Текст книги "Море житейское"
Автор книги: Владимир Крупин
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 41 (всего у книги 46 страниц)
– На указателе написано.
– Мало ли что на указателе.
У меня хватило ума спросить:
– Мы до санатория доедем?
– Нет, – отвечали нам, – до санатория в другую сторону.
– Как же так, – спросил я, – говорили же, что тут конечная.
– Ну да, в ту сторону конечная, а от санатория в эту не конечная. Да вон он стоит.
Мы снова вылезли и пошли к двадцать восьмому автобусу, но закрытому, без водителя и кондуктора, хотя рядом стояли люди.
Они сказали, что автобус сейчас поедет.
Профессор спросил:
– А что это значит, когда нам ответили: «Мало ли что на указателе?»
– Значит то, что не надо верить указателям.
– Почему?
Я пожал плечами. Профессор стал изучать расписание движения и соображать, глядя на свои японские часы, когда же мы отправимся.
– Безполезно смотреть, – сказал ему пожилой мужчина. – Когда захотят, тогда и поедут.
– Но для чего расписание?
– Для модели.
– Для какой модели?
Мужчина тоже, как и я недавно, пожал плечами.
– Для какой модели? – спросил меня профессор, когда мы отошли. -Для модели движения?
– Скорее, для всяких комиссий. Придут, посмотрят – расписание есть, все в порядке.
– Комиссия движения? – стал уточнять профессор.
– Всякие бывают, – отвечал я.
Из того, переполненного, двадцать восьмого автобуса вышла кондукторша с сумкой. Автобус немедленно поехал. Видно, из-за нее и стоял. Кондукторша зашла в диспетчерскую, вышла из нее с другой женщиной, и они, открыв автобус, который мы ждали, вошли в него. Сели там завтракать. Хотя двери остались открытыми, нас туда не позвали, мы продолжали ждать. Подошли и водители, сразу трое. Они обсуждали вчерашние события: «А чего Колька сказал?» – «А Колька сказал: я с вами пить не буду. Это его точные слова. Так и сказал».
– А почему Колька не будет с ними пить? – спросил профессор.
– Разногласия какие-то.
– Но он же из их коллектива? Да? Значит, должен пить с ними.
Наша очередь росла и начала роптать. Но для водителей мы были
как пустое место. Кондукторши окончили завтрак, вылезли, мы самочинно заняли сиденья. Кондукторша пошла было к нам, но тут ее кто-то окликнул, и она стала говорить о рассаде. Пожилой мужчина осмелился спросить, когда же мы тронемся.
– А будете орать, вообще не поеду, – отвечал водитель, который уже занял свое место.
– Разве мы орем? – спросил я.
– А все равно, – ответил водитель. – Меня из гаража без техосмотра выпустили, я могу вообще не ехать. Или остановлюсь среди дороги и буду стоять. Имею право.
– Неужели он так поступит? – спросил меня профессор.
– Довезет, – ответил я.
Пришла кондукторша, стала обилечивать. Автобус завелся и тронулся. Кондукторша собирала плату, отрывая от катушки билетов на полцены, а то и вовсе не давала билетов. Тот, кто вовсе отказывался от билетов, тот платил полцены. Объяснить профессору такую сложную механику было невозможно. Он, бедный, уже и не спрашивал.
В санатории, у писателя, профессор пытался разобраться в увиденном. Профессор искренне решил, что я тоже ничего не понимаю. Если написано на автобусе двадцать восьмой, то почему он сорок четвертый? Если объявлено отправление с пятой платформы, то почему отправляют не с пятой? И так далее. И было ли такое во времена Чехова? И если было, то почему нигде у Чехова не отражено?
– Если и было, так он этого просто не замечал. Вы ко мне ехали? Давайте чай пить.
Во время чая мы решили, что классики закрыли тему антисемитизма, но что это не нравится современным критикам-стрелочникам, вот они и заставляют русских писателей продолжать эту тему.
А что касается автобусов и электричек, то ничего не было подстроено, что все нормально и что если изучаешь Россию, то надо быть ко всему готовым, даже к постоянной смене платформ, номеров, расписаний, критики, законов.
Одно только у нас неизменно – Россия.
Профессор поблагодарил, но все-таки вычитал из своей книжечки самый важный вопрос:
– Русские уйдут из мировой истории?
– Только вместе с ней, – отвечали мы.
ПО МЕСТАМ СТОЯТЬ
Самой пронзительной мечтой моего детства было стать моряком. А военкомат послал меня в ракетную артиллерию. Тоже хорошо. Но стремление дышать воздухом морей и океанов было всегда. Помню учения «Океан» 1970 года на Северном флоте, я писал о них и жил на эсминце «Отрывистый». Тогда и познакомился с молодым выпускником морского училища, порывистым, вихрастым лейтенантом. Он не ходил, он летал по кораблю.
Тридцать лет прошло. Москва, патриаршая служба в память погибших моряков-подводников. Плачущий седой капитан первого ранга. Не чувствующий горячих капель воска, стекающих с горящей свечи, он отрешенно и горестно смотрел на алтарь. «Он! – толкнуло меня. – Он, тот лейтенант». У выхода я подождал его. Мы встретились глазами.
– Североморск, – сказал я, – эсминец «Отрывистый». Учения «Океан».
– Писатель! – воскликнул он. – Есенина читал. Чего ж ты такой старый?
– А жизнь-то какая!
Мы крепко обнялись. Не слушая никаких возражений, капитан первого ранга, сокращенно, по-морски, каперанг, или капраз, повез меня к себе.
– Море – это навсегда, – говорил он, лавируя на мокром шоссе рулем «Жигулей», как штурвалом катера. – Навсегда. Это ж про нас, мореманов, шутка: «Плюнь на грудь, не могу уснуть без шторма». Я после Северного флота везде посолился – и на Тихом, и на Черном, заканчивал в Генштабе. Сейчас... сейчас, ну что сейчас, живу.
И вот мы сидим в его квартире. Она настолько похожа на корабль, что, кажется, пройдет секунда и каперанг, прямо в шлепанцах, отдаст команду: «С якоря сниматься, по местам стоять!»
– Сегодня мне одна команда осталась, – невесело говорит он, – команда эта: «Отдать концы!» И отдам. И все мы, моего возраста мореманы, тоже. Зачем нам жить? Чтоб еще и еще видеть позор и поругание флота?
Я стараюсь успокоить моряка, но, конечно, это бесполезно. На стене карта «Мировой океан». На карте синими флажками места трагедий, кораблекрушений, катастроф. На южной части Баренцева моря нарисован черный крест, тут потопили атомную подлодку «Курск».
– Именно потопили, – говорит каперанг. – Сними с карты кортик, дай сюда. Нет, достань из ножен. Вот, кладу руку. Руби! Не бойся, руби. Я руку даю на отсечение, что «Курск» потопили американцы. Если у наших хватит смелости, это все узнают. У них, у натовцев, недавно был фильм «Охота за «Красным Октябрем», это рассказ о потоплении подлодки типа «Курск». Они, вопреки всем конвенциям, вошли в район учений, что уже за всеми пределами допустимого. И шарахнули, как акулы кита на мели. Шарахнули и добивали, чтоб никого в живых не осталось, чтоб без свидетелей. Чего ж не рубишь? Прав я, прав, с рукой останусь.
Каперанг тяжело дышит, глядит на стол. На столе по ранжиру стоят: бутылка водки, фляжка коньяку и пузырьки с сердечными каплями. Подумав, каперанг берется за самую маленькую емкость.
– Первым стал задницу америкашкам лизать Никита-кукурузник. Вроде смелый, по трибуне ботинком стучит, а новейшие корабли резали на металлолом, лучших офицеров увольняли. Помню, в газетах, в той же «Правде», всякие статьи, вот, мол, как полковник счастлив, что пошел в ученики слесаря на завод. Все Хрущ лысый! А свою трусость и подлость списал на батьку усатого. Мне батька тоже не икона, но нас при нем боялись. Боялись дяди Сэмы, и слоны их, и ослы боялись. Другого языка эти животные не понимают. Америку же образовала европейская шпана, отбросы каторжные, уголовщина. На индейское золото купили европейские мозги, вот и весь секрет. Про индейцев создали фильмы, мозги придумали конституцию. У них национальные интересы Штатов во всем мире. Я был у них на базе в штате Аризона, там огромный плакат. Глобальная власть Америки – контроль за всем миром. И не меньше. Леня еще Брежнев, как бывший вояка, держался, а уж Горбач, а уж Боря-хряк, эти подмахивали НАТО как могли. Заметил, что они ничего не вякали, когда парней пытались вытащить? И этот, теперешний, с ними встречается... Нет, пока он себя мужиком не проявит, ничего у него не выйдет. Слопают, или сам по-русски пошлет всех на три буквы и запьет. Вон Бакатин, мне говорили, пьет вмертвую. То есть совесть еще есть. А! – Каперанг взялся за емкость побольше. – Давай, не чокаясь, за парней. – Он выпил, и видно было, еле справился со слезами. Встал, подошел к окну, поглядел на московскую осень. Подошел к карте: – Где еще придется крест рисовать? А я ведь, знаешь, и не думал, что еще слезы остались, а за это время сколько раз прошибало. До какого сраму дожили: поехал наш пьяный боров в Берлин оркестром дирижировать, когда с позором нас из Европы гнали, э! Коньяк – это несерьезно, давай «кристалловской». – Каперанг успокоился, сел, смахнул на пол стопку газет. – Если б не эта зараза, да не этот вот, – он показал на телевизор, -мы бы выжили. Я когда энтэвэшников смотрю, я весь экран заплевываю. Думаешь, один я так? Все бы эти плевки на них, они бы в них захлебнулись. Вот телебашня горела не просто, как объясняют, мол, от перена-грузки. Конечно, и от жадности тоже, грузили провода по-черному, они и задымились. Но главное даже уже и башня не выдержала всего того срама, что ее заставляли передавать. Вещи и предметы не безгласны -это, кстати, моряки лучше всех знают. Да и вообще я к старости стал умные книги читать. Где я раньше был? Вот прочти у Иоанна Златоуста о зависимости погоды и урожаев от нравственности общества. Это очень точно. Я, кстати, опять же с детства знал пословицу «Что в народе, то в погоде», так ведь во всем. Вот я полошу начальство, вся страна полощет, но давай задумаемся: мы же их заслужили.
– Да! – резко вдруг сказал он, я даже вздрогнул. – Знаешь, когда мы первый раз серьезно по морде схлопотали?
– В Сербии?
– Точно. Бандиты и хамы бомбили братьев, мы только вякали протесты. Потом послали Красномордина замирять – еще бы, умеет, перед бандитами Басаева в Буденновске шестерил... А, чего-то я совсем разволновался.
Я стал было прощаться, но каперанг заявил:
– Нет, я тебя в таком настроении не отпущу, нет. Я близко знал нынешнего адмирала, для конспирации назову Черкашин, мы с ним на Черном болтались. А уже началась горбачевщина, он всем торопился доложить, что мы за мир, мы разоружаемся. Американцы трусы, поэтому слабину чувствуют. Стали к нам захаживать. Они и всегда-то в нейтральных водах паслись, тут стали наглеть: зайдут в территориальные наши воды, подразнят, потом хвостом вильнут. Мы докладываем: что делать? Нам: не конфликтовать. Ладно. Те хамеют, ходят по палубе в трусах, кричат: «Рашен, делай собрание, голосуй». Ладно. А этот Черкашин был вторым на эсминце. Я тогда был начальником боевой части. Сидим в кают-компании, материмся. Черкашин командиру говорит: «Товарищ командир, вы же два года без отпуска, пора же вам отдохнуть. Оставьте на меня корабль». Командир, золотой был мужик, вечная ему память, смеется: «Нет, Коля, боюсь, больно ты горяч, как бы международного скандала не наделал».
Ладно. А главком флота был, это был главком, он тоже в Москве зубами скрипел, мы ему прямую картинку показывали, он же видел, как янки к нам голым задом стоят. И вот – слушай. Не знаю, как они договорились, но думаю, что Черкашин это все сам проделал. Он заступил на вахту и ночью палубникам приказал все шлюпки, все, что за бортом висит, прибрать. То есть остались с чистыми бортами. Утро. Те, на крейсере, кофе попили, прут в наши воды, в наглую прут. Гляжу, Черкашин сам у руля. Те прут, они же привыкли, что мы безгласны, у нас же гласность только тут, – ка-перанг ткнул рукой в направлении телевизора. – Прут. Наш эсминец спокойнехонько пошел навстречу, сделал ювелирный маневр и навалился бортом на борт американца. Те охренели. Все их шлюпки захрустели, как орехи, бассейн на палубе к хренам расплескался. Мало того, Черкашин спокойно, но резко замедлил и еще протер их по борту. А дальше еще мощней. Отработал полный назад, потом полный вперед и навалился на другой борт и его прочистил.
– Боже ж ты мой, – воздел каперанг руки, – что началось! Через десять минут Горбач знал и разродился: разжаловать, наказать, посадить виновных, извиниться! Но главком, повторяю, мужик был от и до, тут же докладывает: накажем, уже наказали, виновного офицера представляем к суду чести, списываем на берег. Да, суд чести был честь по чести, так скажу, Черкашина качнули. А с эсминца, точно, списали... на другой эсминец. Командиром. Ты знаешь, я уверен, америкашки это очень хорошо помнят. Тогда ж сразу уползли в Стамбул бока шпаклевать. С ними только так. Только так. Во-первых, они не за деньги не рискуют, жадны, во-вторых, трусливы.
Но все время теперь будут кусать, как шакалы льва, который слабеет. Пока не дашь отпор, будут приставать.
Мы простились. Кортик со стуком вернулся в ножны и водрузился на место, в центр Мирового океана.
Он вышел меня проводить до лифта. Лифта не было почему-то.
– Чубайс электричество отключил, – невесело пошутил каперанг. -А знаешь, как он умирать будет? Он даже не помирать, он подыхать будет. На вонючем тюфяке и при свете огарка. Да. Остальные приватизаторы примерно так же. Я человек не злой, но знаю, что возмездие неотвратимо. Вот вы там пишете, что, мол, велика угроза Америки, это так, и мы об этом поговорили. Но главная угроза здесь. Не масоны окружили президента, а уголовники. За деньги накупили мест в Думе, депутаты у них – шестерки, уже им и цена известна. Криминал – вот угроза. Но, как всегда, наше дело правое, победа будет за нами. У уголовников и нравы уголовные. Знаешь, как говорится: «Жадность фраера сгубила», этих тоже сгубит. При условии, что они до тех пор нас не сгубят. Давай. Топай по трапам пешком. Да! – воскликнул он. – Самое главное, что ж вы не писали, что Сербию бомбили самолеты марки «Торнадо» и смерч «Торнадо» смел многие штаты тогда же. Возмездие же было. И еще будет. Держи пять, – сказал он, как говорят на флоте. – И крепко пожал руку и засмеялся: – Что же руку-то мне не отрубил, цела. А потому – прав я. Не бойсь, прорвемся! Главное – по местам стоять!
У ОТЦА И МАТЕРИ
Чем дальше по времени, тем ближе и сердечнее воспоминания о маме и папе. Вот я приехал, они очень рады. Стараюсь не огорчить их тем, что приехал совсем ненадолго.
Счастливое время. Долгие чаепития, разговоры.
– Как кто из детей приедет, я вся обрадею, наговориться не могу, -говорит мама. – И Коля, то все молчит, то не остановишь.
Царапается, просится в избу кошка, с ходу прыгает маме на колени. Она гладит ее:
– Нагулялась. Смотри, чтоб без последствий. До того кошки умные, прямо дивно. У нас одна жила, имя не помню. А вспомнила недавно, стали снимки кошек в газетах печатать, одна до того на нее очень похожая, может, как по родне. Таскала котят, приходилось топить, куда их? Раньше это за грех не считали, если слепыми утопить. Конечно, она переживала. И вот родила, но не в доме, а на сарае. Вижу, не стало ее дома. Прибежит, поест и убежит. Ясно, к ним. Но тут зима. Она, видно, забоялась, что замерзнут, и стала таскать в дом. Я на крыльце стою, она с котенком. Дверь ей открыла, она его под печку, и опять летит на сарай. Тащит второго. Снова под печку. Да и третьего. Да ведь опять побежала. И несет четвертого. Но этого уже под печку не сунула, оставила у порога. То ли он ей не нужен, то ли мне отдает, думает: пускай хоть одного утопят, остальных пожалеют. А как топить, когда они уже глядят, глазки открылись, все разглядывают. Нет, тут я не смогу. А жили на дворе лесхоза. Сидят мужики. Я к ним: «Не возьмет ли кто?» Один говорит: «Возьму. У нас кошки нет, а у вас кошка очень красивая». И взял. Сколько-то времени прошло, очень благодарил. Такая, говорит, хорошая выросла. Поет громко. И дети, говорит, рады-радехоньки. Ловистая.
– Какая, какая?
– Ловистая. Хорошо мышей ловит. Да у меня и остальных трех разобрали. Так моя-то, их мать, сколь была благодарна. Все поет, поет, о ноги трется.
Переходим на другую тему.
– Всяко нас от Бога отучали, – вспоминает мама. – Милиционера ставили, чтоб от всенощной отгоняли. На Пасху мы пошли к ночи. Идем, семь километров до Константиновки. Сколько-то не дошли, остановились как вкопанные – стая волков. Мы в друг друга вцепились. Потом дай Бог ножки! В церковь. И милиционер уже ушел. Волки нас задержали, а то бы записал. В церкви как раз успели к «Христос воскресе!». Все справили – исповедь и причастие. Батюшка спрашивает: «Не гуляешь с пареньками?» Я вся вскинулась: «Ой, нет, батюшка!» А до того, как мама учила, отвечала: «Грешна, грешна». Яйца освященные утром съели, скорлупу в карман – в грядки закопать.
На вечер мама приготовила уху – любимое блюдо отца. Да и мое тоже. Отец икает:
– Ой, хорошо: кто-то сытого помянул. Эх, уха без перца что женщина без сердца. А помнишь, мамочка, постановку ставили, «Любовь моряка»? Я же тогда тебя разглядел.
– Тогда? Надо же. Как не помнить. Первый и последний раз на сцене играла. Играла невесту моряка. Он возвращается, и они должны поцеловаться. Я ни в какую: убейте, не буду! Так завклубом: это же понарошку. Склонитесь просто головами, и все. На сцене я и отвернулась даже. А не знала, что тятя специально пришел посмотреть. Дома говорит: «Больше чтоб в клуб ни ногой! Вот вы зачем туда ходите». – «Тятя, тятя, дак мы ведь только вид делаем». Все равно не разрешил больше. И все. Слушались родителей. Прав тятя, не прав, слушались.
– А я, – говорит отец, – сказал своему отцу: так и так, мне очень Варя Смышляева нравится. Он сразу: надо посмотреть. Взяли хорошего вина, пошли. А ты уперлась и даже и не вышла.
– А ты что думал, что прямо вся и выставлюсь. У нас строго. Когда сваты приходили, нас с Енькой в подвал прятали, чтоб Нюрку взяли, она старшая. А когда Еню в Аргыж сватали, я тоже к соседям убежала.
– С отцом твоим говорили, он на сплаве, плотогон, я лесничий. Сразу мне правильная претензия – зачем березы идет больше елки. Елка же для подплава, без нее грузоединицы тонут.
– Ну-у, – говорит мама, – тятю ты враз обаял. Говорит потом: «Молодой, а толковый. Лесничий, это ведь по-старинному ваше благородие». И когда поженились, все не верил, что я тебе под пару. Как это, говорит, ты его на «ты» называешь? Читать вслух любили. Мама спрашивает тебя: «Коля, ладно ли она читает?»
– Обратно идем, мне отец: «Видел, какие у них полы, как вышорканы, прямо светятся. Видно, что семья трудовая, надо брать».
– Да, сейчас-то полы мыть за шутку: крашеные. А раньше скребли-скребли, терли-терли, два раза споласкивали, потом насухо.
– А давай в «дурачка»! – восклицает отец. – Ходи, изба, ходи, хата, ходи, курица мохната! Даешь лозунг: началась битва за урожай.
Входит внучка:
– Деда, где мои туфли?
– Я за имя не бегаю. А ты куда наладилась?
– С Надькой немного побыть.
– Да она, эта Надька, такая манихвостка, – говорит бабушка. – И еще ее-то бабушка с тобой не пустит. Сама ж ты передавала ее слова: «Ты, Надька, морковна и картофельна, а Тонька-то мясна да молочна». А кто им не давал козу хотя бы держать?
Отец тасует карты, говорит внучке:
– Закон Ома: сиди дома.
Внучка, конечно, не исполняет закон Ома, уходит. Мама продолжает:
– Кто, говорю, не давал? Козу называли сталинской коровой. На нее налог меньше. Отец, хватит уже тасовать.
– Подсними.
То есть надо сдвинуть часть карт на колоде. Отец раздает карты, открывает козырную масть. Смотрит в свои карты, громко вздыхает:
– Да уж, это уж точно: жена нужна здоровая, а сестра богатая.
Сидим, играем. Отец волнуется, рассчитывает ходы. Берет карту,
держит ее, думает, потом берет другую, наконец хлопает: «Эх, здорово девки пляшут!» Или: «Кто в доме хозяин? Кто лоханку купил?» Когда маме нечем крыть, очень он доволен: «А ты говорила: купаться – купаться, а вода-то холодная!» Выкидывает козырный туз: «Эх, сколько водки ни бери, все равно два раза бегать».
Оба они, и отец и мама, ужасно переживают, если проигрывают. Отец, проиграв, огорченно говорит:
– Меряли землю Сидор да Борис, а веревка возьми и оборвись. Один говорит: давай свяжем, а другой: нет, давай так и скажем.
Хватается за папиросы. Мама гонит его в коридор, к форточке в окне. Он курит:
– Конечно, дурак я. Что мне было не поверить этой цыганке, этой даме виневой, нет, высунул. Эти бабы, о-о! Владимир, не верь женскому народу, кроме матери. Мать, – возвышает он голос, – давай еще партию.
– Нет уж, – отвечает мама из кухни, – не все тебе умным быть, дурачком поспишь.
– Давай тогда со мной. Один на одного, – предлагаю я.
– Давай, – радуется отец, как ребенок.
Я с удовольствием проигрываю. Отец заканчивает партию именно этой дамой пик. Победно выкладывает ее с приговором: «Дама за уши драла!» – и показывает, что в руках ничего не осталось. Докладывает маме:
– Да, мамочка, старый конь борозды не испортит. Мать, мне надо победу отметить, а сыну – с горя. Может, там осталось от вчерашнего?
– Да в кои это веки у тебя оставалось? Ты ведь, пока на столе вино, из-за стола не выйдешь.
– Ну, быль молодцу не укора, – оправдывается отец.
– Ты не молодец у меня, ты орел, – смеется мама. – Ой, нынче совсем не умеют сидеть за столом. Напьются и не басен, ни песен. Уже и с гармошкой не ходят, повесят на шею готовую музыку, она орет, им и ладно. Вообще все съехало: чем ни дурней, тем потешней.
Отец вовсе никакой не пьяница. А сын приехал, надо со встречи принять? Как не надо, надо. А открыли бутылку, надо ее допить? Отец очень выразительно замечает: пока бутылка не распечатана, так она молчит, а если начата, она кричит. У Распутина еще интересней: «Мужики смотрели на недопитую бутылку, как на раненого зверя, которого надо добить из милосердия».
Когда меня хвалят за русский язык, я эти похвалы отношу к родителям. Они писатели, творцы, а я записчик только. Помню, как мы сметали стог сена, а назавтра пошел дождь, и мама радостно говорила: «Ну вчера как украли день, как украли. Дотяни бы до сегодня, пропало бы сено. Пусть бы еще просушили, а уже было бы не едкое, выполосканное».
– Нынче, – говорит мама, – зимой холодильник отключала, не мучила, не гоняла, отпуск дала.
– В бархатный сезон отработает, – добавляет отец. – Да больно он чего-то в последнее время в ночную смену сердился, прямо трясучка у него, вроде как даже по кухне ходит.
– А как не сердиться – голодный. – Мама оправдывает холодильник. – Будет и у тебя трясучка, когда на все полки кефир недопитый да сыр засохший. Мыши и те им подавятся. Да три помидорки. Ты не думай, – это мне, – не о сейчас говорю, сейчас-то куда с добром – нужду отвадили. Залезь в подполье – все банками заставлено.
– От трех помидорок две отминусуем, – решает отец. – Одна останется в плюсе. А две героической смертью умрут.
– Какой?
– Не как еда, а как закуска.
Да, уже никогда не повторится ни одно свидание с папой-мамой, никогда. Такая была радость. А ведь не понимал. Приехал – уехал. Казалось, всегда так будет. А вот они уже уехали. И надо собираться ехать к ним.
ГРЕЧИХА
Вот одно из лучших воспоминаний о жизни.
Я стою в кузове бортовой машины, уклоняюсь от мокрых еловых веток. Машина воет, истертые покрышки, как босые ноги, скользят по глине.
И вдруг машина вырывается на огромное, золотое с белым, поле гречихи. И запах, который никогда не вызвать памятью обоняния, теплый запах меда, даже горячий от резкости удара в лицо, охватывает меня.
Огромное поле белой ткани, и поперек продернута коричневая нитка дороги, пропадающая в следующем темном лесу.
ПАДАЕТ ЗВЕЗДА
Если успеть загадать желание, пока она не погасла, то желание исполнится. Есть такая примета.
Я запрокидывал голову и до слез, не мигая, глядел с земли на небо.
Одно желание было у меня, для исполнения которого были нужны звезды, – то, чтоб меня любили. Над всем остальным я считал себя властным.
Когда вспыхивал сразу гаснущий, изогнутый след звезды, он возникал так сразу, что заученное наизусть желание: «Хочу, чтоб меня любила...» – отскакивало. Я успевал сказать только, не голосом – сердцем: «Люблю, люблю, люблю!»
Когда упадет моя звезда, то дай Бог какому-нибудь мальчишке, стоящему далеко-далеко внизу, на Земле, проговорить заветное желание. А моя звезда постарается погаснуть не так быстро, как те, на которые загадывал я.
ГДЕ-ТО ДАЛЕКО
Много времени в детстве моем прошло на полатях. Там я спал и однажды – жуткий случай – заблудился.
Полати были слева от входа, длинные, из темно-скипидарных досок.
Мне понадобилось выйти. Я проснулся: темень темная. Пополз, пятясь, но уперся в загородку. Пополз вбок – стена, в другой бок – решетка. Вперед – стена. Разогнулся и ударился головой о потолок. Слезы покапали на бедную подстилку из чистых половиков.
Тогда еще не было понимания, что если ты жив, то это еще не конец, и ко мне пришел ужас конца.
Все уходит, все уходит, но где-то далеко далеко, в деревянном доме с окнами в снегу, в непроглядной ночи, в душном тепле узких, по форме гроба, полатях, ползает на коленках мальчик, который думает, что умер и который проживет еще долго-долго.
ЛОДКА НАДЕЖДЫ
У рыбацких лодок нежные имена: Лена, Светлана, Ольга, Вера... Я шел с рыбаками на вечерний вымет сетей на баркасе «Надежда» и пошутил, что с лодкой надежды ничего не может случиться.
– Сплюнь! – велел старший рыбак.
Солнце протянуло к нам красную дорогу, и на конце этой дороги волны нянчили наш баркас.
Пришли на место. Выметали сети. Отгребли, запустили мотор.
Рыбак, тяжело ступая бахилами, подошел и сел. Помолчал.
Прожектор заката вел нас на своем острие.
– Надежда! – сказал рыбак. – На этой «Надежде» нас мотало, думали: хватит, поели рыбки, сами рыбкам на корм пойдем.
От лодки разлетались белые усы брызг, как будто лодка отфыркивалась в обе стороны.
– А ты ничего, – одобрил он. – Выбирать пойдешь?
– Пойду.
И вот хоть верь, хоть не верь, своей дурацкой шуткой я накликал беду. Когда на следующий день мы выбирали сети, налетел шторм.
Лодку швыряло, как котенка. Ветер ревел так, что уничтожал крик у самых губ.
Вернув рыбу морю и отдав пучине сети, мы все-таки выгребли. Когда, обессиленные, мы лежали на песке и волны, всхрапывая от злости, расшатывали причал, он крикнул:
– Как?!
Я показал ладони.
– Заживет!
Я согласился, но все равно сказал, что имя у лодки хорошее. Он засмеялся.
– Жена моя Надя. Каприз ее был. Назови, говорит, лодку, как меня, тогда выйду.
– Хорошая?
– Лодка? Сам видел.
– Жена!
– Об чем речь. Сейчас с ума сходит.
Он стащил сапоги, вылил воду и хитро посмотрел на меня:
– Хочешь, надежду покажу?
– Да.
Я подумал, что в поселке он покажет свою жену Надежду.
– Вот! – Он показал мне свои громадные ладони, величиной в три моих.
ПЕРВОЕ СЛОВО
В доме одного батюшки появился и рос общий любимец, внук Илюша. Крепкий, веселый, рано начал ходить, зубки прорезались вовремя, спал хорошо – золотой ребенок. Одно было тревожно: уже полтора года – и ничего не говорил. Даже к врачу носили: может, дефект какой в голосовых связках? Нет, все в порядке. В развитии отстает? Нет, и тут нельзя было тревожиться: всех узнавал, день и ночь различал, горячее с холодным не путал, игрушки складывал в ящичек. Особенно радовался огонечку лампады. Все, бывало, чем бы ни был занят, а на лампадку посмотрит и пальчиком покажет.
Но молчал. Упадет, ушибется, другой бы заплакал – Илюша молчит. Или принесут какую новую игрушку, другой бы засмеялся, радовался -Илюша и тут молчит, хотя видно – рад.
Однажды к матушке пришла ее давняя институтская подруга, женщина шумная, решительная. Села напротив матушки и за полчаса всех бывших знакомых подруг и друзей обсудила-пересудила. Все у нее, по ее мнению, жили не так, жили неправильно. Только она, получалось, жила так, как надо.
Илюша играл на полу и поглядывал на эту тетю. Поглядывал и на лампаду, будто советовался с нею. И вдруг – в семье батюшки это навсегда запомнили – поднял руку, привлек к себе внимание, показал пальчиком на тетю и громко сказал: «Кайся, кайся, кайся!»
– Да, – говорил потом батюшка, – не смог больше Илюша молчать, понял, что надо спасать заблудшую душу.
Потом думали: раз заговорил, то будет много говорить. Нет, Илюша растет молчаливым. Хотя очень общительный, приветливый. У него незабываемый взгляд: он глядит и будто спрашивает – не тебя, а то, что есть в тебе и тебе даже самому неведомо. О чем спрашивает? Как отвечать?
ПОДКОВА
Кузня, как называли кузницу, была настолько заманчивым местом, что по дороге на реку мы всегда застревали у нее. Теснились у порога, глядя, как голый по пояс молотобоец изворачивается всем телом, очерчивает молотом дугу под самой крышей и ахает по наковальне.
Кузнец, худой мужик в холщовом фартуке, был незаметен, пока не приводили ковать лошадей. Старые лошади заходили в станок сами. Кузнец брал лошадь за щетку, отрывал тонкую блестящую подкову, отбрасывал ее в груду других, отработавших, чистил копыта, клал его себе на колено и прибивал новую подкову, толстую. Казалось, что лошади очень больно, но лошадь вела себя смирно, только вздрагивала.
Раз привели некованого горячего жеребца. Жеребец ударил кузнеца в грудь (но удачно – кузнец отскочил), выломал передний запор – здоровую жердь – и ускакал, звеня плохо прибитой подковой.
Пока его ловили, кузнец долго делал самокрутку. Сделал, достал щипцами из горна уголек, прикурил.
– Дурак молодой, – сказал он, – от добра рвется, пользы не понимает, куда он некованый? Людям на обувь подковки ставят, не то что. Верно? – весело спросил он.
Мы вздохнули. Кузнец сказал, что можно взять по подкове.
Мы взяли, и он погнал нас, потому что увидел, что ведут пойманного жеребца. Мы отошли и смотрели издали, а на следующий день снова вернулись.
– Еще счастья захотели? – спросил кузнец.
Но мы пришли просто посмотреть. Мы так и сказали.
– Смотрите. За погляд денег не берут. Только чего без дела стоять. Давайте мехи качать.
Стукаясь лбами, мы уцепились за веревку, потянули вниз. Горн осветился.
Это было счастье – увидеть, почувствовать и запомнить, как хрипло дышит порванный мех, как полоса железа равняется цветом с раскаленными углями, как отлетает под ударами хрупкая окалина, как выгибает шею загнанный в станок конь, и знать, что все лошади в округе – рабочие и выездные – подкованы нашим знакомым кузнецом, мы его помощники, и он уже разрешает нам браться за молот.
КАТИНА БУКВА
Катя просила меня нарисовать букву, а сама не могла объяснить какую. Я написал букву «К».
– Нет, – сказала Катя.
Букву «А». Опять нет.
«Т»? – Нет. «Я»? – Нет.
Она пыталась сама нарисовать, но не умела и переживала.
Тогда я крупно написал все буквы алфавита. Писал и спрашивал о каждой: эта?
Нет, Катиной буквы не было во всем алфавите.
– На что она похожа?
– На собачку.
Я нарисовал собачку.
– Такая буква?