Текст книги "Дикий селезень. Сиротская зима (повести)"
Автор книги: Владимир Вещунов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 20 страниц)
– Да-а-а. Такие вот пироги. Да-а-а… – и хотел взглянуть на часы, но не решался: мать увидит – обидится.
От этого бестолкового «да-а-а» ему становилось неловко. Мать, когда была здоровой, часто обрывала пустопорожнюю тянучку поговоркой: «Нечего сказать – и „да“ хорошо». Михаил как бы нечаянно смотрел на часы и, потрепав мать по плечу, решительно вставал:
– Ну я, мам, побежал. Что тебе принести? Ладно, до завтра. Пока.
Мать с любовью смотрела на Михаила и, довольная, выглядывала из-за доски: смотрите, мол, какой у меня внимательный и заботливый сын.
В первый день весны Михаила прямо у окна передач встретила взволнованная, разрумянившаяся Ирина, соседка матери по палате. Девушка стояла, спрятав руки за спину, прислонившись к стене. Увидев Михаила, она оттолкнулась от стены и, качнувшись, подалась вперед. Он поддержал ее, и она оперлась на его руку. Идти по больнице с Ириной под руку Михаил стеснялся: к матери пришел или к девушке? И вместе с тем с ней ему было хорошо. Он почувствовал, что нужен ей.
Ирина устало остановилась у окна и широко раскрытыми глазами посмотрела на Михаила.
– Михаил, знаете, какая у вас мама? Вы-то знаете, конечно. А мы, больные, представить себе не могли. Простая женщина – и такая сила духа. Она у вас молодец. Ну прямо необыкновенная. Ночью тетя Катя умерла. Та, которая слева от двери, все стонала. Отмучилась, бедненькая… Ее смерть угнетающе на всех нас подействовала. Наша палата, сами знаете, не из веселых. А тут и вовсе… Если бы не тетя Нюра, не знаю, что и было бы. Ведь на место тети Кати никто ни в какую из новеньких не шел. Утром наша палата даже не позавтракала. Ваша мама ухватилась за шарф, который вы вчера к спинке кровати привязали, подтянулась и сама, без моей помощи села. Отдышалась, успокоилась и меня зовет. А я сама пластом лежу – все тетя Катя из головы не идет. Тогда тетя Нюра попробовала встать на ноги. Ноги не держат, и она опустилась на пол. Опустилась, значит, и поползла к тети Катиной койке. Мы поняли, в чем дело, молчим, а сами переживаем, что дальше будет.
– Что же вы, надо было позвать кого-нибудь. «Молчим», «Что дальше будет» – нельзя же так, – возмутился Михаил.
Ирина укоризненно покачала головой.
– Не поняли вы. Тетя Нюра сама хотела. Понимаете, са-ма. Она все твердила: «Я сама, дорогие. Я сама». Передохнула, ухватилась за спинку кровати и подтягивается. Подтягивается и приговаривает: «Выручай, сердечко мое. Ты у меня сильное – не подведи». – Ирина часто заморгала и, отвернувшись к окну, достала из халата платочек. – И еще она говорила: «Не нужна тебе, Катенька, такая память. Не будем, голубушка, больше, не будем. Ты уж прости нас, слабых. Упокойся, милая, спи».
Расширяясь, влажные глаза девушки посмотрели прямо в глаза Михаилу и вздрогнули, словно в чем-то признаваясь.
Необыкновенная нежность захолонула душу его, и он взял Ирину за руку. Маленькая холодная рука едва шевельнулась, потом еще раз, осязая, что такое мужская рука, и затихла, уже ничего не ощущая, будто растаяла – в ее тепле.
Михаилу хотелось чувствовать и чувствовать девичью руку, и он хранил, запоминал ее прикосновение. Откуда-то издалека и в то же время совсем близко, почти у самого уха Михаил услышал Ирин голос:
– А потом… она долго… лежала, – совсем тихо, задумываясь после каждого слова, продолжала Ирина, – на тети Катиной… кровати. Мы уже подумали, не случилось ли чего. И я побрела к ней. Тетя Нюра лежала с открытыми глазами, усталая, но какая-то просветленная. Она взяла меня за руку… – Девушка замолчала, словно сравнивала тепло рук: матери и сына, и как-то напряженно-звонко сказала: – «Красна девица вила ку-дерышки…» – запела ваша мама.
Этой песней мать начинала застольное пение. Начинала тихо, голос ее срывался, дрожал. В нем перекатывались не то горошины, не то камешки. В нем что-то свистело, хрипело. И всякий раз Михаил переживал, как бы этот слабый ручеек не обмелел, не высох. Но всегда из мучительного ломкого зачина мать выводила песню на вольный простор, где ее подхватывал Михаил, а потом Моховы…
В этот день мать с нетерпением ждала сына. Она сидела, положив руки на колени. Сидеть и ни за что не держаться ей было трудно, но мать не просто сидела: она еще пробовала разжимать скрюченную кисть левой руки, дотягивалась до пола почти неподвижной левой ногой, пробуя хоть чуточку привстать на нее. Скованные недугом рука и нога совсем не слушались ее, и те, едва заметные, движения давались ей с великим трудом.
Не успел Михаил подвинуть стул, чтобы сесть возле матери, как Ирина, остановившаяся в дверях, ойкнула:
– Ой, чуть не забыла, Михаил, Валерий Никитич сказал, чтобы вы учили маму ходить.
Мать протянула сыну руки и попыталась встать.
– Да, Миша, поддержи меня. Надо разрабатывать ногу, да и рука не владеет – не забудь принести завтра резиновый мячик. Буду мять, руку тренировать.
Михаил взял мать за руки и, пятясь, повел, как учат ходить встающих на ноги малышей.
Целыми днями мать разрабатывала руку, сжимая резиновый красно-синий мячик. На него же она ставила онемевшую ногу, старалась удержать его и оживить осязание, ощутить, какой он, этот мячик. Ее выписали. Она, казалось, этому была не рада. Когда Михаил приехал за ней на такси и кинулся в палату, мать, одетая во все выходное, успокаивала Наташу, девочку с одуванчиковой головой:
– Наташенька, я-то скоро вернусь, а ты уж насовсем выздоровеешь. И побежишь, даже Миша не догонит, – пошутила она, и девочка улыбнулась.
Дома Михаил разобрал постель, уложил мать. Она ослабла после дороги, и пальцы ее оживающей руки крупно и неровно тряслись. Мячик мать с собой не взяла, постеснялась: пусть другие потренируются. Михаил достал из шифоньера клубок шерстяной пряжи, вставил его в трясущуюся руку матери и осторожно сжал ее вздрагивающие пальцы на клубке. Потом он схватил бидон, кастрюлю и побежал в пельменную и по магазинам.
Его жизнь наполнилась заботой о матери. Еще он пообещал Ирине навещать ее, не каждый день, как мать, но хотя бы раз-два в неделю.
8
Анна Федоровна целыми днями сидела на кухне и смотрела в окно.
Акации и липы должны были вот-вот открыть свои почки. Тополиные уже лопнули: их горький сильный запах с майским порывистым ветерком влетал в форточку, щекотал ноздри старухи. Она по-детски морщила нос, почесывала его и едва слышно чихала. Тополиный запах наполнял ее скучное сидение у окна слабым смыслом и обострял чувства. Однажды она не выдержала, пошлепала в ванную, где сняла со швабры-«лентяйки» тряпку, и, опираясь на швабру, вышла на улицу и ослепла от белого света, оглохла от сумасшедшего верещания птиц. Все это было жизнью, от которой ее только что отделяло горячее, в грязных потеках стекло.
Из почек акации уже высунулись белесые гребешки листочков; старуха провела по ним рукой и, взмокшая от слабости, поплелась домой. Так в первый раз после больницы Анна Федоровна вышла на улицу. Конечно, полностью она не выздоровела. Но лицо ее немного выправилось, пальцы левой руки хоть и тряслись, но могли сжиматься и разжиматься. На больную ногу можно было вставать.
Михаил согнул матери из медной трубки клюку, составил из кругляшков текстолита, плексигласа и расчески наборную ручку. Теперь Анна Федоровна подолгу сидела на лавочке возле дома, а к приходу сына готовила ужин. Вновь по субботам, когда Михаил еще спал, она, как в былые времена, затевала стряпню. Вновь на тети Нюрины пироги всей оравой стали наезжать Мохавы.
Теперь Михаил после работы спешил не домой, а в больницу, к Ирине. Девушка ждала его в тенистой беседке больничного сада или выбегала прямо на дорогу, щурясь от вечернего солнца. Выбегала она тогда, когда чувствовала себя совсем хорошо и хотела показать Михаилу, что выздоровела. Но иногда тело и ноги слушались ее плохо. От запаха бензина, который приносил с собою Михаил, на сердце у нее почему-то становилось тревожно. Она впадала в отчаяние и вела себя с Михаилом холодно и порой дерзко.
К резким переменам в настроении Ирины Михаил никак не мог привыкнуть. Ему казалось, что это от ее превосходства над ним. Она девушка красивая, чемпионка всяких математических олимпиад, училась не где-нибудь, в самом МГУ; из-за болезни перевелась на физмат местного пединститута. Родителей ее он не видел, но представлял Шурматовых похожими на Громских. Конечно, у такой девушки поди от парней отбою не было. Ему даже не верилось, когда она чуть ли не со слезами на глазах говорила:
– Мне кажется, ты меня бросишь. Вот вылечусь и бросишь.
Не зная, как доказать свою любовь, свою верность, Михаил вскидывал большие руки, бессильно сжимал кулаки:
– Да я, да я… – обнимал Ирину, целовал ее солоноватые глаза. – Да что же ты говоришь такое. Я тебя люблю, понимаешь, люблю и буду любить всякую: слепую, хромую, недвижную…
9
В конце мая, в слякотный вечер мать и сын Забутины смотрели телевизор. Михаил только что приехал от Ирины. Удивительно, как на нее влияет погода. И это ему было непонятно. Ну хорошо, погода. На многих действует. Морось, промозглость, и на душе слякотно. Но он-то, Михаил, должен как-то влиять на Ирино настроение? Ему-то всякая погода по душе.
Михаила обижало, что часто при его появлении Ирина не выходила из своего подавленного состояния. Он видел: она старалась выразить свою радость, свою любовь, но во всем ее облике чувствовалось напряжение. На ее месте он бы забыл обо всем на свете. Стало быть, есть нечто посильнее, чем ее любовь. Но что? Не погода же, в самом деле? Может, она охладела к нему? И Михаил опять начинал сомневаться, настроение у него падало. И это еще больше угнетало Ирину. Как объяснить Мише, когда все так смутно? Ее ужасные сны, испуг, болезнь…
Не понявшие друг друга, влюбленные расставались с тяжелыми чувствами и с нетерпением ждали нового дня, чтобы завтра непременно понять друг друга и рассеять глупое, досадное недоразумение…
Телепередача не могла захватить Михаила. Он старался вникнуть в происходящее на экране, чтобы забыться, чтобы не ощущать времени, чтобы оно бежало само по себе, вне его. Но время было везде: в телевизоре, в абажуре, над столом, в столе… И потому оно казалось неподвижным, как все то, в чем оно было.
Он встал, не зная еще, что будет делать дальше. Может, пойти к Косте Громскому?
В это – время в дверь аккуратно, костяшками пальцев кто-то постучал. «Ирина! – Михаила бросило в жар и тут же отпустило. – Громский, наверно, с игры». Он обрадовался этому стуку в дверь, который отвлек его от невеселых размышлений.
– Да, да! – кинулся Михаил к двери и распахнул ее.
Отряхиваясь, вошел худощавый мужчина в мокром пыльнике. Был он рыжеват; золотистая щетина не могла высветлить впалые щеки. Голова в плоской соломенной шляпе с мятыми полями качнулась в легком поклоне, полном смирения и нелепого достоинства. Глубоко посаженные глаза настороженно застыли.
Михаил отступил назад в коридор, пропуская мужчину в прихожую и, вздрогнув, оглянулся. Сзади, ойкая, побледнев, оцепенело стояла мать. И тогда Михаил почему-то понял, что мужчина его отец.
Отец вдруг весь как-то распахнулся и сделал шаг вперед.
– Сын, Миша! Сынок!
Михаил сунул ноги в туфли.
– Простите, я вас впервые вижу, – процедил он и громко топнул плохо надетой туфлей.
– Ой, ой! – вскрикнула мать и шаркнула к мужу.
Еще до того как хлопнуть дверью, Михаил услышал простуженный снисходительный голос отца:
– Постарела-то как, Нюра…
Злой и сосредоточенный, Михаил выиграл у Громского несколько партий в шахматы, успокоился и пошел домой. Собою он был доволен: сказал папаше как надо. К этому он был готов. Когда его спрашивали про отца, Михаил зло бросал: «Нет у меня отца».
Мать же говорила, что с Жорой они жили дружно, что зла на него она не держит и всегда рада принять мужа.
– Какой он тебе муж? – негодовал Михаил. – Муж – объелся груш.
Мать досадливо хмурилась.
– Война во всем виновата. Да что с тобой говорить? Разве ты поймешь: жизни не видел. Мы жизнь прожили – нам не все ясно, а ты уже во всем разобрался. Больно скоро вы судите, нонешние. Жалости в вас мало.
«Слова словами, – думалось. Михаилу. – Пятнадцать лет как разошлись. Что общего? Какой может быть разговор? Поворошат былое: кто прав, кто виноват, да и останутся каждый при своем».
Однако в комнате горел свет. На диване рядком сидели мать с отцом и мирно разговаривали. Они даже не заметили вошедшего сына. Обида и ярость захлестнули Михаила. Он резко подошел к дивану, чтобы бросить в лицо отцу что-нибудь злое, обвинительное, но слов подходящих не нашел и лишь презрительно усмехнулся.
Мать растерянно и удивленно посмотрела на сына. Отец же примирительно взглянул на него, отвел взгляд и успокоил жену:
– Ладно, Нюра, ладно. Бывает.
Собирая ногами половики, Михаил вышел на улицу. Никогда в жизни не страдала душа его так, как сейчас. Внешне Михаил был спокоен, но внутри все бестолково суетилось, и от этого внутреннего беспорядка он ослаб. Куда ему податься? С кем поделиться, где переночевать? Странно. Раньше ему казалось, что у него столько родни, друзей. А на самом деле оказывается негде переночевать. На вокзале? Он представил вокзальный неуют. Верещат милицейские свистки, не давая спать. Гремят ведрами уборщицы, швабрят пол и покрикивают на задремавших пассажиров. А ему с утра на работу. Может, переспать в автопогрузчике? Стыдно. Увидит сторож, всем растрезвонит. У Громского родители дома – неудобно. Но ничего не поделаешь – деваться больше некуда.
Как ни стыдно было Михаилу, он рассказал Косте, что мать приняла отца.
– Да-а, ситуация, – озадаченно затеребил щегольские усики Громский. – Возвращение блудного отца. Он насовсем или как?
– Да вроде без шмуток. Возраст ему подошел – похоже, пенсию по белу свету собирает.
– Чудак-человек. Из мухи сотворил слона. Идеалист. Праведник. Ты ведь мог не допустить этого. Видно, старик, пришел твой черед принимать решения. И за себя, и за мать.
Старательно прибранная комната в вечернем свете казалась пустой и заброшенной, как будто в ней уже давно не жили. На столе лежала записка: «Сынок, ты уж нас извини, что помешали. Мы поехали повидаться к Тасе, и я с тобой больше не увижусь. Так что прости и прощай. Твой отец Забутин Георгий Никифорович».
«Ишь ты, Георгий Никифорович, а я и не знал, что он Никифорович, – скомкал записку Михаил. – Надо с ним поквитаться. Сразу не отправил восвояси, так сегодня вытурю, раз не понимает. Лучше поздно, чем никогда. Повидаться, видите ли, приспичило».
В крохотной комнатенке за столом с пивом и сыром царило тягостное молчание. Пьяненький Иван Мохов, положив руку на плечо новоиспеченного тестя, близко разглядывал горбушку свежего, вкусно пахнущего хлеба. Таисья, утопив кулаки в боках, широко расставила ноги посреди комнаты. И было непонятно: то ли она гадала, что бы еще поставить к сыру, то ли сейчас скажет: «Дорогие гости, не надоели ли вам хозяева?»
Таисья обернулась, растерянно отошла в сторону, и Михаил увидел мать. Она сидела чуть поодаль стола и нервно теребила кисточки скатерти.
– Добрый вечер! – громко и подчеркнуто вежливо поздоровался Михаил.
Мать отрешенно подняла глаза и отвернулась к балкону. Там ее внучка в короткой школьной форме кормила парочку волнистых попугайчиков в клетке.
Иван, узнав шурина, обхватил руками шею тестя и чмокнул его в щеку.
– Мишка, это батя ваш. Ты не знаешь, сколько ему пришлось пережить за войну. Скажи, батя… – Он захлюпал носом и гулко ткнулся головой в грудь тестя.
Тот гусаком вытянул шею, захлопал глазами и чуть отстранился от зятя.
Таисья пригласила брата к столу.
– Нет, что ты, сестра, спасибо, я ненадолго. – Михаил ладонью загородился от стола.
Иван резко откинулся на спинку стула, голова его запрокинулась, а сам он многозначительно поднял вверх указательный палец.
– У тещи с тестюшкой все было по уму. Не забыли они друг друга. Много меж ними было хорошего. Судьба, что поделаешь? С войны спрашивать надо.
Отец чинно выпрямился на стуле. Это показалось ему не соответствующим моменту, и он воткнул острые локти в острые колени, покаянно схватился за голову.
– Георгий Никифорович, – презрительно прищурился Михаил. – А ваш засаленный бостоновый костюм все еще нафталином пахнет. И сапоги скукоженные по случаю пенсионной поездки в чулане откопали. Нехорошо, гражданин Забутин, родню в заблуждение вводить. Мужик ты зажиточный. Чушек поди держишь. А прикидываешься стоптанным да заношенным. С такого-де какой спрос!
Иван смотрел на Михаила исподлобья. Таисья старательно вытирала полные красные руки о клеенчатый фартук. И только мать казалась безучастной, все теребила скатерку, раскладывала ее кисточки веером на ладони и разглаживала их.
«Куда он пойдет? На вокзал?» – Жалко стало Михаилу этого чужого ему человека, напрягшегося, точно в ожидании приговора, и он укоризненно произнес:
– Ты же фронтовик.
Отец встал, длинный, клещеногий, и, глядя на балкон, где Нина все еще кормила попугаев, глухо выдавил:
– Ладно, я пойду.
10
Едва забрезжило, Михаил проснулся. Горькие думы о вчерашнем не давали ему покоя. Мать тоже всю ночь ворочалась, вздыхала – после того как ушел отец, она не проронила ни слова. И Михаил пожалел, что дернула его нелегкая поехать к сестре. Его ли щенячье дело – лезть в человеческие судьбы, в которых, видно, никому не дано разобраться? Отец ладно: не зима – не замерзнет, а мать?.. Держала же она его в сердце, принимая отца. Стало быть, верила, что рассудит по-доброму сын, поймет. А он запетушился, драму закатал. Не пора ли душу свою незрелую взрастить, чтобы допоследу надеяться на людей и не судить непонятное? Остальное приложится: сыновний долг, любовь, работа… Кажется, невысок горизонт, да что может быть выше желания стать равным среди людей, когда ты понимаешь и тебя понимают…
От подобных мыслей у Михаила поднялось настроение, и он заспешил на работу. Лихо расправился с завалами: подсунул клыки погрузчика под тюки стекловаты и сгрузил их под навесом; положил на клыки дощатые поддоны и перевез бумажные мешки с цементом в склад-сарай; подцепил «виселицей» подъемника гроздь синих кислородных баллонов и точно опустил в клетку с выдвижной верхней решеткой. От точности попадания Михаил даже запосвистывал.
Анна Федоровна сына не осуждала. И чтоб приветить мужа – все свое терпение собрала. Знала, что не так поймут. У каждого человека в жизни случается свое счастье. К ней оно пришло с Георгием и ушло вместе с ним. Потом в один нескончаемый день слились неулыбчивые будни. Все на одно лицо. И вот встретила прошлое, молодость свою, снова пережила самое отрадное. И никто не понял – все осудили. Не Георгий ей был нужен. Хотела в прошлом силы почерпнуть. Откуда же еще их брать? Со временем, может, Миша своей жизнью порадует…
Лицо у Анны Федоровны постепенно выправлялось, очищалось от морщин, появившихся во время болезни. На любое доброе внимание к ней она улыбалась широко и от всякой шутки заходилась в мелком беззвучном смехе. Хоть и оправилась она после болезни, ходила все-таки нетвердо, волочила больную ногу, шаркала ею по полу и руку, которой как следует не владела, держала, точно на перевязи.
Землю у горизонта обняла перистыми крыльями огненная заря. Дома изнутри точно выгорели, и в них, казалось, держался малиновый жар, от которого красным золотом горели окна. Малиновый свет, истекая, дрожал в верхушках тополей, и надломленные горизонтом лучи вспыхивали в них десятками солнц, оплавляя зеленую тень.
Михаил завернул за угол дома. Зеленая тень уже опустилась на их маленький уютный двор, и только на скамейке под тополями целым пучком лучей была высвечена его мать. Казалось, лучи нащупали в зеленых сумерках близкий им цвет и скопились на нем, точно он помогал им светиться. Крыша противоположного дома будто погнула, перетерла, оторвала снопик малиновых лучей от солнца. И они, чудилось, еще целую минуту светились как бы сами по себе по эту сторону высокой крыши. И светилась мать. Вся малиновая в сшитом ей самой просторном полупальто.
Мягкая клетчатая шаль, пересыпанная нафталином и апельсиновыми корочками, до поры до времени лежала в сундуке, обитом жестяными уголками и полосками. А Михаил думал, что мать разрезала береженую шаль на подушечки для дивана и кухонные прихватки. А она – модисткой заделалась: раскроила и вручную сшила себе за считанные дни такую современную одежду. Чудо не объяснишь… Стало быть, он плохо знает свою мать. А ведь она талантлива. Хотя как-то не вяжется: его мать, тетя Нюра Забутина, и талантливая. Она талантлива вообще. Ее человеческий талант выплескивается наружу удивительными поступками, которых от нее никак нельзя было ожидать. Больницу потрясла пением в честь умершей. Сейчас вот «моднящий редингот», как на полном серьезе называл материно полупальто Громский.
Время словно бы повернуло вспять. Точно не было болезни матери и будто не приезжал отец. Это ощущение старого безмятежного времени, когда после учебного года он блаженствовал на каникулах, Михаил радостно испытывал каждое воскресное утро. Казалось, само время чем-то привлекал этот кусочек из жизни матери и сына Забутиных, иначе бы оно не повторяло его так часто.
Михаил никогда не высыпался. Но в воскресенье по привычке вставал в шесть часов, потягивался, вдыхал запах печеного теста и шлепал босыми ногами по прохладному полу на кухню, где хлопотала у печки мать. С незапамятных времен у нее было заведено: по выходным стряпать. Она раскатывала тесто и выдавливала тонкостенным стаканом с золотым ободком кругляши и полумесяцы, которые посыпала сахаром и в клетку исчиркивала ножом.
Испеченные пряники лежали в красной пластмассовой вазе под белой салфеткой. Михаил засовывал пальцы под салфетку, на ощупь выбирал пряник полумесяцем и, обжигаясь, откусывал половинку.
Мать, легкая и точная в движениях, в цветастом фартуке, не отрываясь от стряпни, ворчала всегда одно и то же:
– Нечего неумытому хватать. Рано еще – иди дрыхай, не мешайся под руками.
Михаил брал второй полумесяц и, радуясь продолжению сна, дожевывал мягкий пряник с хрустящей корочкой и просовывал ноги сквозь прутья кровати, давно ставшей для него короткой.
И продолжался светлый воскресный сон.
Михаил был благодарен времени за доброе отношение к ним с матерью, за то, что оно из года в год повторяет выходное утро.
И когда мать жаловалась сыну, что она уже дряхлеет, Михаил с горечью думал о том дне, когда само время будет бессильно повторить хлопоты матери у печки, красную вазу с пряниками. И тогда будет иная жизнь, в которой он уже никогда не наполнится безмятежным чувством материнского дома.
11
Ирину выписали. Михаила неудержимо тянуло к ней, но он, стесняясь своей неловкости, старенького своего костюма, никак не мог решиться навестить ее, хотя и клятвенно обещал. Он вбил себе в голову, что не поглянется Шурматовым, и страшился встречи с ними.
Вечерами, когда зажигались окна домов, он один или с друзьями проходил по единственному проспекту Высокогорска, вроде бы о чем-то споря, что-то доказывая. Всякий раз останавливался у молодой липы и украдкой посматривал сквозь листву на Ирино окно в глубине квартала. После этого ему становилось немного легче, и он с нетерпением ждал следующего вечера, настраивая себя на то, что завтра-то непременно зайдет к Ирине.
Как-то раз, возвращаясь вечером с работы, Михаил среди старушек, сидящих возле дома, не увидел мать. Соседки успокоили его – Нюра взялась водиться – и посоветовали ему на нее не шуметь: при деле она будет меньше хворать, да и к пенсии какая-никакая прибавка.
Мать, чистая, аккуратная, сидела на детском стульчике, который еще для маленькой Таськи смастерил когда-то отец. На колени к матери карабкался крепенький голозадый карапуз в короткой распашонке.
Увидев Михаила, малыш пустил пузыри, беззубо засмеялся и протянул к нему пухлые, словно перевязанные тесемками в запястьях, ручонки. Михаил сел перед карапузом на корточки и сделал ему козу, ощутив сквозь распашонку молочное тельце.
– Зря ты, мам, в няньки подалась. Отдыхала бы себе с подружками на свежем воздухе.
Мать одернула на малыше задравшуюся распашонку.
– Попросили люди – неудобно отказать. Повожусь, пока в ясли не устроят.
Михаил никогда бы не согласился, чтобы мать водилась с чужим ребенком, однако видел, что новое дело пришлось ей по душе.
Скоро из соседнего дома к ней привели девочку-дошкольницу, и она опять не смогла отказать.
Каждый вечер, придя с работы, Михаил видел сквозь застекленную дверь, как в комнате на половике лопотун-малыш, рассудительная девочка и бабушка, оживленно разговаривая на каком-то только им понятном языке, увлеченно строят из кубиков дома, возят на машинах зверюшек, пеленают кукол.
И когда запыхавшиеся родители прибегали за детьми, те без особой охоты собирались домой Его терпение лопнуло, когда однажды воскресным утром он проснулся от радостного детского крика: уже и на выходной принесли ребенка: Михаил стал выговаривать матери, зачем в воскресенье-то она согласилась водиться? И он ожидал, что на его упреки мать, как прежде бывало, отчужденно махнет рукой: дескать, ты мне не указ и не в свое дело не суйся. Но она посмотрела на него с печальным укором.
– Совсем молоденькие они, родители-то, Миша. Чуть постарше тебя. И никого из родных в городе. А дети, знаешь, как тяжело достаются.
Она не только жалела чужих людей, но и как бы предрекала: и твоя будущая семья, Миша, может оказаться в таком же положении, да меня уж не будет…
А днем пришла Ирина.
– Тетя Нюра дома? – спросила она, словно и впрямь пришла не к Михаилу, а к тете Нюре.
– Ира! Ирочка! – бросился он к ней и притянул к себе, но она отстранила его.
– Я к тете Нюре.
Ирина сняла босоножки, гордо дернула плечиком – до Забутина ей якобы нет никакого дела – и прошла в комнату, где на полу играла с ребенком мать.
«Обиделась, что не пришел, – сник было Михаил, однако радость тотчас захлестнула уныние. – Но пришла же, пришла!..»
Встреча Ирины с тетей Нюрой получилась сдержанной, потом Анна Федоровна разволновалась, засуетилась, не зная, куда усадить дорогую гостью, и неожиданно заоправдывалась:
– Ты уж, Ирочка, извини нас. Вот так мы живем. Миша только-только на ноги встал. А я вожусь не из-за денег, нет. Люди попросили. Как не помочь? Скоро мы в ясельки устроимся, – тетешкнула она малыша. – Придет тетя Ира, а нас уже не будет.
Михаил сидел на диване и бессмысленно листал журнал, прислушиваясь к словам матери. Делая вид, что поглощен чтением, Михаил ни разу не взглянул на Ирину… Она разволновалась, разговор в комнате долго не клеился, потом разошелся, за чаем окреп…
Он пошел Ирину провожать. Они шли молча: так им было лучше. Она пригласила его к себе. Узнав, что родителей нет дома, Михаил согласился.
Обстановка квартиры, в которой жила Ирина, поразила его. Фотообои с видами морских лагун, хрустальные люстры в форме одуванчиков, мебель резная, под старину, ковры. Михаил почувствовал себя маленьким и ничтожным. Он сел, поджав ноги, на краешек тахты, сплющив коленями ладони. В армии ему приходилось возить командира части, и тот нередко зазывал шофера к себе на чай. Полковник квартиру обставил с размахом, вернее, заставил ее без меры. Квартира же Шурматовых была почти образцово-показательной: такие Михаил видел только на журнальных картинках. Но что-то мешало ей быть безупречной до конца. Ирина, какая-то маленькая и виноватая, села перед Михаилом на корточки и высвободила его сжатые коленями руки:
– Ну ты чего? Испугался? Я тоже боюсь. Это они все ради меня горб гнут. А я не хочу.
Она встала, кончиками пальцев оправила платьице, и тут Михаил понял, что это она, Ирина, мешает квартире выглядеть до конца образцово-показательной. Для такой роскошной обстановки девушка одевалась простенько. Значит, она стыдится всего этого, ей стыдно ярко и богато одеваться. Ирина взяла его руки и стала их целовать.
– Какие у тебя хорошие руки, никогда бы не подумала, что ты шофер. И пахнут не бензином, а увядшей травой.
Михаил и сам не раз замечал, что у него какие-то отходчивые от работы руки. Еще вчера они точно насквозь были пропитаны мазутом, солидолом, соляркой, были иссечены зубилом, изодраны проволокой, разбиты молотком – страшно смотреть. А сегодня свежие, будто не рабочие.
Родители Ирины появились внезапно. Ни слова не сказав, они прошли в соседнюю комнату.
Михаил был поражен Шурматовыми. Ирина про родителей ничего не рассказывала: отец работает на заводе, мать в поликлинике. И он ожидал увидеть начальственного вида мужчину и строгую осанистую женщину. Лысоватый, сутулый до горбатости, Шурматов казался усталым. Узкие, по-старушечьи покатые плечи, обвислые руки, полусогнутые ноги – все его тело точно отдыхало от изнурительного труда. И только лицо было полно решимости работать и работать.
У его жены, бесшумной, юркой, ни одно движение не пропадало даром: она на ходу поднимала соринки, поправляла ковры и переставляла вазы.
Одеты Шурматовы были добротно, по возрасту, но в своей квартире казались случайными, посторонними людьми.
Михаил засобирался и уже хотел договориться с Ириной о завтрашнем свидании, как из комнаты, где скрылись Шурматовы, донесся усталый женский голос:
– Ира, пригласи молодого человека к нам на дачу.
Девушка испытующе посмотрела на Михаила:
– Хочешь, поехали?
По правде говоря, ему не хотелось находиться рядом с Ириными родителями: он стеснялся их и не представлял, как будет вести себя с ними. Вместе с тем Михаил понимал, что рано или поздно ему все равно придется знакомиться с Шурматовыми поближе.
– Ты моим понравился – поехали. Я же с тобой буду, дурачок. Мы сами по себе. Позагораем, покупаемся. Ты едешь – и никаких!
Бело-голубая дача Шурматовых выделялась среди прочих домиков своей подчеркнутой жизнерадостностью. Резной балкончик так и манил посидеть за чаем с клубникой, обильно произраставшей внизу на безукоризненно ухоженной грядке.
Шурматовы уже трудились на участке в поте лица, когда с электрички подошли Ирина с Михаилом. Михаил тут же пристроился к главе семейства пилить развесистую бесплодную яблоню. Ирина в белой косынке и в ситцевом горошковом сарафанчике пропалывала морковь. Михаила так и тянуло посмотреть на нее: настолько она была мила, но он стеснялся ее отца и думал о том часе, когда сможет смотреть на Ирину сколько угодно.
Шурматов с Михаилом не разговаривал, оттого чувствовал себя виноватым и старался сгладить свою молчаливость междометиями, покряхтыванием и дружелюбными взглядами.
Жена его бесшумно летала из дома в сад, из сада в дом, летала по саду, подныривая под одни кусты, выныривая из других.
Когда цепкий корень несчастной яблони выкорчевали, Шурматов довольно потер руки и весело подмигнул Михаилу: