под силу.
– Одно плохо, пьющий он мужчина. Что пьет, то пьет. – Она горестно вздохнула и озабоченно повернулась к соседу.
Темень в холодной нише, казалось, всасывала недвижного и смутно-белого, как скульптура, Витаминыча вглубь. И он виделся бы совсем неживым, если бы не подрагивание его встопорщенных бровей, высвеченных вечерним лучом солнца.
– Очень даже осуждаю я тебя, Витаминович. Не столько наворовал ты, сколько обчеству урон от тебя. Опозорил всех фронтовиков заслуженных. А что люди подумают? Такой чин немалый, скажут, полковник, вся грудь в орденах – и срам какой. Вот и гробите такие веру в людей-то. А кругом молодежь.
Старуха с сознанием выполненного долга прошла на свое место и стала ждать, когда Витаминовича закончат судить, чтобы передать ему пирожок. Хоть и вредитель он, да без жалости и ему знобко, одиноко на скамье судимости.
Но еще долго, поперешничая один другому, выступали прокурорша в кителе, утыканном звездочками, и петушистый молоденький адвокат-говорун, который, как показалось старухе, переливал из пустого в порожнее. Из их перепалки старуха ничего не поняла. Однако она догадалась, что обвинительница продернула соседа как следует, а защитник откопал в нем такое, что в самый раз икону с Витаминовича рисовать, такой прямо добродетельный: хоть из-под стражи да прямо в рай. Попробуй разберись, кто ж на самом-то деле Витаминович.
Наконец, оставшись при своих интересах, прокурорша и защитник перестали препираться, и судьи ушли писать приговор.
Адвокат, перегнувшись через загородку, чему-то наставлял подзащитного, прямо-таки вдалбливал указательным пальцем в его лысую голову.
Старуха с пирожком терпеливо стояла сзади, ожидая, когда говорун закончит поучать Витаминовича. Учуяв позади себя жирный дешевый запах, защитник оглянулся и вытянул лицо, точно собирался чихать.
– Вам что, бабуля?
Старуха протянула адвокату пирожок в промасленной бумажной ленте:
– Передачку ему, соседу.
Конвойные, сидевшие до этого, дремотно развалясь, для порядку подтянулись, и один из них, пожилой старшина, коротко бросил: «Можно».
Защитник повернулся к подсудимому:
– Ну что же вы, берите, – и осекся.
Его подзащитный, уткнувшись лицом в угол ниши, беззвучно рыдал.
Из-за адвоката старуха Витаминовича не видела и обиделась на соседа за то, что уполз куда-то в темень и даже не показался.
Боясь запачкаться, защитник двумя пальцами взял пирожок и рассеянно забормотал:
– Спасибо, спасибо вам.
А потом старуха долго не могла прийти в себя. У нее никак не укладывалось в голове то, о чем сказал судья напоследок. По приговору выходило, что Витаминович отпетый мошенник и проходимец, каких свет не видывал. Уже не раз судился. И Ритка, такая молодая девка, оказалась его сожительницей. Господи, как земля такое паскудство терпит! Она вспомнила, как, разоблачая самозваного фронтовика-полковника, судья изменился в лице, посерел, словно ему не хватало воздуха. Здоровой рукой он убрал со стола недвижную руку и прикрыл ладонью орденские планки, точно опасался, что подсудимый может запачкать их своими грязными руками.
Старуха прожила нелегкую жизнь. Со всяким приходилось сталкиваться. Но такое… Да еще на старости лет. За что судьба прогневалась на нее? За что сбила с ног хворью и ударила кулачищем в сердце, подселив такого соседа? Светопреставление какое-то. Такому дай волю, весь белый свет с ног на голову поставит. Как же это она, старая развалюха, столь прожила, а не разглядела нечисть? Глаза распустила, уши развесила – и в жалельщицы, за людей нелюдей приняла. Оборотни, чисто оборотни…
И оттого что знала их, разговаривала с ними, старуха забоялась, что и она замаралась и стала на них похожа. И за сына ей стало страшно. Ведь его-то запросто могли взять в оборот. Уж больно он у нее мягкотелый. А Ирина молодец, сразу как отрезала: проходимец, мол, ваш Витаминыч – и все тут.
Старухе захотелось немедля отмыть себя от пакостного оборотневого духа, в котором они жили с сыном; очистить, освежить квартиру, и она, часто постукивая костыльком по тротуару, заспешила домой, мучась одним: говорить или не говорить Михаилу правду о соседях. Стыдно говорить. Скажет, что дали Витаминовичу три года и что Ритка испугалась, усвистала. Хотя, с другой стороны, сказать надо. Все как есть. Чтобы не знался с каждым встречным-поперечным, припахнул чуток душу-то. А то все нараспашку держит.
19
Бывшая жена Витаминыча, после развода с которой тот подселился к Забутиным, скорехонько обтяпала кому-то прописку и закупорила комнату.
Михаил купил раскладушку и после работы, собрав ее креслом, устраивался на ней читать. Боль, причиненная Ириной, не проходила. И забвение он искал в работе и книгах. Громский колесил с командой и подбадривал друга открытками, своего рода письменными упражнениями в острословии, навеличивая Михаила царевичем Несмеяном. В короткие свои приезды Костя пытался развеять его хандру, подбивал выпить пивка, сходить на матч с его участием, съездить с прелестницами подружками на природу. И всякий раз Михаил отшучивался: «Ну что ты, Гром, магнитное влияние солнца – больше ничего».
– Ишь, как все у тебя планетарно, – язвил Костя. – Знаю я твое солнце… Легко отделался: подпалялся чуток, а то бы всю жизнь в ожогах ходил. На твое солнце только пожарники из прынцев с белого парохода годятся.
И все-таки нет-нет да и вкрадывались во мглистые думы Михаила робкие огоньки утешения, вернее, самообмана: а может, ничего страшного не произошло и все поправимо. Но Костины ранящие слова насчет «прынцев» отпугивали эти вкрадчивые огоньки, и Михаил, стыдясь своей слабохарактерности, с издевкой говорил себе: «Плюнули в глаза – а тебе божья роса». Однако он все больше осознавал, что в Ирине как следует не разобрался.
Телевизор не показывал. Анна Федоровна, простоволосая, свесив ноги с кровати, подолгу, как бы в забытьи, смотрела и смотрела в ночное окно…
Отражения старого абажура в окне напоминали ей стога, уходящие в глубь ночи. Они светились изнутри, словно вобрали в себя жар солнечной косовицы, радостное тепло косарей. Но это были жуткие стога, навсегда брошенные людьми, сметавшими их. Светящиеся, как дорожные фонари, они пахнут на озябшую душу заблудшего путника теплом. И набредший на них, смертельно уставший от безлюдья и бездомности очеловечит их, будет разговаривать с ними, как с людьми, радуясь, что спасен от одиночества, от смерти. Но они не приведут к людям. Человеческие следы густо заросли травой. В какую сторону идти? А может, лучше остаться и ждать, когда за сеном приедут? Как же так? Есть ведь где-то рядом люди, есть! Но их все нет и нет…
Анна Федоровна чуть ли не плакала, переживая за воображаемого путника, обманутого стогами, которому, быть может, уже не суждено увидеть людей. Но в это время, на ночь глядя, соседка Васильевна наверху набирала воду. В водопроводных трубах хрипело, лаяло, мычало, словно слышалась близкая деревня. И Анне Федоровне уже казалось, что это она – путница, приблудшая к стогам, и что теперь-то она выйдет на звуки к людям.
Анна Федоровна тяжело поворачивалась и смотрела на сына. «Вот оно, мое спасение – сын. Он же и путником блуждал. Оно, конечно, на склоне лет с дочкой бы повеселее, помилее было бы. Это Таська не чтит никого – сама по себе. А так дочки привязчивее. Женщинам меж собой нашлось бы о чем посудачить. Да ведь дочке-то в матери поди такой нужды и не было бы. Та и обстирает себя, и поесть приготовит, и по хозяйству сама. Сыну мать нужнее. Пока жива, вроде и нет для него матери, вроде бы так и надо. А ежели умрет мать, что тогда? С Ириной у них что-то разладилось, вот и заточил себя в четырех стенах. Вразумлю-ка я Михаила. Конечно, если все у них образуется, самой туго придется: Ирине много внимания понадобится. Да я-то что…»
– Бедная девушка! – словно в своих мыслях, горько вздохнула Анна Федоровна.
Михаил встрепенулся и повернул голову к ней: он точно ждал, когда же скажет мать хоть слово об Ирине.
И уже обращаясь к сыну, Анна Федоровна с болью продолжала:
– Как она в больнице мучилась во сне! Война в ней криком кричит. Видать, отцовская память не дает ей покоя. Надорвется, сердешная. Тут доброе плечо под такую гору надобно. С бережью к Ире подходи, Миша. Хватит ли тебя на это? Вижу, маешься ты, вот и начала этот разговор. Без маеты твоей не начала бы. Какая мать сыну своему такое пожелает? Хватит терпения, Миша, – растрясется гора, свалится с плеч, тогда дороже вашего счастья и не найдется. Обо мне думай меньше всего. Я уж как-нибудь. Лишь бы у тебя все ладно было.
Потрясенный, Михаил долго молчал, затем глухо произнес:
– Спасибо, мам…
После разрыва с Михаилом Ирина внешне выглядела спокойной. Однако где-то в глубинах души, помимо ее воли затаилось ожидание. Ожидание его стука в дверь – он никогда не звонил – три коротких удара о дверной косяк.
Это ожидание в ее глазах, излишнюю медлительность в движениях, в речи от желания казаться спокойной с тревогой отметил про себя лечащий врач Ирины, зашедший к Шурматовым справиться о ее здоровье. «И ожидание, и игра в спокойствие… – размышлял Валерий Никитич. – Ее психика в любое время может взорваться. К ней в больницу частенько наведывался сын Забутиной, Михаил. Может, из-за него что-нибудь? Да он вроде парень надежный. Надо поговорить – с ним». Они встретились в той самой больничной беседке, где когда-то Михаил встречался с Ириной. Расспросив подробно о здоровье Анны Федоровны, врач, точно решаясь на сложнейшую операцию, откинулся к решетчатой стене беседки и, разминая пальцы, захрустел, защелкал ими. Затем резко повернулся к Михаилу:
– Что у вас с Ирой?
Михаил ждал этого вопроса. Теперь у него все сводилось к мыслям об Ирине: позвал Громский в кино – ему кажется, что Костя примирение с ней подстроил; соседская девочка за мясорубкой зашла, а ему мнится, что Ирина на разведку подослала – дома он или нет. Так что и звонок на работу из больницы вызвал в нем не только беспокойство о здоровье матери, но и тревожные мысли об Ирине.
Волнуясь, сбивчиво, Михаил рассказал о внезапном уходе Ирины, затем добавил о том, как они попали с ней в мрачный проулок; не забыл упомянуть о недоразумениях, не раз возникавших вот в этой самой беседке.
Врач погладил усы и тихо прочитал стихотворение:
Когда в мартеновские печи
Везли «кукушки» лом войны,
Фашистской нефтью были вечно
Засалены мои штаны.
И говорил мне дядя Саша:
«Твой запах, брат, невыносим».
Он отворачивался, кашлял…
…Горели люди, танки… Дым…
У дяди Саши из стихотворения аллергия объяснима: надышался на войне. Но ее аллергия на бензин… Несомненно, Ира – феномен почти фантастический. Условно я назвал это явление «синдром войны». Вы заметили, Михаил, что Ира называет собак, которые лаяли за забором, не иначе как овчарками. Это не случайно. У меня тоже в тех местах дача, и я сам не раз ходил тем проулком. Никаких овчарок там нет – обыкновенные цепные дворняги. Проулок, собачий лай, очевидно, вызвали в ее памяти эпизод побега отца из концлагеря. А поскольку механизм памяти включился не во сне, то весь ужас побега предстал перед ней как бы наяву, мало того, она как бы сама совершала побег. Психика ее, естественно, не выдержала… Возвратимся к аллергии. Что-то и было вначале. Вы же прямо с работы к ней приходили. Но я убежден, что Ира ушла по другой причине, иначе никаких симпатий к вам она бы не питала. Сами посудите, иметь детей нельзя, больной создавать семью – значит, обрекать дорогого ей человека на страдания. Вот она и освободила вас от себя. Вам, я вижу, от этого не легче. И все-таки подумайте хорошенько: у вас еще мать. Прошу вас, Ире о ее настоящей болезни ни слова. Подобный случай мне докторскую сулил, да здоровье человека – дороже.
Михаил, благодарно глядя на врача, порывисто, двумя руками потряс его крепкую маленькую руку и твердо, размашисто зашагал по аллее больничного сквера. Зашуршали под ногами опавшие листья, густо устлавшие дорожку. Точно встревоженные появлением человека, на Михаила полетели последние листья тополя. И он остановился, ловя и отпуская жесткие желтые листья. И сквозь горьковатый запах палой листвы уловил запах снега: свежий, холодный и немного полынный. Точно кузнечик прыгнул на ладонь, Михаил осторожно свел ладони вместе и увидел кленовый «вертолетик», похожий на крылышки кузнечика. «А вот и жизнь сама в руки просится, – просветленно улыбнулся Михаил и подбросил „вертолетик“ кверху. – Может, и проклюнется где клененком». И затем в его ладони упал будто фигурно вырезанный из жести бурый дубовый лист. Михаил задрал голову, завертел ею по сторонам, но никакого дуба не увидел. Каким ветром занесло сюда этот лист?
20
На демонстрации Михаил ходил охотно. То, что это дело нужное, само собой. Ведь именно в такие дни приходило к нему широкое осмысление своего времени и осознание в нем себя самого.
Неспокойно в мире. Лазеры, микробы заразные, нейтроны, дельфины-камикадзе, космос – все против нас, «Человек – это звучит гордо». Но ведь эти воители тоже люди. Что стряслось с их разумом?.. Им бы память Иры!.. Им бы, а не ей, этот проклятый синдром!
И только тогда, когда он был в рядах демонстрантов вместе с товарищами по работе, со всем Высокогорском, со всей страной, подобные размышления не вызывали в нем чувства бессилия перед мировым злом. Он наполнялся уверенностью, что разум победит. И его доля в этой победе – всегда оставаться человеком, добросовестно исполнять свои обязанности перед людьми.
Да и какой праздник без демонстрации. На ней такой жизненный заряд получаешь, и не верится: на самом ли деле были до этого какие-то невзгоды, плохие люди?.. И хорошо, что он жил сегодня в гуще великого праздника, смеялся вместе со всеми, желал всем добра и счастья и сам принимал поздравления.
Утром дергался, приставал к людям, трепал лозунги, пощелкивал флагами порывистый сыроватый ветер. После полудня приударил хрусткий морозец, и с чистого неба торжественно стали опускаться редкие снежинки.
Через час на сером асфальте, разноцветно пестревшем лоскутками лопнувших воздушных шаров, бумажными цветами, ржавыми листьями, было соткано белое покрывало, накрахмаленное, хрустящее под ногами радостных людей.
Первый снег в этом году был особенно запашист, будто земляничные поляны, огуречные грядки, арбузные бахчи пропустили через себя зальдившуюся воду, слетавшую на землю звонкими снежинками.
Михаил перелез через деревянную решетку детского садика, расположенного напротив дома, где жила Ирина, и стал смотреть на ее окно. Но от окон Шурматовых веяло каким-то холодом. Чем дольше вглядывался в них Михаил, тем больше они казались ему пустыми, незастекленными проемами в крестах переплетов. Сидя на деревянной коняшке, расписанной яблоками, он так и сяк наклонял голову, чтобы уловить отблеск стекла, и только неловко избочась, понял наконец, что стекла никуда не делись, а просто окна – голые, без роскошных васильковых штор, от которых вечерами шурматовская квартира казалась залитой дневным светом. Праздник, и голые окна. Не побелка же в такой день?
Михаил еще посидел на коняшке, но ни одно лицо не промелькнуло в шурматовских окнах.
Сквозь пролом детсадовской решетки пролез с лыжами пацанёнок лет шести. Сам он кое-как протиснулся, а лыжи перед дырой раздвинулись крестом. Мальчишка даже и не попытался просунуть их, а увидев взрослого на коняшке, отцепился от лыж. Они упали, четко, деревянно щелкнув, и соединились. Хозяин их, заложив руки за спину, насупился, надул румяным мячом щеки и отошел от дыры. Дескать, какой бестолковый дядька, давно бы встал и просунул лыжи.
Михаилу не хотелось помогать маленькому лодырю, однако он слез с деревянной лошадки и подошел к нему.
– Слушай, не в службу, а в дружбу. – Михаил сел на корточки и достал лыжи. – Помоги, а? Поднимись на четвертый этаж, вызови Ирину из пятьдесят девятой.
Мальчик надулся еще больше и с обиженным видом отвернулся, не зная: брать или не брать лыжи?
– Э-э, да у тебя крепление ослабло, – пошел на хитрость Михаил. – Подтянуть надо, а то будешь валенком елозить по всей лыже. Да и резина отошла. Сходи, дружок, а? А я тебе и крепление подтяну, и резину прибью.