355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Крупин » Море житейское » Текст книги (страница 4)
Море житейское
  • Текст добавлен: 3 мая 2017, 22:30

Текст книги "Море житейское"


Автор книги: Владимир Крупин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 46 страниц)

Тогда я впервые услышал и имя Рубцова, и песни «Я уеду из этой деревни», «Меж болотных стволов красовался закат огнеликий», «Я буду скакать по холмам задремавшей отчизны», «В горнице моей светло». Да, та ночь была подарена мне ангелом-хранителем.

А жить Рубцову оставалось два года.

ПРИ СОВЕТАХ молодежи ставились три маяка, три Павла: Власов, Корчагин, Морозов. Власов мать загубил, Корчагин священнику в пасхальное тесто табаку насыпал, Морозов отца родного выдал. До чего доходило: дети за отцами-дедами подсматривали. Вот бы донести, вот бы стать знаменитым. Отец-то меня посек за курение, а посадили бы его, я бы и открыто курил. Вышел бы на улицу, да сел бы на лавке, да нога на ногу с самокруткой. То-то бы все девки с ума по мне сошли.

– СКАЗАТЬ ТЕБЕ секрет русского запоя? Сказать? Вот я выпил – с горя, с радости – безразлично. Стало хорошо. Но мы же русские: если хорошо, то надо еще лучше. И понеслось. Но главное – мы же внутренне понимаем, что жизнь наша тут временна. Раз временна, то пусть скорее проходит. А в запое она птичкой пролетает. То есть жизнь себе сокращаем. Получается, что специально. Никто ж тебя не заставляет в запой уходить. Сам. Ну да, змий ищет меня поглотить. Но меня не проглотишь. Проглотит, а я ему там все облюю, выпустит, извергнет. А очнусь, тут я сам виноват. Это жене выгодно – пилит, и вроде за дело. А я не заметил, как две недели прошло. Опять поближе к концу.

В монастырь? Нет, мне не вытянуть. Конечно, хорошо старцам -горы, воздух, тишина, а тут город, бензин, шум, грохот. Так ведь и дети тут, и та же жена, им-то как без меня? Еще и от этого пью.

БИЗЕ, «КАРМЕН». Эскамильо: «Тореадор – солдату друг и брат (а тореадор чего-то отвлекся). Эй! Там ждет тебя любовь».

ЭСТЕРГОМ, ВЕНГРИЯ, унылый Адам, переводчик. Еврей из России. «Спрашиваешь, чего уехал? Там у вас (уже «у вас») зарплата как пособие на карманные расходы». – «Так здесь чего такой тоскливый?» – «Тут получше. Но тоже. Товарищ во Францию зовет. Думаю». – «То есть ты как тот еврей в анекдоте: и тут ему плохо, и там плохо. А хорошо в дороге?»

– ДЕЛА ДА СЛУЧАИ меня замучили.

– КАК ЭТО «истина сделает вас свободными»? Я и так свободен.

– А ты куришь?

– Да. А что, это препятствует свободе? Хочу и курю.

– Как раз это несвобода. Рабство греху. Ты такой большой и зависишь от этой, тьфу, сигаретки-шмакодявки. И ты ее раб. Как? А вот посидим еще двадцать минут, и ты задергаешься, тебе надо курить, как же не раб? Так что «всяк, делающий грех, раб греха». А конец греха – смерть.

– А ты не куришь и не пьешь, ты здоровеньким помрешь.

– Смерть-то не физическая, душу убиваешь... Чего молчишь?

– Курить пойду.

– А пойдешь курить и Витьку вспомнишь. Ему позвонишь: Вить, давай пивка по кружечке. А встретитесь: чего это мы пиво пьем, печень мучаем. Давай водчонки. Выпили: а ты давно Лерке звонил? Скажи, чтоб с подругой приехала. Так? Грех грех тянет.

ЧАЮ, ЧАЮ накачаю, кофею нагрохаю.

Я отсюда уезжаю, даже и не взохаю.

Уезжаю, уезжаю и наказываю вам:

Не ругайте мою милочку позорными словам.

– ЭТО БЫЛО. это было? А! В день мониторинга. Точно!

САМОЕ ПОЗОРНОЕ в творческих людях – псевдонимы. Ну, революционеров можно понять. Подполье, скрывались, меняли паспорта, обличье, от жандармов бегали. Но когда победили, зачем было скрываться? Уже от них бегали. Чего ж не торжествовали в открытую, чего ж предавали фамилию отцов? Неужели фамилия Ульянов хуже, чем фамилия Ленин? У нас в селе мальчишка вырастал, Вовка. Без отца. Мать Елена. Так его все звали Вовка Ленин. И это никого не смущало. Но это же не было псевдонимом.

А вот все эти драмоделы, писаки, журналюги – чего им скрывать? Значит, есть чего скрывать, знает кошка, чье мясо съела. Знали, что в есть людях идущее из древности недоверие к евреям? А оно откуда? «Жиды Христа распяли» – вот откуда. То есть плата за предков. «Кровь на нас и на детях наших».

ОСКОРБИТЕЛЬНЫМИ БЫЛИ слова «Нечерноземная зона РСФСР». Все жили в России, а стали жить в зоне. Товарищи из ЦК, скажем так, национально ориентированные, интимно объясняли, что хотя бы так, но помощь была России. То есть горной зоне грузин и степной зоне казахов, и черноземной зоне малороссов помогали без их оскорбления. И в самом деле, жила Кировская область, и без того униженная псевдонимом Костри-кова (Кирова) в зоне. Вот спасибо. Жили в зоне. И привыкли. Ну народ! «Вас завтра всех повесят!» – «Со своей веревкой приходить?»

ЕВРЕЙ СРЕДНИХ лет, новый русский, был богат еще от папы и мамы, и сам был шустрый в прибавлении капитала. Одно его сгубило: женский пол. Рано совсем стал импотентом, в педерасты не пошел, женщин возненавидел.

А занимался искусством, то есть не производством его, а скупкой и перепродажей. Дело прибыльное. Картины старых мастеров заполонили и его квартиру, и загородный дом.

В основном он собирал изображения женских тел. Очень мечтал о «Данае» Рубенса. Но как ни богат, а она была не по его деньгам. На нее и так золотой дождь льется. Это, оказывается, к ней так языческий бог в спальню приходит. Наш коллекционер заказал копию «Данаи». Сделали хорошо.

И появилось у него такое ночное занятие. В доме тепло, слуги ушли, охранники на посту. Он один. Он раздевается догола, зажигает свечи, ходит по коврам около картин, выпивает с «обнаженками». Говорит с ними, вначале вежливо, а когда напьется, даже оскорбляет.

Ничего, они все стерпят.

МАТРЕШКА «ЕЛЬЦИН» появилась на Арбате, точно помню, в 91-м, после свержения тогдашних безхребетных властей. Когда все стало можно. В форме матрешки была не матрешка, а нарисованный Ельцин. Матрешка открывалась, в ней оказывался «Горбачев», в нем «Брежнев», в «Брежневе» «Никита», в «Никите» – маленький «Сталин», в «Сталине» -совсем маленький карлик «Ленин».

Все это была потеха для иностранцев и для быдла. Увы, даже докатился до названия такого. А что? Неуважение к властям признак или тупости, или своенравия, или зависти. Конечно, власти – дерьмо, но лучше пусть такие, чем анархия. И не нам судить.

ДОЧКА ПРИШЛА и присела, и молчит. Я сижу, читаю. Она (обиженно): «Я сижу, как пустота. А ты говоришь: природа не терпит пустоты». Сорок лет прошло, а помню.

СУДЬЯ – ТАТАРИНУ: «Вы всю жизнь живете среди русских, в документах значится, что вы окончили русскую школу, и вы до сих пор не выучили падежи». – «Выучил, – отвечает татарин. – Я был именительный падеж, и она именительный. Я сделал предложный падеж, она ответила дательный. Мы вместе творительный, а если вместе, то почему я должен быть один винительный?»

НА ПЛЕНУМАХ, СЪЕЗДАХ, заседаниях, собраниях сколько же лет, именно лет, высидел. Это была такая писательская дементность. Мы памятники себе созидали, начиная чугунеть с задницы.

СЕРДИМСЯ НА ЖВАНОИДОВ ТВ и эстрады, а что сердиться? Чего и не стричь баранов? Жваноиды – показатель падения культуры. Она ушла от культа культуры и пришла к кассе.

Это давно начиналось. Замена житийной литературы литературой художественной, замена описания подлинного подвига реальной жизни святого «художественным образом» – это было бесовской заменой святости на щекотание нервов. Это не «лишние люди» в литературе, это такая литература лишняя. Что она дала? Раскрыла двери для революции?

Да нет, никого тут нельзя винить. Бог всем судья. И хлеба хватало, и зрелищ, и кто виноват, и что делать, было все. Даже и вопрос пилатов-ский – что есть истина – цитировался. Но Истина стояла перед ним и нами. До сердца не доходило. А в голове всегда ветер гуляет.

ВРЕМЯ ДАНО нам в наказание. Время – судья, время лечит, – говорится вроде как в утешение. Но главное: время приближает Страшный суд.

Страшный. Страшно. Тут одно спасет – молитва. Молюсь я – отодвигаю Страшный суд. Не молюсь – приближаю. Время неотвратимо, неотодви-гаемо, неумолимо, неизбежно. И разве боится Страшного суда святой?

ИЗ ДЕТСТВА. Кто-то кому-то сказал известие о смерти жадной женщины. Тот в ответ: «Хлеб на копейку подешевеет».

И из детства же, о нерадивой хозяйке: «У нее за что ни хвати, все в люди идти».

И оттуда же. Пиканка. Из консервной жести делали наконечники для стрел. А луки были сильные, тугие, из вереска. Стреляли в фанеру – пробивало. Стреляли в доску, у кого пиканка глубже воткнется. Вытаскивали осторожно, раскачивая за жестяной кончик. Охотились на ворон. У меня не получалось.

Еще помню: набирали в грудь воздуха и громко, без передышки, говорили: «Эх, маменька, ты скатай мене валенки, ни величеньки, ни ма-леньки, вот такие аккуратненьки, чтоб ходить мне по вечерочкам, по хорошеньким девчоночкам, провожать чтоб до крылечечка, чтобы билося сердечечко...», дальше еще что-то было, забыл. Видно, от того, что только на этот текст хватало воздуха.

«ДЕВКИ, ГДЕ ВЫ? – Тута, тута. – А где моя Марфута? Не гуляет тута?»

«БЮРОКРАТЫ КРУГОМ такие ли: бегал за трудовой книжкой по кабинетам. Одна сотрудница бланк мой потеряла, валит на меня. А я его ей отдавал. Она: “Ищите на себе”. Извините, говорю, бланк – не вошь. И что? И разоралась, и еще три дня гоняла. Ладно. Потом вышел, гляжу, она к остановке идет. Я про себя ей как бы говорю: “Бога ты не боишься”. И она тут же, вот представь, на ровном месте запнулась. Я же и подбежал поднять».

ХИРУРГ: «ТРУДНОСТЬ в том, что у людей разное измерение боли. Прощупываю: “Тут болит? А тут?” Терпеливый терпит, а неженка стонет от пустяка».

Вспомнил тут маму, говорила о городских женщинах: «Их-то болезнь – наше здоровье». То есть в поле, в лес, на луга, к домашней скотине ходили при температуре, при недомоганиях, ломотье в пояснице, в суставах, с головной болью. О гипертонии не слыхивали, хотя она, конечно, была у многих. Надо работать, и все.

Белье мама полоскала в ледяной воде. «Ночью потом руки в запястьях прямо выворачивало. Подушку кусаю, чтоб не застонать, вас не разбудить».

– НЕНАВИЖУ БАБ! Ты погляди на них, хоть на базаре, хоть в автобусе, все больные. А ведь перескрипят мужиков.

– ТЫ ХАПНУЛ комбинат за десять миллионов, а он стоит сто. Ты владей, но разницу государству верни.

– НЕОКЛЕВЕТАННЫЕ не спасутся. Напраслина на меня мне во спасение, так что продолжайте меня спасать, реките «всяк зол глагол».

НА КАМЧАТКУ ПРИЕХАЛИ молодые супруги. Заработать на квартиру. Дочка родилась и выросла до пяти лет. Это у нее уже родина. А деньги накоплены, и они свозили дочку к родителям. И уже вроде там обо всем договорились. Возвращаются за расчетом. Дочка в самолете увидела сопки и на весь самолет стала восторженно кричать: «Камча-точка моя родненькая, Камчаточка моя любименькая, Камчаточка моя хорошенькая, Камчаточка моя миленькая!» И что? И никуда ни она, ни родители не уехали. Именно благодаря ей. Сейчас она взрослая, три ребенка. Преподает в воскресной школе при епархии.

Очень я полюбил Камчатку.

В ЗАСТОЛЬЕ, с видом на пирамиды, которые вечером как коричневый картон на желтом фоне. Произносится тост, который не только духоподъемный, но и телоподъемный. Все встали. И откуда-то много мух.

«Давайте швыдких вспомним, и мухи подохнут». И точно – досиживали без насекомых.

«ДАЙТЕ МНЕ АПЧЕХОВА», – просил я в библиотеке детства. То есть я Чехова уже читал, но фамилию его запомнил по корешку, на котором было «А. П. Чехов», то есть Апчехов. Мало того, я не знал значения сокращений. Например, мистер обозначалось «м-р», доктор – «д-р». Так и читал: «Др Ватсон спросил мра Холмса». Или господин – «г-н». «Гн Вальсингам». Не знал, и что буква «о» с точкой – это отец. «О благочинный ласково благословил отрока».

Но читал же!

БАНЩИК ВАНЯ у Шмелева «читал-читал графа Толстого, дни и ночи все читал, дело забросил, ну в башке у него и перемутилось, стал заговариваться, да сухие веники и поджег» («Как я ходил к Толстому»).

ТАК ВЛЮБИЛАСЬ, что когда собиралась ему звонить, то перед этим причесывалась.

– КОГДА ЖЕНА наступает на горло собственной песне, это ее дело, это я могу понять, но за что, «за что, за что, о Боже мой?» она тут же передавливает горло моей песне? Причем, ведь вот что ужасно, как бы моей песне подпевая.

– ДОРОГУЩИЙ КОНЬЯК подарили. Принес, горжусь. А жена: «Какая, говорит, тебе разница, чем напиваться?» На, говорю, и весь коньяк в кадку с фикусом вылил. У нас фикус огромный, все время помногу поливаем. Вылил, сам рванул питье отечественного производителя. Уснул, просыпаюсь: песня. Откуда? Фикус поет и листьями качает.

НА ЛЕКЦИИ В СТУДЕНТАХ пускаю записку по рядам: «Сколько можно штаны протирать и на доцента глазеть? Давайте сбежим и возьмем “на ура” художественный музей».

И еще помню записку: «У студентов обычно нет промокашки. Что мы, разве мы первоклашки? Лист промокашки скромен, неярок, но ах, какой это был бы подарок. И собрав угасающую отвагу, я прошу промокательную бумагу». Студентки смеялись, бумаги надавали. А зачем просил, не помню.

«Дни, как грузчик, таскаю зазря. Но есть выходной с легким грузом. Завтра просплю я тебя, заря, и встану с голодным пузом».

«В болтовне язык не точится. В болтовне ум истощается. Но молчать совсем не хочется. И мораль вся тут кончается».

Это из сохранившихся студенческих.

А вот оттуда же, и как только сбереглось? М.б., 63-64-й г.:

Отголоски войны мучат, как вулканов разбуженных пляска.

На прогулке дедушка с внуком, старый с малым. Оба в колясках.

Старый малым был, бегал в ораве босиком по дорожной пыли.

Рос, работал. Война. Переправа. Медсанбат. Наркоз. Инвалид.

Ни о чем он сейчас не жалеет, об одном только мыслит с тоской:

Неужель его внучек, взрослея, доживет до коляски другой?

Неужель и в 20-м столетьи справедливость не кончит со злом?

Неужель к небу тянутся ветви, чтобы, выросши, стать костылем?

В мире чертятся прежние планы – бросить нас к фашистским ногам.

Это значит – могилы как раны, это значит – окопы как шрам.

Это значит – невесты без милых.

Мир трехцветно будет обвит:

Белый с черным – гробы в могилах.

Белый с красным – бинты в крови.

Память горя – нужная память, чтобы новых не было мук.

Дед со внуком в колясках, но вскоре

Из коляски поднимется внук.



АРМЕЙСКИЕ СТИХИ почти не сохранились. Но, дивное дело, сохранилась страничка, исписанная рукой брата. Он сохранил стихи, которые я посылал ему из армии в армию:

Батарея шумная разбежалась спать,

Я сижу и думаю, что бы вам послать.

Ну, стихи солдатские вам читать с зевотою,

А старье гражданское помню с неохотою.

И в полночной тишине мучает изжога,

Засыпаю. Снится мне, что кричат: «Тревога!»



И прочел сохраненное, и вдруг ощутил, что многие живут в памяти. Надо их оттудова извлечь. Первые армейские, когда еще живой ракеты не видел, были бравыми:

Меня «тревога» срывала в любую погоду с постели

Сирены ночь воем рвали, чехлы с установок летели.

Звезды мигали спросонок, луна на ветвях качалась,

А где-то спали девчонки, со мною во сне встречались.



Лихо. Все врал: «тревога» не срывала и так далее. Да и какие девчонки. Уходил в армию, поссорясь с одной и отринутый другой. Потом были стихи покрепче:

Тополя хрупкий скелет у неба тепла молил,

Старшему двадцать лет. Взвод в караул уходил.

Штыков деловитый щелк, на плечи ломкий ремень.

 Обмороженных неба щек достиг уходящий день.


Или:

Эх, жись, хоть плачь, хоть матерись: Три года я герой.

Раз мы сильны – молчит война,

Раз мы не спим, живет страна.

А я не сплю с женой.


Это я для одного «женатика» написал.

Или:

Ты мне сказал: «Послушай, Крупин, – и сплюнул окурок в окно,

– Дай мне свой боевой карабин, хочу застрелиться давно».



Дальше шли мои зарифмованные уговоры отказаться от суицида, а завершалось:

Мысли твои, чувства твои, как и мои рассказики -

Это в клетке казармы поют соловьи,

Это буря в ребячьем тазике.


И ему же:

Как разобраться в жизни хорошенько?

Ух, как она прибрала нас к рукам.

И нам с тобой, сержант Елеференко,

Служить еще как медным котелкам.


По «заявкам трудящихся» сочинял частенько. Одно мое «творение» очень было популярным:

Упреки начальства, заборы, мелочью стали ныне:

Сердце робость поборет, сердце в разлуке стынет.

Смирительную рубашку на гордость не примет сердце.

Я горд, от тебя, Любашка, мне уже некуда деться.


Это извлечение из середины стиха. А сочинилось оно «из жизни». Рядом с нашей сержантской школой в подмосковном Томилино (потом мы переехали в Вешняки) были огромные армейские склады, и нас, совсем зеленых, еще «доприсяжных», гоняли туда. А нам и в радость. Это ж не полоса препятствий, не строевая подготовка. В этих складах были не только обмундирование, топливо, всякие запчасти, и еда была. Таких, похожих на пропасть, емкостей для засолки капусты мне уж больше и не увидеть. И там, на этих складах, мое свободное сердце – а когда оно не свободно у поэта? – увлеклось учетчицей Любашей. Таких там орлов, как я, были стаи, но я-то чем взял: увидел у нее учебник литературы для школы. Оказывается, готовится к экзаменам в торговый техникум. Предложенная ей моя помощь ею отринута не была. Тогдашние экзамены требовали не собачьего натаскивания на ЕГЭ, сочинение требовалось и устный экзамен тоже. Ну вот. Она жила в доме барачного типа недалеко от части. И я – я рванул в самоволку. Любовь делает нас смелыми. Там проволока была в два ряда и собаки. Но собаки были давно прикормлены, своих не трогали, а в проволоке были секретные проходы. А чтобы тебя часовой пропустил, надо было сказать пароль: «Рубите лес!» – а часовой отвечал: «Копай руду». И все, и зеленый свет.

И вот я сижу у Любаши, и вот ей вручены мои стихи, и она: «Ах, это мне? Врешь! Списал!» И вот надвигается чай, я развожу тары-бары про образ Базарова или еще про кого, образов в литературе хватает. Далее – я не выдумал – дверь без стука открывается от пинка, и на пороге огромный сержантюга из стройбата. Любаша, взвизгнув, выпрыгивает в окно. Оно открыто, ибо это ранняя теплая осень. Сержант хватает меня за грудки, я возмущенно кричу: «Ты разберись вначале! Я ей к экзаменам помогаю готовиться». На столе, как алиби, тетради и учебники. Сержант не дурак, понимает, что ничего не было. Садится. Из одного кармана является бутылка белой, из другого красной. Выпиваем. Молчит. Знает, где что лежит у Любаши, ставит на стол. Закусываем. Еще выпиваем. После молчания: «А знаешь, хорошо, что я тебя застал. Я же на ней жениться хотел. А если она так к себе парней будет затаскивать, что с нее за жена?» – «Я не парень, я репетитор». – «Кто?» – «Ну, консультант». Вернулся я в часть, и как-то все обошлось, и пароль и отзыв. Только вот собаки облаяли, хотя и не тронули, не любят они пьяных.

Мое это стихотворение однополчане рассылали своим Любашкам, Наташкам, Сашкам (Александрам). Не у одного меня «смирительную рубашку на гордость не принимало сердце». Они переписывали стихи, как бы ими сочиненные, для своих адресаток. Все получалось хорошо, но иногда имя девушки сопротивлялось и не хотело лечь в строку. Как в нее поставить Тамару, Веру? Тогда в ход шли уменьшительно-ласкательные имена: Тамарашка, Верашка.

А раз меня засекли с книгой на посту. Чтение было увлекательным. Вот доказательство:

Вынесли приговор – строгий выговор

И пять нарядов: читать не надо.

Шекспир сильнее – чего? – бледнею:

Ужель уставов и даже взгляда всех комсоставов?

Так, вероятно. Поймя превратно мои ответы,

Они вскричали о партбилете, о долге, чести,

Литературе в моей анкете не давши места.



Сочиненное немного повторяет еще доармейское, когда я ездил поступать в Горький, в институт инженеров водного транспорта. Ткнул пальцем наугад в справочник высших учебных заведений. От того такая глупость, что с работы не отпускали, а учиться нельзя было запретить. Вот дальнейшее:

Скальте зубы, как в ковше у экскаватора:

Конкурс мал, прекрасен город... уезжаю!

Услыхав, заржали б зебры у экватора.

Знаю.

Не хочу я сотни дней скитаться по лекториям

И учить осадку в реках пароходную:

Я хочу войти в литературную историю,

А не в водную.


Крепко сказано. Автору семнадцать лет. Стихи, кстати, процитированы в повести «Боковой ветер», и вот – да, так бывало в советской империи, в ней книги читали, – прочли в Горьком, в этом вузе, и написали в Союз писателей справедливо обиженное письмо. Говорили об этом вузе самые хорошие слова. И я с этим очень был согласен и, конечно, извинился перед ректоратом и студенчеством.

– В РОССИИ ТРИ ПРОЗАИКА: Бунин, ты и я, – говорит по телефону знакомый писатель Анатолий.

Я понимаю, что он уже хорошо выпил.

– Тут у меня еще Женя сидит.

– Да, и еще Женя.

«ПЕЧАТЬ – САМОЕ сильное, самое острое оружие партии». Такой лозунг в моем детстве был повсюду. И я совершенно искренне думал, что это говорится о печатях. О тех, которые ставят на бумагах, на справках, которыми заверяют документы или чью-то доверенность. Круглые, треугольные, квадратные. Без них никуда. Все же знали, что документ без печати – простая бумажка. А «без бумажки ты букашка, а с бумажкой человек». Писали контрольные диктанты на листочкам с угловым штампом.

Так и думал. А когда мне стали внушать, что печать – это газета, журнал, я думал: какая ж это печать? Это газета, это журнал. А печать – это печать. И при ней штемпельная подушка. Прижмут к ней печать, подышат на нее, да и пристукнут ею по бумаге. И на отпечаток посмотрят. И человеку отдадут. А тот на печать полюбуется. Не на саму печать, а на ее оттиск, который уже тоже сам по себе печать.

ОТКУДА СЛОВО «золотарь», то есть ассенизатор (по Маяковскому, революцией призванный), я не знал. И вдруг в Иране разговор о поэзии. Проводят при дворе шаха вечер поэзии. Нравится шаху поэт, открывай рот, туда тебе накладывают полный рот золота. Не нравится – тоже открывай рот, и тоже накладывают, но уже другого «золота».

ОТЖЕВАЛ ЧЕЛОВЕК жвачку, бросил, а ее хватает воробей, думает, что это ему крошка хлеба. И клюв воробья увязает в жвачке, и воробей не может его вынуть. Да если еще зимой, жвачка быстро замерзает. Так и погибает.

ТЯГА ЗЕМНАЯ. Только ею побежден непобедимый Святогор. Земля. Все из нее, от нее и в нее. Всегда очень волновал запах земли, свежей пашни. Свежевырытой могилы. Конечно, по-разному. Народный академик Терентий Мальцев относился к ней как к родной матери. Приникал к ней, слушал ее, вдыхал запах. Время сева определял даже так: садился на пашню в одном белье, а то и без него. Шутил: «Сегодня рано, послезавтра поздно. Завтра выезжаем».

РАНЬШЕ ПЛЕВАЛИ в лицо, сейчас вслед, в спину. Прогресс. Значит, идем вперед, значит, боятся.

ВСПОМНИЛСЯ КАРТОННЫЙ шар, в который я был заключен. В школе математичка Мария Афанасьевна, зная о моих стихах по школьной стенгазете, велела сочинить стихи о геометрических фигурах: диагонали, катете, гипотенузе, биссектрисе, секторе, сегменте, прямоугольнике, трапеции, сказав, что все они вписаны в идеальное пространство шара. Написал как пьесу в стихах. И пришлось исполнять роль шара. Потом меня долго обзывали «толстый». Очень это было горько. Какая ж девочка полюбит мальчика с таким прозвищем?

– ЖЕНЩИНЫ ЛЮБЯТ подлецов, почему?

– Женщины любят победителей.

НАЧАЛО ПРОТЕСТАНТИЗМА от перевода Священного Писания Лютером от «Вульгаты». Он избегал слова «церковь». Он ушел от ватиканского престола, но, по гордыне, не пришел и к Восточной Церкви. Заменил слово «церковь» словом «приход», то есть вера в приход. Каждый приход получался столпом и утверждением Истины. И уже к середине XIX века было до семидесяти различных течений, движений протестантов. Плодились как кролики, и как кролики были прожорливы. Но не как кролики, не питались травой, им души простачков подавай.

ПРИТЧИ О ЗАСЕЯННЫХ полях. Одна о семенах, брошенных в землю придорожную, в каменистую, и в землю добрую. И другая – о том, как на посеянное поле ночью приходит враг нашего спасения и всевает плевелы. То есть, как ни добра почва, как ни хорошо всходят посевы, надо быть начеку. Не мы выращиваем их, но охранять обязаны.

– ВЫЛЕЧИЛ Я СВОЕГО соседа от беса, – говорит на привале во время крестного хода Анатолий. – Как? Он мне все время: бесы, бесы, все они ему карзились, казались. Видимо, пьянка догоняла, пил он крепко. А уже и отстал от пьянки, бесам-то, видно, в досаду. Опять тянут. Везде у него бесы. И жена уже не смогла с ним жить, ушла к матери. Звал его в церковь, ни за что не идет, не затащишь. Оделся я тогда, прости, Господи, самочиние, в беса. Вечером, попоздней. Вывернул шубу, лицо сажей вымазал. К нему. В коридоре грозно зарычал, потопал сапогами, дверь рванул, вламываюсь. Боже мой! Он в окно выпрыгнул. Я скорей домой, умылся. Рубашка, курточка. К нему. Он во дворе, еле жив, в дом идти боится. И мне, главное, ничего не рассказывает. В дом зашли вместе. Я у него в первую ночь ночевал. А потом в церкви батюшке повинился. «Ну Анатолий, – батюшка говорит, – ну Анатолий! А если б он умер от страха?» – Говорю: «От страха бес из него выскочил». – «Вместе с ним». А я скорей голову под епитрахиль сую. И что? И не являлись ему больше никакие бесы. Я к жене его сходил, уговорил вернуться.

ПОСЛУШНИКА ЯШУ поставили прямить гвозди. Их много надергали из старых досок, когда разбирали пристрой к церкви. Гвозди большие, прямятся плохо. Яша день промучался, а назавтра пошел в хозяйственный магазин, купил на свои деньги новых гвоздей, принес настоятелю. Думал, похвалят. А настоятель вздохнул и говорит: «Яша, конечно, и эти гвозди понадобятся. Спасибо. Но дороже мне старые гвозди, которые еще послужат. Ты не гвозди прямил, ты себя выпрямлял».

Яша-то очень уж нетерпелив был.

ЕВРЕЙ СПРАШИВАЕТ другого еврея: «А ты знаешь, кто Мао Цзэдун по национальности?» – «Не может быть!»

В ВЕЛИКОРЕЦКОМ на Никольском соборе проявился образ святителя Николая. И много таких явленных образов проступает по России.

Как же я любил бывать и живать в Великорецком! И дом тут у меня был. Шел за село, поднимался на возвышение, откуда хорошо видно далеко: река Великая, за ней чудиновская церковь. И леса, леса. Зеленый холм, на котором пасется стреноженный конь, мальчишки играют на ржавеющем брошенном остове комбайна. Как на скелете динозавра. Играют в корабль. Скрежещет ржавый штурвал.

ПРОЩАЙ, ИСПАНИЯ! Испания – вымечтанная страна отрочества и юности. Как я любил Испанию! «Арагонская хота», Сервантес, Лопе де Вега, Гойя, Веласкес, «Итак, Равель, танцуем болеро... О, эти пляски медленных крестьян. Испания, я вновь тобою пьян!», «Как ты думаешь, друг Санчо, не мало ли я свершил подвигов во имя прекрасной Дульси-неи Тобосской?» – «Думаю, чем мы сегодня будем ужинать». «Ночная стража в Мадриде», «Ах, как долго, долго едем, как трудна в горах дорога, лишь видны вдали хребты туманной Сьерры», Эль Греко, каталонцы, «Лиценсиат Видриера», Валенсия, Мадрид, Барселона, Саламанка, Кордильеры. музыка!

И вот, все это я к тому, что не бывать мне в Испании, не бывать. И сам не хочу в Испанию. Вернулись из нее жена и дочь, привезли множество фотографий. Гляжу: где Испания? «Макдональдсы», реклама английского виски, американских сигарет. Прощай, Испания, тебя убили. Хватит мне того, что бывал на многих могилах европейских стран. Мертвые города, мертвые ходят по улицам.

МОЛОДЯЩАЯСЯ ВДОВА, еще собирающаяся устроить жизнь, ухаживает за вдовцом: «Разреши мне поцелульку в щекульку». – «Моя твоя не понимай», – отшучивается вдовец. – «Чего понимать, Вася, хочется рябине к дубу перебраться». – «Я тебе не пара, ведь я глухой, бухой и старый». -«Сам сочинил?» – «Мне дублеров не надо». – «Вася, от восторга падаю!» -«Дуня, у нас говорили: “Шестьдесят лет дошел, назад ума пошел”». – «Вот именно! Ты молодеешь, Вася!» – «Дуся, я встал у стенки насовсем. Кранты.

Годен только на металлолом». – «Не верю! Зажгу! Растоплю любое замерзание... А? У тебя что, Вася, насчет любови не работает чердак?» – «Да за мной босиком по снегу бегали». – «Уже разуваюсь. О чем ты думаешь?» -«Думаю, что мне на поясницу лучше не горчичники, они ожгут, и все, а лучше редьку, всю ночь греет». – «Всю ночь? Зови меня редькой, Вася».

ВСЕ-ТАКИ РАССТОЯНИЕ между католиками и православными (не в смысле церковном, тут пропасть, а в житейском смысле) меньше, чем расстояние между православными и протестантами. Католики хоть слушать могут. А протестанты считают, что нас надо учить. Это с их-то обезбоженностью. Ученость их к этому привела. Много захотели знать, рано состарились.

Ученость всегда на один бок. Всегда в самомнение, в возглас: высшая ценность – человеческая личность! Эти личности валяются то мертвыми, то пьяными по всем континентам. Высшая ценность мира – Господь, мир сотворивший.

УЖАСНАЯ ИГРА детства «В царя». Я и понятия не имел, что это идет из начала Новой эры. У римских воинов в Иудее была такая игра «В царя». Выбирали жребием «царя», исполняли его желания, а потом (ссылаюсь на монахиню, которая говорила о последних днях земной жизни Христа), потом убивали. Они так и со Христом поступили, когда над Ним издевались. Это и в Евангелии. Ударяли Его сзади, а потом глумливо спрашивали: «Прорцы, кто Тебя ударил». И мы в детстве так играли. Один становился спиной, другие, столпясь сзади, по очереди ударяли. Ударяли по левой руке, которую «осужденный» высовывал из подмышки правой. А ладонью правой он прикрывал лицо. Точь-в-точь как на пермских деревянных скульптурах. Ударяли и спрашивали: кто? Если угадывал, угаданный шел на его место. Иногда ударяли очень сильно. Счеты сводили или еще что. Да-а, как откликалось в веках.

СЕКРЕТ ПСЕВДОНИМОВ, может быть, в том, что евреям хотелось стать как бы своими для того народа, в который они внедрялись. Нет, не так, лучше: в котором они поселялись и за счет которого жили. «Мы не Нахамкесы, не Гольдманы, не Бронштейны, не Зильберштейны, мы Ивановы-Петровы-Сидоровы, не Фельдманы – Полевые, не Гольдберги -Златогоровы. Мы вас освободили от царя, мы ваши, мы такие, как вы, только работать руками не умеем, а все головой, головой, все соображаем, как вас, русаков, осчастливить. А вы такие неблагодарные, ах, как нехорошо. Придется еще чего-нибудь придумать».

НАТАША ПРИ МНЕ сочинила новое слово. Сидела, чистила ноутбук от всяких электронных микробов. «Вроде все, – говорит. Вдруг: -Нет, еще и это выползает. Это нам ни к чему. Это надо лечить. Надо тут, думаю, вот такую “лечилку” применить».

Слово «лечилка» я раньше не слыхал.

«ЧТО НИ ДУРНО, то и потешно, – говорила мама, очень не одобряя всякие намазюкивания на лицо. – Соседка говорит: если с утра не накрашусь, так будто голая иду. Чего только не нашлепают на харю – прости Господи, лицо харей назвала. А как не назвать? Наштукатурят – лица не видно, будто скрывают то, что Бог дал. И совсем молодые, вот ведь! Старухи вроде как оправдывают себя: морщины мазью да пудрой скрываем. А что их скрывать? Мы их всей жизнью заработали, это награда. Ордена же не замазывают. И седина. Что плохого в седине?»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю