Текст книги "Дикий селезень. Сиротская зима (повести)"
Автор книги: Владимир Вещунов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 20 страниц)
Малыш недоверчиво покосился на лыжу, которую дядька вертел как негодную, будто собирался выбросить; потоптался и повернулся к дыре.
– А снег не растает?
– Нет, нет, – заверил Михаил, – ты что. Пока ходишь, еще навалит. – Он услужливо раздвинул перед посланцем сломанные досточки.
Точно застиранная, изжелта-беловатая наволочь затянула небо. Воздух, хлынувший сверху, подмял под себя воздух спокойный, с торжественно-церемонными снежинками. Одни он сразу, словно ладонью, прижал к земле, другие снежинки взметнулись вверх и забились, замельтешили, как толкутся вокруг ночных фонарей мотыльки, пока не запутались в густом, быстром снегу.
Снег валил и валил. Посланец запропал, и Михаил был уже не рад своей затее. Разве можно на что-то надеяться после того, что произошло? «Блажен, кто верует», – говорит Громский. Вот именно, блаженный, повернутый, стало быть. Конечно, Ирина не выйдет. Так что зряшная затея, никудышная. Мальца только от лыж оторвал. Но почему все-таки у Шурматовых голые окна? Учинили поди перед праздником стирку, да не успели выгладить…
Едва малыш показался в подъезде, Михаил перемахнул через деревянную решетку и бросился к нему.
– Ну как, дружок?
Тот, вконец разобиженный, будто его крепко одурачили, увернулся от присевшего на корточки Михаила и, даже не взглянув на него, пошел к лыжам.
– Что она сказала? – повернулся ему вслед Михаил.
Посланец остановился и сердитым баском выкрикнул:
– Уехали они, вот сто! В длугой голод зыть.
– Как уехали? – затормошил его Михаил. – Кто тебе сказал?
Мальчик исподлобья посмотрел на него и, осознав всю важность своего положения, солидно пробасил:
– Бабуска наса, она все знает. Позавсела уехали.
Михаил перемахнул через забор, опрометью бросился к подъезду, взлетел на четвертый этаж и неистово заколотил кулаками по мягкой дверной обивке. Отдышался, прислушался – за дверью тихо. «Значит, уехали. Иру от института оторвали. Шурматов давно поговаривал об отъезде: охота-де на старости лет кости на югах погреть, купить домик с садиком и ковыряться в земельке, за фруктами ухаживать. Да, уехали… Ну что ж, прощай, Ирина Петровна, прощай…»
Не помня себя Михаил спустился вниз, возле садика оглянулся на знакомое голое окно, побрел, загребая туфлями снег. Потом остановился, крикнул мальчику: «Спасибо!» – и пошел домой, стараясь ступать на снег так, чтобы зря не рыхлить ослепительно чистой, чуть шершавой поверхности.
21
В последний день старого года Михаил с работы пошел пешком. Ему хотелось побыть одному, проникнуться счастливым ощущением нового, которое терпеливо дожидалось своего часа, чтобы войти в человеческий мир, и которой конечно же должно быть добрее старого…
Мало-помалу среди сплошного обвального гула он стал различать плотный перестук трамвайных колес, озорные выкрики мужиков, облепивших трамваи, рокочущее гудение грузовиков. Два раза возле него останавливались какие-то машины, которые, видно, приходилось ему разгружать на своей Машке. Удивляясь шоферской памятливости, он благодарно улыбался и махал рукой вперед: дескать, ладно, езжай, мне торопиться некуда.
Успокаивалась улица. Густые сумерки все плотнее сжимали Михаила. Но сегодня они почти не давили ему на сердце: в них не ощущалось той смутной, щемящей тревоги, какую они обыкновенно в себе таят. И он долго не мог понять, отчего это сегодня такие легкие сумерки.
Выгнувшаяся чашей еловая лапа, на черенок которой наступил Михаил, приподнялась и шлепнула его по коленям: очнись, мол, приятель, Новый год на носу! С этой разлапистой веской и пришел он домой.
Легкое приятное нетерпение подхватило его, и он бестолково засуетился, пока мать не осадила его:
– Будет тебе бегать. Лапушку еловую ваткой припороши, не то придут Таська с ребятишками, а у нас даже Новогодьем не пахнет.
Михаил поставил на телевизор трехлитровую банку с водой, сунул в нее широкую, как опахало, смолистую ветку и стал ее обряжать. Банку он обернул марлей, на иголки понацеплял клочки ваты и снежинки, которые настриг из конфетных и чайных золотинок. Золотицочные снежинки горели ломкими холодными огоньками, но все равно Михаилу казалось, что в хвое запутались настоящие электрические лампочки.
В детстве елок им с Таськой не ставили. На настоящей елке Миша был всего один раз, когда Костик пригласил его к себе. Это была не елка, а сказка. Звезды бенгальских огней сыпались вместе со снегом, густо валившим от вращения продырявленного фонаря-барабана. Цветные всполохи китайского фонаря неудержимо вовлекали в хоровод вокруг елки. На настоящем пианино весело играла Лиса Патрикеевна, мама Костика. Папа его, добрый и сильный Дед Мороз, брал под мышки детей и кружил их. И даже была настоящая Снегурочка с нежным голосом, от которой пахло снегом и хвоей…
Потом они сами с Тасей как-то раз насобирали по двору еловых веток, привязали их к Мишиной березовой клюшке, которой он гонял хоккейный мяч, и нарядили елку не хуже, чем у Громских.
Ближе друг к другу, чем в то далекое предновогодье, брат и сестра не были больше никогда.
Чем меньше времени оставалось до Нового года, тем тоскливее становилось Михаилу, будто сегодняшние сумерки запоздало легли на сердце. Было ясно, что Моховы не придут.
– Поди за Октябрьскую на тебя взбрындели. Таська, она ишь какая. То ей не так, друго не эдак. Не угодишь. Возомнилась, прямо куда там. Невелика госпожа, могла бы и пособить старухе. Наставлять-то всяк горазд. А потом поди скажет, у матери с Мишкой елка не убрана, телевизор не показывает. Да Ивана поди смутили. Накричали небось с Нинкой на парня. Он и поутих. Ох-хо-хо. Все с крутá, все с крутá. Остатнюю душевность выкричали.
Анна Федоровна села за стол, заставленный ею до краев разносолами и сдобой, но потом встала, видно, не могла найти себе места от безлюдья в такой праздник, и, подтянув ходики, оторвала последний листок численника.
Михаилу почему-то было стыдно перед матерью. Ему казалось, что мать жалеет его, считает несчастным и тяжело переживает за него. И в самом деле, Михаил чувствовал себя как-то одиноко, хотя сам отказался пойти с Громским во Дворец на бал: застеснялся своей неуклюжести, немодности; застеснялся незнакомого общества из местных знаменитостей – футболистов, да и мать не мог оставить одну.
Конечно, Анна Федоровна боялась остаться на Новый год одна-одинешенька: уж слишком неудобной и ожидающей была ее поза. Но Михаил стыдился своего одиночества, ему не хотелось выглядеть перед матерью никому не нужным, несчастным, и он тоже надумал похитрить.
– Полежи пока, мам. Еще целый час. А я сбегаю позвоню, чтобы меня не ждали.
– Ты бы хоть телевизор направил, – не поднимая головы, безнадежно, слабым голосом попросила Анна Федоровна.
– Да ты что как маленькая! Позвоню и приду, – рассердился Михаил. – Теле-еле-визор. Надо с получки новый покупать. А с этим только нервы трепать. – Он закрыл магнитофон, поставил на него банку с убранной еловой лапой и стал на табуретке бестолково вертеть телевизор, постукивать по нему, дергать сзади проводки. Потом смахнул паутину с кинескопной лампы и покрутил на лампе кольцо магнитной ловушки. Видимо, это кольцо повлияло как-то, и на телевизионном экране зашевелились бледные, призрачные тени хороводниц в снегурочьих кокошниках-снежинках.
Не меняя положения, Анна Федоровна подняла глаза на экран и мрачно определила:
– Хороводят девки.
Михаил от радости, что хоть как-то оживил телевизор, потрепал мать по плечу:
– Смотреть можно. А ты все – неумеха да неумеха. Это тебе не утюги чинить. Это, мам, э-лек-тро-ника. Михе Забутину только захотеть.
Он накинул новую цигейковую шубу, надел шапку.
– Я счас, мам, до телефонной будки и обратно. Скажусь, что не приду.
Анна Федоровна встрепенулась и крикнула:
– К двенадцати-то поспей!
22
Часа за два до боя курантов каждый год Михаил проходил по безлюдным улицам, с легким волнением ощущая, как что-то большое, новое стоит за домами и ждет своего часа, чтобы обновить весь мир.
Обычно потрескивали от крепкого морозца витрины магазинов, заросшие диковинными растениями в посверкивающей бахроме. Капустно похрустывал, поскрипывал, повизгивал под ногами свежий снег, и если уж не роились в глубоком воздухе снежинки, не блуждали тусклыми светляками, то змеилась кисейная поземка и серебрилась в фонарном свете морозная пыль.
Нынче на улице Новый год не чувствовался. На голых витринных стеклах серели потеки. Под фонарями и окнами пестрел вытертый снег. И все же, несмотря на все признаки сиротской зимы, Михаил ощущал близость чего-то волнующе счастливого. Предчувствие это будто подталкивало его посмотреть на окно Ирины, и он прибавил шагу.
Из бывших шурматовских окон светилось только кухонное. Свет был какой-то открытый, неуютный. Так светятся окна без задергушек.
Задрав голову кверху и не отрывая глаз от голого окна, Михаил вбежал во двор. Не успел он миновать детсадик, как черный квадрат окна ударил ему в глаза. Михаил не останавливался, а, напротив, словно готовился к последнему прыжку на отходящий пароход, перемахнул тротуар, подъездную дорогу, еще тротуар и взлетел на крыльцо, чуть не столкнув старомодную старуху в длиннополом пальто с острыми плечиками.
– Молодой человек, – укоризненно погрозила пальцем старуха, – молодой человек, не могли бы вы посмотреть за домом Пупсика? – Она строго повела бровью, точно определила меру наказания за проступок и, молодясь, встряхнула головой так, что круглая шляпка с облезлым пучком перышек подскочила. – Где-то носится, бесенок. Как бы не заблудился, дуралей. Пуп-си-ик! Пупонь-ка-а!
Михаилу было не до Пупсика, и он хотел уже лететь на четвертый этаж, пока люди из бывшей шурматовской квартиры не легли спать, но не мог так грубо, без всяких объяснений отдавать старой женщине и задержался, а потом подумал: «Раз старуха из этого подъезда, то она поди знает про пятьдесят девятую».
– Вы, случайно, не знаете, кто проживает в пятьдесят девятой квартире?
– Как кто? Мы. То есть я с тетушками. Я им родная племянница и ухаживаю за ними и за Пупсиком. Им режим необходим. Это сегодня я их поздно уложила. Тетушки…
– А те, кто до вас жил, – перебил ее Михаил, – Шурматовы, они где?
– А-а, Шурматовы… Сами родители, стало быть, куда-то на юг уехали. А Ирочка, дочь их, в пединституте учится. Она по болезни брала академический отпуск.
– Да вы что! Ирина в городе?! – вскричал Михаил и вцепился в мокрую от снежной пыли муфту, куда старуха спрятала руки с ошейником для собаки. – Не может быть! А где она? В общежитии?
– Ирочка и в общежитие готова была пойти: мать не хотела, чтобы она одна оставалась. Ой как не хотела. Я вот тоже Ирочку не одобряю. Юг, такие заботливые родители, а она на своем настояла. С характером девушка. Хочу, говорит, закончить институт. Как будто перевестись нельзя. И что ее здесь держит! Не понимаю.
– Где она?
– Мать есть мать. Взамен этой квартиры выхлопотала Ирочке однокомнатную. Знаете, где «Радиотовары»? В том здании. Квартиру не скажу, а вот окна навстречу трамваю смотрят. На пятом этаже. Рядом с ними еще плакат госстраха: «Надежно. Выгодно. Удобно». А вообще-то уже поздно, молодой человек. Не время к одиноким девушкам в гости ходить.
– Да ведь Новый год? – Михаил чмокнул старуху в жесткую щеку. – С Новым годом вас! С новым счастьем!
Окно с госстраховским плакатом сияло по-дневному: знакомые, родные синие шторы.
Все в Михаиле дрогнуло, опустилось и ушло, как вода в песок. Ничего в нем не осталось. Гулко стучало в висках, и стук этот едва отдавался в слабом сердце, таком слабом, что, казалось, его вовсе не было.
Михаил поднимался тяжело, опираясь одной рукой о шершавую исписанную, исчирканную стену, другой о перила с покатым неглубоким желобком. Только теперь, после безудержного гона, увиделась ему мать, сиротливо ждущая его – перед тусклым экраном телевизора. Сердце его сжалось, он задыхался, широко открытым ртом хватал воздух и на каждом этаже присаживался на завитке перил. «Спокойней, спокойней, Миха. Рано еще совеститься. Может, у Иры уже кто-нибудь есть – студенческая дружба, любовь? Может, вообще не нужен я ей – выдумщик врач?»
Михаил не задавал себе вопроса: «А как же мать, если ни то, ни другое?..» – он бы не смог на него ответить.
Михаил твердо встал перед дверью и постучал.
– Кто там? – услышал, ощутил ее теплый голос.
– Я, – сказал, или ему показалось, что он сказал.
Клацнула защелка. Пахнуло теплом, и ослепило светом.
– Я давно жду тебя, – сказала она.
Часть вторая
Дорога
1
Через два дня на детских саночках Михаил перевез к Ирине магнитофон и радиолу. Остальное было на нем.
Анна Федоровна осталась одна. Каждый вечер после работы Михаил забегал к ней, спрашивал, не нужно ли чего купить, но у нее всегда все было. Она лишь просила всякий раз:
– Завтра-то не забудь, забеги хоть на минутку. А в воскресенье с Ирой приходите. Я состряпаю чего-нибудь, да, может, Таська с Иваном заглянут.
Ирине было некогда: сдавала зимнюю сессию и, сдав очередной экзамен или зачет, отсыпалась до позднего утра, как путник, изнуренный долгой и трудной дорогой. Во сне она бессвязно бормотала, выкрикивала, отворачивалась от Михаила к стене, словно искала у нее, а не у него защиты. Страдала ли Ирина, переживала, беспокоилась ли – все отражалось на ее изменчивом лице. И скоро Михаил научился различать по выражению ее лица, по обрывкам слов, фраз Ирины сны. Чаще всего ей виделась война. И тогда он мучился вместе с нею. Ласково нашептывая, он гладил ее, легонько похлопывал – успокаивал, как успокаивает мать заболевшего ребенка. Он поворачивал Ирину к себе, крепко прижимая ее, точно боясь, что она вместе со своим мучительным сном окажется за стеной. И силился представить ее мрачные видения, как бы пытаясь войти в них, чтобы быть вместе с нею.
В сессионные дни Михаил с Ириной вместе почти и не были. Утром, когда он вставал на работу, а подниматься ему приходилось; раным-рано, Ирина уже сидела на кухне, обложившись конспектами и учебниками. Стараясь не мешать ей, Михаил бесшумно одевался и крался к двери, чтобы выскользнуть незамеченным. Но всякий раз возле самой двери Ирина настигала его и силком усаживала пить чай. Он к завтракам не привык: с утра у него не было аппетита, но этот чай и заботы жены радовали его и наполняли ощущением новой жизни. И вечером, когда Михаил возвращался от матери, Ирина, заслышав его летящие шаги, распахивала дверь и нетерпеливо выходила на лестничную площадку, в простеньком цветочковом халатике, такая домашняя, ждущая, родная. Однако вечера тянулись для Михаила мучительно долго. Жена на кухне как кассирша за стеклянной перегородкой – не подступись. Он места себе не находил. Сзади подкрадется, обнимет ее, а она сбросит его руки и даже не посмотрит. То Михаил примется читать, но чтение на ум не шло. То начнет с магнитофоном возиться, то встанет у кухонной застекленной двери и смотрит, смотрит на свою Ирину, чтобы она оглянулась на его взгляд, улыбнулась, смягчилась душой и хоть бы минутку побыла с ним.
Зато сколько радости было, когда Ирина сдавала экзамен. Тогда она обязательно покупала торт и за чаем без умолку рассказывала, как трусила, какой ей достался билет и как все хорошо обошлось. Она была так простодушна и мила в это время, что Михаил затаив дыхание слушал ее, смотрел на нее, все еще не веря своему счастью.
2
Ирина сидела над учебниками, а Михаил, стоя перед холодным стеклом балконной двери, смотрел сквозь ночь на шиферную крышу родного дома, где одиноко коротала время мать. Что делает она сейчас? Смотрит телевизор или сидит на кровати и, уставившись в одну точку, думает о нем?..
Всякий раз, когда Михаил живо представлял старую и родную комнату, наполовину затененную абажуром, и мать, мнущую свою больную руку здоровой рукой, его всего точно дергало током, как будто материнские думы о нем обладали какой-то энергией, и энергия эта тревожила в нем совесть.
Ирина так ни разу и не попроведала свекровку, ссылаясь на экзамены, и в редких разговорах о ней называла ее то Анной Федоровной, то тетей Нюрой, а то и вовсе бабой Нюрой. И это после того, как Михаил написал ее родителям письмо, в котором называл их папой и мамой, просил руки их дочери и благодарил за то, что у них Ирочка такая милая и заботливая. Конечно, здраво поразмыслить, ну какие Шурматовы ему папа и мама. Чужие люди. Так же, как и для Ирины его мать. И навеличивать стариков по имени-отчеству – самое то. Однако Шурматовы – родители любимой жены, самого родного и близкого человека, стало быть, они и Михаилу родители, и с него не убудет, если он станет звать их папой и мамой. Ему это не трудно, а старикам приятно. Взять его мать, так она и вовсе как ребенок. Все ждет, когда Ирочка управится с экзаменами и навестит ее и даже не сомневается, что та назовет ее мамой. Уж кто-кто, а Ирочка ее уважит: вместе бедовали в больнице и после до кой поры связи не теряли. Да и сам Михаил остолбенел, услышав от жены «бабу Нюру». Уж от Ирины-то он никак не ожидал такого бессердечия. Неужто так трудно пересилить себя и порадовать старую, больную женщину? А ведь совсем недавно Ирина находила для нее добрые слова… Похоже, она до сих пор не может представить себя в положении невестки. Видно, мать для нее все еще остается тетей Нюрой. Лучше бы они не знали друг друга прежде. Тогда не надо было бы перестраиваться на новый лад, приспосабливать свои чувства. Ирина барьер преодолеть не может, фальшивить не умеет – вот и проблема. Хотя стоило ей чуть-чуть напрячь душу, не полениться – и все было бы по-хорошему. Неужели она об этом не думала, не готовилась? Да ведь и судить-то ее строго нельзя: ей небось и самой, несладко…
Когда Михаил предложил сыграть свадьбу, Ирина возразила:
– Нет, нет, нескромно это. Ты же, Мишуня, сам не переносишь суеты. Мы с тобой по-простому. В загсе Люська секретарит, своя девка, мы с ней за одной партой три года сидели. Она распишет нас без всякой помпы. Да и не на что нам представление устраивать. Мои еще опомниться не могут от твоего письма. Твоя мать сама от нас помощи ждет. Так что разумнее всего сделать так, как я предлагаю. По-скромному. Ну, если к бабе Нюре с тортиком зайдем из загса, посидим. Как ты на это смотришь?
Последние слова Михаил выслушал с болью в сердце.
– Насчет того, чтобы расписаться – и никаких, ты это правильно. Мне самому дико кажется, когда просадят тыщи, а через месяц расходятся как в море корабли. Да и выставляться неудобно. Подумаешь, персоны нашлись! В этом ты права. Ну а как с матерью быть? Не признаешь ты ее. Нет, не про то я, чтобы обязательно звала ее мамой. Не поворачивается язык? Бывает, коли сразу не повернулся. Но, кажется мне, и душа твоя к ней не поворачивается. Объясни же, наконец, в чем дело?
Словно переломившись в талии, Ирина уткнулась лицом в плоскоголового мишку из желтого плюша, и трудно было понять, то ли плачет она, то ли смеется.
Больше всего на свете Михаил не любил, когда женщины падают или плачут. Он часто заморгал, стараясь сдержать слезы, и стал гладить жену по вздрагивающему плечу, приговаривая: «Ну что ты, Ир, Ира, Ирочка». Затем поднял ее, усадил рядом и крепко прижал к себе.
Давясь слезами, она со всхлипом стала выдавливать из себя:
– Мне уютно только с тобой, Миша. А на людях все кажется, что они отнимут тебя, и я становлюсь сама не своя. Я ко всем ревную тебя, особенно к твоей матери, и ничего не могу с собой поделать. Понимаю, что так нельзя, но не могу. Я буду стараться… Хотя ты свободен, Миша, и тебя никто не держит.
3
На другой день Михаил и Ирина навестили мать. От выпавшего снежного пуха на улице стоял спокойный белый свет. Хотя заканчивалось воскресное утро и впервые за зиму выпал такой большой снег, во дворе было пустынно. И только за домами по-будничному деловито чирикали воробьи и какой-то мальчишка, видимо, под окном, вызывал дружка кататься на лыжах.
Среди снежной пушнины чернело одно-единственное пятнышко: на лавочке-невидимке в тяжелом суконном пальто сидела Анна Федоровна.
Встала она рано. В стряпне прошло часа три, а затем время словно остановилось. «Рановато поднялась. Сны летят, и время вместе с ними летучее. Когда ждешь, лучше заспать времечко. Проснешься – часика-двух как не бывало. Но как уснуть, ежели ожидание не дает, ежели оно сильнее всего? И томит, и томит. Миша холостяком-то тяжел на подъем был, а теперь и вовсе. С молодой женой, да еще в воскресенье. Не торопится сынок, не думает о том, что мать извелась вся, его ожидаючи. Чуется, на этот раз не один придет, с Ирочкой. До каких пор можно не ходить? Теперешние невестки не больно-то со свекровками ладят. На что уж Ирина добрая была девка. И в больнице, и после. А нынче не шибко жалует. Учеба учебой, а попроведать бы разок могла. Как-никак родня теперь. Оно, конечно, стеснительно в новом положении свидеться: думает, угождать придется. Ничего-то, девонька, от тебя и не требуется. Ни угождений, ни „мам“. Главное, будь доброй женой сыну, а остальное тебе простится. Тебе, болезной, жизнь труднее дается, чем здоровым…»
Анна Федоровна приоткрыла дрожащие от полудремы веки и увидела два движущихся темных пятна: Миша с Ирой! Опираясь на клюку, она встала им навстречу.
Утопая в снегу, они шли к ней через двор, словно плыли в белых облаках, взявшись за руки, смущенные, легкие и счастливые. И ей вдруг стало стыдно за себя, что она, такая старая, искореженная болезнью, сейчас окажется рядом с ними, такими молодыми, красивыми, и потеряется, и не найдет для них нужного слова. И вместе с тем она была горда, что у ее сына такая приятная жена, да и сам он ни в чем не уступает. Одет, правда, поплоше Ирины. На ней все из пошивочной, все подогнано. А на Мише магазинное. Одежка – это дело наживное. Лишь бы согласие между детьми установилось. Будут жить душа в душу, не погасят костерок-очажок, и ей потеплее будет.
– Ну как, мамуся, живется-можется? – шагов за пять до матери скорее бодро приветствовал, а не спросил Михаил. Ирина едва слышно вставила в мужнее приветствие свое «здравствуйте» и невнятно повторила.
– Здравствуй, здравствуй, Ирочка, дочка моя. – Анна Федоровна взволнованно подалась к ней: – Здравствуй, голубушка. – Точно теряя опору, она вскинула руку и, поддержанная сыном, облегченно вздохнула. – Что мы на улице? Пойдемте в дом, попьем чайку…
Ирина села за стол в скованной, ожидающей позе, а Михаил с матерью забегали, захлопотали. После вчерашних упреков Михаила Ирина решительно настроилась на то, что будет вести себя с его матерью так же сердечно, как и в больнице. А обращение? Обращение… Вот так! И она враз, без подготовки, точно брала недосягаемую ранее высоту, приветливо произнесла: «Здравствуйте, мама». «Здравствуйте, мама», – удивленно повторила она, не веря еще, что ее слова звучат так просто и искренне. Ободренная успехом, она стала представлять мимолетные ситуации: «Спасибо, мама», «Не надо, что вы, мама, я сама…»
И вот ничего не получилось, промямлила что-то невнятное, будто рот заморозило. Хотела затем помочь стол накрыть, и опять ничего не вышло: ноги точно одеревенели. Да и Забутины не догадывались занять ее делом – все сами. Что за барьер?! Наверно, она комплексует. Видит Анну Федоровну не той прежней, душевной тетей Нюрой, соседкой по палате, а матерью, переживающей за сына. Какая же мать пожелает сыну своему больную жену? Анна Федоровна, конечно, виду не подает, а сама, верно, думает, что Михаил мог бы подыскать себе пару поудачнее, покрепче…
Наконец чай был разлит, и Анна Федоровна подвинула невестке тонкостенный стакан в серебряном подстаканнике.
– Вот чаек, Ирочка, сахарок бери. Попробуй картовных пирожков. Еще тепленькие.
– Спасибо, я с картофелем не ем. – Ирина взяла с вазы пряник и надкусила его.
– Прянички, ешь прянички, – обрадовалась Анна Федоровна. – Тепленькие. Из свежей муки. Вчера брала. Высшего сорта.
– Ешь, Ир, домашние, аж дух захватывает. – Михаил уплетал пирожок за пирожком, пряник за пряником.
«Гостья поневоле, – злясь на себя и на Забутиных, крепилась Ирина. – Когда же кончится эта отсидка? Старая с разговорами о больнице пристала: кого выписали, кто остался? Будто не о чем больше поговорить? Михаил как с голодного края – мечет пирог за пирогом. А сама, сама-то я хороша! Себялюбка несчастная, истуканша, мумия сидячая…»
Ирина допила чай, вымучила улыбку и вопросительно, устало посмотрела, на Михаила: не пора ли домой?
Анна Федоровна забеспокоилась:
– Ты что, Ирочка, и не поела ничего.
Та достала из хозяйственной сумки кулек.
– Это вам сухофрукты – компот варить. Мама с папой прислали.
– Да ты что, нет, мне не надо. Я обойдусь. Вашим организьмам витамины нужнее. Нет, Ирочка, спасибо, дочка. Вы вот вареные не выбрасывайте. Из них еще раз можно и компотик сварить, и мякоть пожевать. Коли не пользуете по второму разу вареные сухие фрукты, мне приносите. А эти вам. – Анна Федоровна решительно засунула кулек обратно в хозяйственную сумку; взяла две газеты, вывалила на одну оставшиеся пирожки, на другую пряники и завернула. – Для вас пекла. Кому мне еще печь! Миша любит печеное.
– Ты, мам, себе бы хоть оставила. – Михаил развернул газеты и выложил несколько пирожков и пряников. – Больше много не пеки. Целый воз. Мне столько не под силу. И компот забирай: тебе принесено. – Он почти с ожесточением выхватил кулек с сухофруктами из сумки. – У нас еще есть. Ты уж извини, что мало побыли. Учимся. – Михаил приобнял Ирину, однако лицо его посуровело.
– Ну, Забутин, и опозорил же ты меня перед своей матерью, – еще в подъезде начала подводить итоги встречи Ирина.
– Не сейчас, Ира, прошу тебя, только не в подъезде. Мать может услышать.
– Вон ты как о матери печешься, а обо мне ты подумал? По-всякому выставил.
Михаил взмолился:
– Ну Ира, прошу тебя, люди же слышат. Людей постесняйся.
– Ладно, дома я тебе все выскажу, все, как ты меня осрамил! – Она замолчала и, сделав шаг в сторону, пошла отдельно.
4
Михаил еще какое-то время поспешал за ней, но затем поотстал. Он не знал, куда ему идти. Выслушивать Ирины обиды ему не хотелось. Уж кто должен обижаться, так это он. Свел жену с матерью и сам тому не рад. Уж как он боялся этой первой встречи. Так оно и вышло. Лебезили оба с матерью: «Ирочка, Ирочка, ешь то, попробуй другое», а Ирочка надулась как мышь на крупу и ни улыбочки, ни словечка. С матерью даже толком не поздоровалась. Та ей компот обратно сует, а она хоть бы что, вроде так и надо. И Забутин еще и виноват. В чем провинился, проштрафился? В том, что в охотку умял по доброй горке пирожков и пряников? Так ведь этим и вскормлен. И мать себя хозяйкой почувствовала, небесполезным человеком. Для нее теперь вся жизнь в этом – приветить, попотчевать сына. Таська вообще позабыла дорогу к матери. Неужто и он, Михаил, сподобился сестре. Думал, гадал ли, что придется метаться между женой и матерью, между долгом и совестью? Пришлось… Мать хоть виду и не подала, а у самой поди изболелось сердце из-за невесткиной черствости. Такого позора Михаилу еще не приходилось терпеть. Конечно, можно утешиться и все свалить на болезнь. Но как разобраться, где болезнь, где себялюбие? Когда стоит прощать, когда нет? А может, все скомкано – одно и другое – не разлепить? Как быть тогда? Война виновата – и все? Но ведь полюбил он ее не за красивые глазки? И жалость здесь ни при чем. Ирина – сильная девушка – на ней вся палата держалась. Что-то же надо делать! Душу враз не прооперируешь. Душа временем лечится. Значит, остается терпеть… Сердце горит, мечется, выхода ищет – а выход, оказывается, в терпении.
Михаил не заметил, как очутился у Громского.
– Ну как ты в супружеском звании? – сдержанно встретил его Костя. – От матери? С Иркой были? – жестко спросил он. – Наконец-то. Месяц как сошлись и только сегодня соизволили навестить старуху. Молодцы. Ну и как?
– Нормально, – бодрясь, ответил Михаил.
– Куда ты торопишься, Мишаня? – Костя развалился в кресле, закинув ногу на ногу. – Дуй от своей Ирки, пока не поздно. Не окольцован еще? Тем более. Вернись к матери. Ты же Забутин, «заботливый», значит, а не «забывчивый». Помнишь, на русском училка твою фамилию расшифровывала. А ты… Мать бросил. Вообще ты раздобрел, приоделся. Не так уж и плохи твои дела, как я погляжу. Ничего, вот запретесь вдвоем, и совесть твоя без проветривания совсем подзавянет. Не знаю, что у вас с Иркой, но я рассуждаю просто: сначала мать, затем все остальное. Ты же без сложностей никак не можешь. Поди дал Ирке слово? Дорожишь святостью брачной ночи?.. Ну давай, давай…
Все, что наговорил Костя, было не раз передумано Михаилом. Ничего нового друг не сказал. Но все это, произнесенное вслух, разозлило Михаила и вызвало желание воспротивиться своей судьбе. Видимо, Громский этого и добивался от него. Казалось бы, благое дело совершил: женился. Многие завидуют: с квартирой жену отхватил, и девка что надо. Все воспринимают женитьбу Забутина как само собой разумеющееся. Никто не устыдил: что ж ты делаешь, друг: себе жизнь устроил, а мать одну оставил? Если бы усовестили, осудили… Выдержать двойной суд, свой и людской, он бы не смог. Неужели вот так и придется жить: совеститься, казнить себя и довольствоваться тем, что пошлет скупая пока на радости семейная жизнь? Если бы мать хоть чем-нибудь попрекнула. Напротив, она, кажется, довольна: ее Миша сошелся с хорошей девушкой. Порядочные люди женятся только один раз, на всю жизнь. И не дай-то бог, если ее сын начнет вертеть хвостом. Позор! И ей позор на седую голову. «Будь терпимей, сынок, где и поприжми свою гордыню, уступи, ты же мужик. Покуда друг к дружке привыкните, я сама себе поживу. Сердце у меня сильное. А там видно будет. Вы же рядышком, и я вроде как не одна».
Вот такая у него неприхотливая мать. Лишь бы хлопот никому не доставлять. Все сама. Никогда не пожалуется: зуб ли покрошился, поясницу ли прострельнуло, руки ли мозжит, ноги ли к непогоде тянет. Похоже, что ни разу вслух не всплакнула. Все в себе. Оттого поди и удар хватил, что скопились переживания – больше некуда – и вспыхнули как порох. Однако и Костя прав. Раз он осудил Забутина, другие тоже осудят. Как тогда жить? Неужели не может быть такого, чтобы всем жилось хорошо: и ему, и Ирине, и матери. Ничего, переменится Ирина, помягчает душой, тогда и ему, и матери полегчает, а там, глядишь, и соединятся.
Тяжело поднялся Михаил на свой этаж и, стараясь ни о чем не думать, властно постучал. Он ожидал, что Ирина будет либо ругаться, либо начнет виноватиться. Но она прямо с порога заявила:
– Выкинула я стряпню. Она плохо тесто замешивает. Больше не бери. Пусть сама ест.