355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Вещунов » Дикий селезень. Сиротская зима (повести) » Текст книги (страница 10)
Дикий селезень. Сиротская зима (повести)
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 20:06

Текст книги "Дикий селезень. Сиротская зима (повести)"


Автор книги: Владимир Вещунов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 20 страниц)

Ганя Сторублевый

После пасхи дед Сидор сел возле своих подсолнухов на землю голой задницей и объявил селезневцам, что пора сеять. Тетя Лиза привезла на телеге, в которую был запряжен угрюмый бык, плуг. В плуг впрягли быка, и началась вспашка огорода. Сначала я сидел на быке верхом и понукал его. Но тот недовольно косился на седока, мотал головой и сипел, распустив до земли слюни.

Я спрыгнул на мягкую землю и пристроился с дядей Семой за плугом, ухватился за конец отполированной до блеска ручки, что есть сил помогая быку. Дядя Сема налегал всем телом на плуг, кряхтел. Земля под лемехом лоснилась и обдавала тяжелым парным духом.

После пахоты плуг с телегой забрали Реневы, а я повел быка на скотный двор и увидел за деревней на телеграфном столбе Ганю Сторублевого.

Ганю я любил, но побаивался: много в нем непонятного. Еще зимой подарил я ему домашнюю игру. В пустом спичечном коробке – спичка, привязанная на нитке. Нитка тянется в соседнюю комнату или в дальний угол. На ее конце – тюрючок из-под ниток. Один крутит катушку – другой прижимает коробок к уху. В коробке однообразный скрипучий треск. Слушай себе на здоровье. Как настоящий телефон.

Гане телефон пришелся по душе. Мне уже давным-давно надоело крутить тюрючок, то есть разговаривать с Ганей, а он все слушал и слушал, цокал языком и понимающе кивал головой.

Телефон я ему подарил и заделался монтером. Нитки то и дело рвались, спички ломались, и Ганя бегал ремонтировать технику ко мне.

Непонятно, как Ганя карабкался по столбу. Вот он добрался до зеленой чашечки, ухватился за нее и принялся трясти провода. Засвистели, защелкали провода, и полетели с них перья и пух разбившихся в ночном полете птиц. Остальное раным-рано подобрали с земли вороны.

Я подошел поближе и увидел, что Ганя забрался на столб очень просто: перевязал столб проволокой, перекрутил концы восьмеркой и в нижний нуль вдел потрескавшуюся, как копыто, сплющенную лапу. Нормальную ногу проволока перетянула бы до крови, а у Гани под проволокой чуть стерлась земля.

Чистильщик природы, ее защитник, Ганя терпеть не мог, когда на проводах или на деревьях болтались посторонние предметы. Потому каждую весну он снимал длинной жердиной с деревьев ребячьи запускалки – гайки с веревочками. Раскрутишь запускалку и зафитилишь под самое небо. Сбивал Ганя тележные ободы, воздушные змеи. С появлением велосипедов пацаны взяли моду – закидывать изношенные покрышки на деревья. Висит резиновый круг на тополе – и вид не тот, и резиной дерево дышит. От запускалок спасу нет: все провода испоганили. До проводов жердиной не достать – вот и приспособился Ганя забираться на проволоке. Он и Елабугу очищал от автопокрышек, тележных колес, от железяк всяких и тряпья. Не дай бог узнает, кто реку загрязнил. Прикатит колесо или покрышку прямо на двор речному обидчику. С таким селезневцы долго не будут разговаривать.

А летом Ганя спас Селезнево.

Ночью горела Согра.

Как в половодье, разлилось озеро огня. Темнели островки заплешин и сырые окопы. Огненные ручьи заползали на бугорки, змейками извивались вокруг них, спускались в сырые низинки и поджидали весь поток, чтобы преодолеть сырую траву. Огонь перебрался через окопы и стекал к задам Селезнева.

Потускнели звезды на заревом небе. Путь огню перерезала дорога. Узкая пыльная полоска. Стоит ее перепрыгнуть, и затрещат сухие бурьяны, прясла, бани, хлевы, избы. Подскакивает огонь. Силится перелететь через ничтожную полоску земли, но не хватает сил без ветра. Выглядывает огонь: нет ли где на дороге разбросанной соломы, соломенного мостика. Нет. И нет пути к ферме, к деревне. Чертова дорога!

Обессилел огонь. Остались одни искорки в верхушках чилизника. Темь. Но одна искорка слетела на дорожную солому, и будто не умирал огонь, и словно не было мрака.

Огонь окружил ферму. Через сырую, истоптанную коровами землю ему не перепрыгнуть к сухому шаткому строению. Надо подобраться сзади, с репейника и конопли прыгнуть прямо на камышовую крышу и хрустеть, трещать, щелкать, пока не очухались люди.

Ферму спас Ганя. Как только огонь приготовился к прыжку с бурьяна на камышовую крышу фермы, Ганя стал топтать горящие кусты своими земляными ногами, жердью ковырять земляную полосу, чтобы оградить строения, дома от огня.

Черная Согра! Какие травы покроют тебя весной? Не нагонит ли ветер на твою обожженную землю лебеду и крапиву, дурман и белену? Сможешь ли ты, Согра, выжить и сохранить свой дерн?

Верю, жив покуда Ганя, вездесущий, неуемный, бескорыстный чистильщик и хранитель земли селезневской, будешь и ты играть, переливаться шелковой изумрудью трав, Согра.

Да ведь стар Ганя, ох как стар! Никто и не знает, сколько ему лет, а он по-прежнему нужен селезневцам.

Утро ирасит нежным светом

В конце июня прошли дожди, и колхозная картошка заросла колючим осотом, цепким вьюнком, овсюгом и другими сорняками.

Председатель Пономарев попросил школьников помочь избавить от сорняков небольшое поле между Селезневым и Зимихой.

Я еще с вечера на велосипеде предупредил второклассников о прополке. Договорились встать пораньше и управиться с утренней прохладой. Как настоящим колхозникам Груня-фронтовичка привезла нам с молоканки флягу с водой, с нашей помощью поставила ее подальше от большака, чтобы не запылилась.

Федька Ренев, чуть потяпав, устало разгибал спину, смотрел из-под ладони: сколько же осталось, и вразвалку шел к воде, долго стучал жестяной кружкой во фляге, жадно пил и остаток небрежно выплескивал в сторону. Но водохлеб Комар не отставал – шибко верток был. К концу, правда, приотстал, поскольку зачастил после воды в кусты.

Притомилась и Нина – она все чаще выпрямлялась и подолгу смотрела грустными глазами на лес. Тяпка падала у нее из рук, девочка спохватывалась и продолжала тяпать. Мне очень хотелось помочь Нине, но при всех решиться на такое я не смел. Роза зорко следил за всем происходящим – тут же завопит: «Жених и невеста поехали по тесто. Теста не купили – невесту утопили». Я подговорил Карася, который закончил свой рядок, помочь для блезира сначала Вовке Пономареву, а потом Нине. Васька поправил за поясом «Батальон четверых» и согласно мотнул головой.

Константин Сергеевич обошел прополотое поле, вытер огромным, как косынка, платком пот с высокого лба и собрался было распустить всех по домам. Но запылил большак, и к полосатому черно-зеленому полю подкатила колхозная полуторка.

Вышел сам Пономарев. В руках он держал большой кулек.

– Товарищи школьники, – прохрипел он и откашлялся, – позвольте мне от имени правления колхоза Чапаева поблагодарить вас за помощь в борьбе со злостными сорняками. А теперь, ребята, за работу скромное угощение.

Ничего себе скромное – по целых пять подушечек, посыпанных соей. Так можно каждый день робить. Да еще прокатят на машине!

Константин Сергеевич дирижировал, а мы, счастливые, дружно пели:

 
Утро красит нежным светом
Стены древнего Кремля.
Просыпается с рассветом
Вся Советская страна.
 

Июньский ветер дул в лицо, мы захлебывались от избытка воздуха, от избытка счастья. Как-никак работники, помощь колхозу приносим, с нами считаются.

Над ярко-зелеными полями счастливо, оголтело верещали птицы. В пышном волнении клубились таловые кусты. Облачность леса кружила головы. Тени от редких облаков носились по лугам.

Ренев Федька то и дело привставал, вытягивал и без того длинную шею. Так он всегда тянулся на уроках и тряс рукой, когда хотел, чтобы его спросили. Но сейчас он руку не поднимал, а открыв рот, ошалело смотрел вокруг, точно нас везли по какой-нибудь Африке, а вокруг паслись не коровы и овцы, а жирафы, зебры, гиппопотамы, слоны. Федька довытягивался – майский жук влепил ему такую шишку на лбу, будто вот-вот проклюнется рог.

– Ладно не в рот попал, а то бы застрял в горле, и капец нашему Федьке.

– Кто тады камаринску плясал бы? – подтрунивали пацаны.

– Чо ржете? Я ба его сахаром посыпал и слопал ба, – не растерялся Комар. – Роза сжевал на спор таракана, а я что – рыжий?

Как бы дополняя ребячий праздник, из-за ветряка зарокотал самолет.

 
Ароплан, ароплан,
Посади меня в карман.
А в кармане пусто —
Выросла капуста! —
 

замахали ребята.

Я представил, что лечу на аэроплане. И земля сверху, как географическая карта, которая висит у нас в классе на стене.

Я лечу над бескрайней своей Родиной и узнаю знакомые места.

Вот голова веселого человечка в малахае. Еще есть такая загадка: к «я» прибавить рост – и получится полуостров Ямал.

Я летел и радовался, будто подо мной были Уральские горы и Согра, таджикская река Пяндж и Елабуга.

Вот сверкнула среди дремучей тайги сабля-великанша – Байкал. А вот плывет диковинная щука-рыба – Сахалин…

– А если сделают в Казанке аэродром – нас на самолете покатают, Кескин Сергеич? – спросил я.

– Вполне возможно.

Неопределенный ответ не понравился мне: я-то знал, что обязательно покатают на самолете, только бы не уезжать из Селезнева. Хоть бы мамка не забрала меня к себе в Тагил.

Дикий селезень

Сон мешал мне встретиться с кем-то хорошим. Уже который раз во сне я просыпался и бежал к этому хорошему.

Я бежал, и сквозь пелену сна просвечивало дышащее, как цыпленок в яйце, зелено-золотое.

Я бежал. Зелено-золотое вздыхало так глубоко, что пелена растягивалась до бесцветного полушария. Вот-вот лопнет, и я окажусь рядом с зелено-золотым. Но этого не сбывалось.

Из глубины темного длинного коридора ко мне стремительно приближался силуэт матери. Я пятился назад. С тем, к кому я бежал, было бы просто и хорошо. А мать уже почти забылась, и как быть с нею, я не знал.

Мать была досадной помехой на пути. Меня неудержимо влек к себе кто-то другой. Но кто?

Сон обманывал, не давал ответа, и, утомленный обманом, я растворялся в белесой, вязкой массе настоящего сна, где ничего не было.

Из ничего я собирался в комочек, снова рос, барахтался, выползал из сна и снова бежал.

На этот раз я бежал по коридору, залитому солнцем, и твердо знал, что там, в конце коридора, увижу того, к кому так стремился. Зелено-золотой шар играл всеми цветами радуги. Зе-ле-ный… Зе-ле-сень… Се-ле-зень… Селезень!

Дикий селезень сидел в конопле, рядом шевелил прямостоячими листьями овсюг, пытаясь подняться выше к солнцу, и белесая пыльца с цветков сыпалась прямо на зелено-золотую голову селезня. Жесткие усики из цветочной чешуи лезли в глаза и мешали наблюдать за домом.

На куст дурмана сел пчелиный рой. Одна пчела облюбовала сурепку и, вытянув нижнюю челюсть и губу в хоботок, принялась грызть зеленые блестящие шарики у основания желтых лепестков. Из очищенных пор выступили капли. От удовольствия пчела распушила черные остистые волосы и по-щенячьи задрожала. Задние волосатые лапки и брюшко засахарились. Слизав свежий нектар, пчела полетела утолять жажду к Елабуге, за ней поднялось зудящее пчелиное облачко.

Старый репейник приподнял уши: из дома вывалился похожий на утенка мальчик с узелком на батожке и бросился в палисадник.

Я бежал к дикому селезню, чтобы снова увидеть его.

А он прятался в конопле и ничего не мог поделать с собой: здесь не его дом, здесь не он хозяин. Душа говорила: останься, побудь с мальчиком, но инстинкт самосохранения был сильнее.

Между акацией и завалинкой, на траве, не загаженной курами, я устроил вчера ночлег дикому селезню, а сейчас загончик из старой режевки был пуст.

Я с досадой отряхнул от пыли и куриного пуха сеть, аккуратно сложил ее на завалинку и покосолапил к домашнему селезню: тот замешкался с обрывками сетки под воротами. Его я и заподозрил в том, что он вызволил дикого селезня:

– Куда дикого подевал-то? Молчишь, лешак, язви тебя. Поглядеть не дал. Я б его сам в Утиное снес. Насмотрелся бы и снес… Ишь какой прыткий. Мне тоже к телятам надо, а потом в ночное… Да не трепыхайся ты, щас освобожу.

Я распутал утиные лапы, посмотрел на большак – нет ли машин – и подтолкнул селезня:

– Ишь, без тебя переполошились – догоняй, лапчатый.

Старичок вразвалочку перешел большак и повел свою семью к Елабуге, а я, помахивая батожком, вприпрыжку побежал к Старице помогать Авдотье-пастушихе пасти телят. Я не очень переживал, что дикий селезень вырвался на свободу. Значит, раны зажили, крыло окрепло. Тяжело ему пришлось вчера.

…Бесшумно скользила по озерной протоке наша плоскодонка со смоляными боками. Дядя Сема за веслами горчил самосадом, опускал весла, поглаживал беспалой рукой берданку, снова тихо греб и на меня не обращал никакого внимания. А я свесился с кормы, раскинул руки, обнимая воду, и сам становился водой, водорослями, карасями – всем тем, что и было озером.

Вот я водомером соскользнул на четырех лыжах с листа кубышки. Длинные ноги прогнулись, и бархатистое брюшко коснулось воды. Но я тут же приподнялся и важно зашагал по воде, подобрал передними лапками мошку и вернулся с добычей под тень желтых лепестков.

Вот я кручусь-кручусь жуком-вертячкой: попробуй поймай! Голова наполовину в воде, наполовину в воздухе – и дно видно, и небо.

Видно, как под круглым листом лягушечника паук с красным брюхом, серебристый от воздушных пузырьков, привязывает паутиной гнездо-мешок к корням ленточных водорослей.

Видно, как ветерок поднял стрекозку со стрелолиста. Прямо вдоль протоки летит прозрачнокрылая, сцепив ножки корзиночкой и собирая в нее зазевавшихся комаров.

А вот я уже плавунец. Набрал в надкрылья воздух, повел усиками, поджал задние веслица и дернулся за головастиком.

Но что это? На дне как-то странно замерли солнечные зайчики. Пестрый от черных пятен на желтоватой слизистой коже шевелит мясистыми усищами толстый сом.

Морщинится вода, пригибаются кусты осоки и светлухи: кряквы проносятся над нами.

Плюхаются испуганные лягушки, успокаиваются и начинают недовольно, ворковать, бормотать.

Тихо скользит лодка. Кружат над нею вороны. Значит, слышат, видят нас с дядей Семой птицы и рыбы.

Дядя Сема сделал последнюю затяжку, плюнул на пепел, прижал его желтым большим пальцем и спрятал окурок в карман пиджака, скомканного на носовом сиденье. Погладил беспалой рукой берданку и поднял дуло кверху, чтобы отпугнуть надоедливых ворон. Понятливые вороны, недовольно каркнув, отлетели назад. Испугаются утки лодку, замечутся, а старухи-вороны тут как тут – могут утят склевать.

Все реже попадаются деревья, все шире становятся озерные протоки. Пышные розоватые зонтики сусака, темно-коричневые шомполы рогоза манят все дальше в глубь озера, там словно зеленое облако покачивается на воде остров, селезневый остров. Там живут самые славные на свете птицы. Там живут селезни. Се-лез-ни…

Перед тем как отправиться на прогулку со своей семьей, дикий селезень подплыл к молодой иве, прижался щекой к ее стволу, послушал рыбьи сплетни. Из них он узнал, где сейчас столетняя щука-утятница. Уже который день старуха пасла утиную семью. Она узнала, что последний утенок, вылупляясь, чуть не задохнулся, потому был слабенький и все время отставал.

Повсюду под водой слышалось чавканье, хрюканье, сопение: так сладок был молодой камыш. Караси, лещи, лини вовсю уплетали молодые побеги. Но вот щелкнула где-то челюстью ершиха, ей ответила другая, и кумушки задребезжали жабрами. Из их болтовни селезень узнал, что от утятницы даже малькам удается улепетнуть, потому она уже два дня довольствуется илом, песком и даже просто водой. Но сегодня ей, кажется, повезет. Старуха облюбовала одного утенка и от своего не отступится. Обе ершихи недолюбливали уток: чересчур добренькие. Хоть бы щуке удалась ее затея.

Селезень однажды видел, как, с одышкой втягивая белый дряблый живот к воздушным пузырям, встала щука на мели и замутила илистое дно. Любопытные гольянчики удивленно округлили маленькие ротики с усиками. Что? Что там происходит? Желтенький пузанчик тут же поплатился за свое любопытство. Хищница выскочила из мути и сглотнула ротозея – тот и пикнуть не успел.

Понял тогда селезень, кого больше всего надо опасаться.

Хорошо было летнее утро. Легкий пар скользил по воде. Тысячи мелких кругов от водомеров, комаров, паучков разбегались и соединялись. В камыше бухнул хвостом сом. Беспечно плавали на боку, синевато блестя, верховки. Выскочила из воды и плюхнулась плоская сорожка, сверкнув крупной чешуей.

Словно на флейте заиграл щур; свистом и клоктанием ответили чирки. Хрустнул длинными ногами кулик и протянул: «Вре-те-о-н-н». Тихо и низко пролетел коростель, хрипло крикнул и деловито заскрипел. С шумом перевернулась в воздухе пигалица, низко замахала к Елабужскому лугу и надоедливо пристала к кому-то с писклявым: «Чьи вы? Чьи вы?»

Селезень с уткой проследили, чтобы утята не заблудились в камышовых зарослях. Последним выпутался из камыша младшенький, бултыхнулся вниз головой и поплыл, неловко выставив задок.

Песчаная коса была для утят самым безопасным местом. Рядом родной остров, в двух метрах от берега – жирный ил. Чего только в этом иле нет! Не зря мокрицы кишмя кишат, собирают остатки рыб, насекомых, растений.

Резвятся утята. Совсем уже сизые, большие. Желтого пушка почти не видать, а резвятся, как маленькие: воткнут розовые клювы в прохладный ил и щелочут, пускают пузыри.

Щуку селезень заприметил возле жерди, воткнутой нами в дно. У самой поверхности воды приткнулось к жерди замшелое бревно. Но селезень разглядел широченный седой лоб в клочьях мха, на спине и боках выпуклые узорные полоски серого цвета, между которыми в канавках тоже темнел мох. Уже больше часа щука притворялась бревном.

Селезень решил заманить хитрюгу в расставленные нами рыбацкие сети. Волоча по воде крыло, он отплыл от выводка подальше, подгреб к камышам. Между воткнутыми жердями белели берестяные поплавки. Серебристым веером прыспули уклейки и верховки: щука шла следом и близоруко высматривала в темной воде светлые пятна утиных лап.

Вот она растопырила зеленоватые рваные плавники, куцый хвост ее задрожал. Задергалась, стала тыкаться носом в дно, резко вытянулась горизонтально и бросилась. Селезень рванулся, но зацепился за сеть коготком левой лапы и в отчаянном рывке вытянул из воды небольшой уголок режевки. Щука с ходу вошла в сеть и вместе с птицей потянула ее ко дну. Широкий лоб мешал ей протиснуться сквозь режевку и схватить селезня, тогда она стала подтягивать его к себе, цепляя на плоский нос ячейку за ячейкой. Наконец рыбина схватила лапу и твердыми деснами стала перемалывать сухожилия, силясь заглотнуть всю лапу. Верх сетки задергался и накрыл щуку. Спутанная, она медленно опускалась на дно, все больше заглатывая утиную лапу.

Правый, ближний конец сети отвязался от шеста и заклубился вокруг рыбы и птицы.

Издалека приближался скрип уключин. Сознание селезня прояснилось, он ощутил тяжесть каждого пера. Горьковатый дух полевого лука вернул обоняние. Открыл глаза – запахло человеческим потом и самосадом.

Дядя Сема греб, а я сидел на корме и брызгал прохладной водой на раненого селезня.

Он лежал на пучках полевого лука. Пожеванную щукой лапу мы аккуратно перевязали с дядей Семой, надломленное крыло примотали к туловищу.

С открытой пастью и побелевшими от солнца глазами в грязной воде на дне плоскодонки умирала щука.

Дома мы ее разрезали на части и бросили в долбленое утиное корыто.

Притча

Нас в ночном трое. Выкатываем печенки из золы, студим на прохладной траве, нетерпеливо бросаем с ладони на ладонь, колупаем угольную скорлупу, обжигаемся, дуем, мажемся сажей.

В ногах стреноженных коней тускнеет закатная лента. Фыркают кони, пытаясь сбросить путы с ног. Полететь бы вслед последнему лучу солнца.

Ночь. Полевой лунь бесшумной тенью проносится над костром. Веретенник хрипло простонал: «Хрт-о-о-нн» – близко человек. Один за другим заржали кони и повернули головы навстречу всаднику. Что случилось? Кто скачет к костру?

Со вздыбленного горячего Гнедка чуть ли не в огонь кубарем скатился Васька Герасимов и, переведя дух, кивает в сторону коня:

– К Тольке мать приехала.

Притих огонь. Его розовые лепестки завяли, поникли к земле.

Пигалица суматошно взлетела вверх и истошно крикнула: «Чьи вы?» Отец и сын Реневы недовольно посмотрели туда, где трепыхалась бестолковая птица.

Обжигаясь, я рукой выкатил печенку, похожую на головешку, и кинул ее Ваське:

– Держи, Карась.

Тот поймал печенку в длинный подол рубахи и повел коня в табун. Он думал, что я вскочу от его известия на Гнедка и помчусь к матери. А я не знал, что делать. Боясь, что ночное кончится для меня, я с деланным равнодушием продолжал колупаться в печенке. Все смешалось в душе моей. И мне стоило больших трудов продолжать сидеть возле костра как ни в чем не бывало.

Чирки прилетели от домашних уток, хотели опуститься на луг, но повернули, свились в темный клубок и с шумом и свистом промелькнули над табуном.

Дядя Петро степенно начал рассказ-притчу:

– Жил-был мальчик. Вам ровня. Как-то раз он далеко ушел от дома и заблудился. Потерялся, значит. Приютили его люди добрые и оставили у себя жить. Мальчик погоревал, поскучал и тоже привык к ним, стал звать их мамой и папой. Но вот случилась беда: он захворал, и никто не мог его вылечить. Каких только врачей к нему ни звали, однако здоровье его плошало.

И вот однажды в дом, где жил мальчик, вошла странница. Хозяева поделились с ней горем. Она потрогала больному лоб, подала воды, поправила подушку, и ему полегчало, и он выздоровел, – торжественно закончил дядя Петро и, глядя на меня, спросил: – Как вы думаете, ребятишки, кто была странница?

– Я знаю, тятька, я знаю, – затряс рукой Комар, как на уроке.

– Цыть, Федька, знашь, дак помалкивай, молчи в тряпочку.

Карась деловито соскоблил уголь с печенки и аппетитно захрустел.

Я сразу догадался, что странница – мать мальчика. При словах: «Она потрогала больному лоб» – у меня подступил комок к горлу и навернулись слезы. Я, часто мигая, прикрылся ладошкой от огня и как бы неуверенно пожал плечами:

– Колдунья.

– Не-ет, – покачал головой дядя Петро. – То была мать. Искала сына по белу свету много лет и наконец нашла и вылечила.

– А как же она вылечила? – прислушиваясь к ночным звукам, спросил я.

– У каждой матери свой секрет. Мать есть мать. А коли хошь узнать, спроси у своей мамки.

Я промолчал.

Где-то в степной полоске сочно закирлиукал кроншнеп. Низко и трудно пролетел коростель и трескуче-деревянно заскрипел. Стайка свиристелей полетела к болоту на клюкву. Кузнечик потер кантиком о ряд зубцов на другом крыле, словно человек ногтем провел по гребенке, и поднял вверх дрожащие крылышки. Древесная лягушка раздула шею и выдала короткую трель. «Ронк! Ронк! Ронк!» – закричали лягушки-быки.

Кони услышали боевую барабанную дробь и повернули головы, всматриваясь в ольшаник. Куропатка на сухой ольхе барабанила крыльями.

Быстро и прямо опустился на воду длинноногий бекас, подогнул одно крыло, а другим замахал, и получилось блеяние барашка. Над таловыми верхушками потянулись вальдшнепы.

«Вроде как про меня рассказал дядя Петро. А может, и не про меня? Не поймешь. И про мамку непонятно. Я поди ее теперь и не узнаю. Ишь, приехала и сразу за мной послала. Ждет небось», – я представил, как мать, одетая нарядно, по-городскому, рассказывает тете Лизе, дяде Семе и бабушке про свою жизнь и прислушивается: не скачет ли ее сын. Мне стало жалко мать, и я посмотрел на табун.

– Дядя Петро, кто это с хрипом стонет?

– Веретенник, болотный кулик. Длинноногий такой, красновато-желтый. Потому веретенник, что все время поет: «Верете-о-он». А ежели опасность рядом: охотник, собака, зверь какой, то хрипит: «Хрто-о-он».

На Утином раздался выстрел.

– Так оно и есть. Кто-то на озере ружьишком балует. И чо там бабахать? Умирает Утиное. Хочь бы перед смертью не тревожили. Кому-то из нездешних приспичило. Э-э-хе-хе. Горе-горе, – почти как дед Сидор, засокрушался дядя Петро.

Кони прядали ушами и смотрели в сторону озера, словно пытаясь разглядеть выстрел. Пигалицы испуганно поднялись вверх и заспрошали: «Чьи вы? Чьи вы?»

С вечерней кормежки на колхозной гречихе с серебряным свистом к озеру полетели утки. Сторожко ведет селезень семейство. Снижается стая плавной дугой, разворачивается против ветра.

В уреме чакнул дрозд. Резкий приятный запах горелого чилизника с Согры пронесся над лугом. Иволга завизжала мартовской кошкой. Захрипел веретенник.

Селезень бьет тревогу и поднимает стаю круто вверх.

Свистит дробь. Левое крыло, подламывается, он кувыркается вниз, брызгая кровью. Силится спланировать. Слабеет. Несется навстречу вода, земля, вода, земля… Змеей бросается уродливая ольховая ветка, пропарывает под мышкой крыло и отбрасывает селезня в сторону. Он падает животом вверх в холодную росную траву.

Низко кружится утка, призывно кричит. Селезень едва узнает ее голос. Его легкие заполнены кровью. Он с бульканьем открывает клюв и загребает лапами воздух, чтобы вырваться из липкой, вяжущей крови. Долго поднимает голову и сквозь черно-красную тьму видит над собой меня.

Мчусь я, пришпоривая коня босыми пятками. Дергаю правой рукой уздечку, левой прижимаю к груди окровавленного дикого селезня. Скорей, Гнедко, скорей, миленький!

Конь взмывает на большак, поднимает лунное облако пыли и поворачивает к дому, где меня ждёт мать.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю