Текст книги "Дождаться утра"
Автор книги: Владимир Еременко
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 26 страниц)
Дед Лазарь Иванович
Еще в хуторе Цибенко мы узнали, что дед наш, Лазарь Иванович, жив. Однако его выгнали из дома, и теперь он ютился в летней кухоньке-землянке. Я знал эту развалюху, выложенную из самана, с земляным полом, где почти все место занимали русская печь и плита.
К Гавриловке подходили на следующий день часов в одиннадцать утра. Опять светило солнце, была теплая погода, какая нередко устанавливается в наших краях в октябре, и я еще с бугра увидел дедушкину избу на два окна – с распахнутыми голубыми ставнями, под тесовой крышей. В Гавриловке немного изб из дерева. Большинство слеплено из самана, а крыши крыты соломой или камышом, который в изобилии растет по берегам маленькой и петляющей речушки Червленой. К ее правому берегу и прижалась Гавриловка – небольшое село на три или четыре десятка изб. За селом построили МТФ (молочно-товарную ферму). Раньше здесь высилась силосная башня и металлический ветряк, который качал из речки воду для коровников. Сейчас силосной башни не было, а ветряк согнут. Дома же, кажется, все целы.
Спускались с небольшого взгорка, тележка катилась сама, а мы все жадно всматривались в подобие двух улочек, которые шли от заросшего камышом берега речки. В селе пустынно. Несколько человек у коровников МТФ. Там же приткнулись к самым стенам несколько крытых брезентом автомашин. Позже заметил такие же машины и в самом селе. Все они лепились к стенам, и их сразу нельзя было различить.
Перед домом деда стояли две легковушки, одна совсем крохотная. Автомашины таких размеров я еще никогда не видел. Это был «опель-кадет», как я узнал позже. Машина мне так понравилась, что я прозевал, когда со двора вышел дед. Тетя Надя и мама с плачем пошли ему навстречу и чуть не насмерть перепугали старика. Он даже попятился от них, будто не хотел слышать, что они собирались говорить, а когда увидел, что все мы живы и все перед ним на своих ногах, то закричал на своих взрослых дочерей, будто они были детьми:
– А ну, цыц, сейчас же цыц!
Он стоял в своей синей старенькой рубахе навыпуск и солдатских хлопчатобумажных штанах-полугалифе, в галошах на босу ногу. В серых всклокоченных волосах стало еще больше проседи, а его «калининская», небольшая бородка совсем побелела. Глаза у деда слезились, он, кажется, еще хуже стал видеть. Я был рядом, а он смотрел через меня куда-то вдаль, где дорога сливалась с осенним небом, будто хотел понять, откуда мы свалились.
– Ну хватит, хватит хлюпать, – уже не сердито прикрикнул он на своих дочерей, подошел к двуколке и покатил ее к кухне. Дед повез ее не через двор, где стояли автомашины, а в объезд, со стороны огорода. Здесь была протоптана дорожка к кухне, и, когда Сергей с Вадиком захотели пройти через двор, он остановил их.
– Туда не надо, – сказал. И, тяжело вздохнув, добавил: – Тут теперь свои порядки.
По тому, как дед один, без особого напряжения вез нашу тележку по грядкам вытоптанного огорода, было видно, что в нем еще осталась та сила, которая раньше поражала всех. Деду уже перевалило за восемьдесят, а он до последнего времени работал в колхозе конюхом и управлялся с самыми свирепыми лошадьми – выездными жеребцами. Мне почему-то казалось, что дед наш был всегда вот таким, каков он сейчас. На японскую войну 1905 года его не призывали в армию – он был старым. Дед родился крепостным и два года прожил, как сам шутил, «в крепости».
Наша мама родилась, когда деду было тридцать шесть. Она помнит двух братишек, семи лет и девяти, которые умерли в один год от оспы. Позже рождались девочки – четыре мамины сестры. Дед негодовал, ему нужны были сыновья-помощники, а не девки, на которых, как он говорил, «царь не давал земли». Пять девичьих ртов разорили его, как он говорил, «вдрызг». Дед бросил хлебопашество и ушел в город на «чугунку». Сначала работал сторожем, а потом стрелочником.
Дед был упорным человеком: здесь у него родилось два сына. Он воспрянул духом и вернулся в село – «за земельным наделом на сыновей». Хотел получить и третий надел, но сорвалось – родилась дочь. Это была тетя Надя. Шел уже 1914 год, и нашего упрямого деда, видно, остановила война. Ему было пятьдесят четыре, он девять раз менял свое местожительство и построил своими руками семь домов.
…Дед подкатил двуколку прямо к двери летней кухни и неторопливо стал развязывать веревку. Проснулась и заплакала в своем корыте Люся. Лицо деда расплылось в доброй, теплой улыбке, которую я так любил. Он почмокал губами, но Люся закричала еще сильней: наверное, испугалась его бороды.
– Не солдат, – добродушно сказал он и стал снимать и носить узлы в кухню.
Слово «солдат» у деда было высшей похвалой человеку. Он даже когда хотел сказать добрые слова о женщине, то говорил «солдат-девка» или «солдат-баба». Я бросился помогать деду. Он улыбнулся, обнажив беззубый рот, и положил мне на голову свою чугунную руку с негнущимися пальцами.
– Натерпелись?
Я кивнул. За три этих долгих, как годы, месяца нас никто, ни один человек не пожалел, потому что мы жили среди таких же горемычных, какими были сами. Живые жалели только мертвых, а тут вдруг это участливое и тихое, как выдох, «натерпелись»… Глазам моим стало горячо, я отвернулся. Дед взял у меня из рук узел.
– Ты, Андрюха, отдохни. Прибился ведь с дороги, вон даже хромать стал…
– У него осколок вот здесь, – выпалил Сергей и хлопнул себя сзади по штанам.
– Не здесь, – обиделся я. – В бедре он.
Беззубый рот деда опять весело приоткрылся.
– Фу-у ты, я тебя враз на все четыре поставлю. Коней тут раненых взялся выхаживать. Целый лазарет у меня. – И он кивнул на низкий сарайчик в конце двора. – Корову и всю живность эти супостаты порешили, так я теперь там коней держу.
– А где ж вы их берете, тато? – спросила тетя Надя.
Меня вдруг развеселило это странное слово «тато». Так тетя Надя и моя мама иногда называли своего отца.
Дед говорил, что много раненых коней бродит по степи.
– Приходят в село, смотрят в глаза и только что не скажут – люди, мол, добрые, помогите.
Через час мы с дедом уже «возжались», как он говорил, в конюшне. В тесном сарайчике, где раньше была корова, теперь стояли три лошади. Резко пахло карболкой, она заглушала все другие запахи конюшни и даже густой пряный аромат отвара трав, который дед принес из кухни. Он вынимал из чугуна пучок разваренной травы и осторожно промывал рану на ноге рыжего Дончака. Конь послушно стоял, только время от времени поднимал и опускал раненую ногу да нервно подрагивал чистой атласной шерстью.
– Потерпи, хороший, потерпи, умница, – приговаривал дед, макая пучком в отвар и мягко проводя по правой передней ноге коня. Рана была выше колена, она уже затягивалась, оставалось сантиметров десять рассеченной кожи. Дед отбросил пучок травы, зачерпнул со дна чугуна пригоршню разваренной зеленой кашицы, аккуратно разровнял ее на белой тряпице и стал запихивать в рану. Конь недовольно замотал головой, переступая с ноги на ногу.
– Подай-ка! – Дед указал глазами на полоски тряпок.
Я подхватил их с пола. Это была разрезанная вдоль солдатская обмотка.
– Давай бинтуй, солдат.
Когда мы обмотали ногу коню, я метнулся из конюшни и принес охапку бинтов и салфеток. Дед восхищенно осмотрел их, а потом отодвинул в сторонку.
– Да чего там, у нас этого добра много, – сказал я.
– Нет, это для людей, – решительно повторил он, и мы опять стали бинтовать другого коня обрезком солдатской обмотки. Я знал о любви деда к лошадям. О ней в нашем доме ходили легенды. Когда он куда-нибудь уезжал, в его «торбу» клали хлеб или другое что из «печева» и приговаривали: «Деду и коню».
Дед ничего не жалел для коней, а сейчас вдруг пожалел какие-то бинты. Значит, что-то стряслось. Мы закончили наше «лекарьство», и дед, хитро сощурив свои слезящиеся от едкой карболки глаза, весело сказал:
– Ну, а теперь давай тебя…
Сергей с Вадиком захохотали. Оказывается, и они пришли в конюшню, а я так увлекся работой, что не заметил мальчишек.
Нет, с нашим дедушкой явно что-то произошло. Когда мы уходили из конюшни, он вынул из кармана белую тряпицу, которую носил вместо платка, и завернул в нее хрусткие пакеты бинтов и салфеток.
– А еще что у вас есть?
– Риванол, – ответил я и пояснил: – Такое лекарство от ран, в порошке.
– А еще что?
– Инструмент медицинский. Санитарную повозку разбило. Двуколка наша из нее…
Дед даже крякнул от восторга.
– Ты мне покажешь все. – Он завязал концы тряпицы, подержал узелок на широкой ладони, будто взвешивая его, и, поднявшись на свои короткие, так и не распрямившиеся в коленях ноги, сказал: – А теперь, хлопчики, пошли доводить до ума вашу двуколку. Мы ее под Дончака справим. Его уже запрягать можно.
До самого вечера дед возился с нашей тележкой. Он вытесал и приделал ей настоящие оглобли, сбил ящик и даже впереди него приделал лавочку для сидения. Потом достал старый хомут, седелку, вырезал из старой кошмы потник. Стачал из двух солдатских ремней чересседельник, а вот вожжи были из веревки.
– Как у бедного цыгана, – весело подмигнул он нам. – Ну да ничего, разживемся и вожжами хорошими. Завтра в Парасочкину балку съездим, там всякого добра…
Стемнело, когда была готова «вся справа», – так дед назвал сбрую для Дончака. Он еще раз проверил упряжь, прокатил по огороду двуколку, а потом не утерпел и вывел из конюшни Дончака. Конь чуть-чуть прихрамывал, но шел в узде охотно.
У деда был наметанный глаз. Упряжь пришлась Дончаку впору. Сергей и Вадик взобрались в ящик двуколки, и дед, держа лошадь под уздцы, прокатил их за двором. На его приглашение прокатиться с ними я обиженно ответил:
– Не маленький.
Дед, словно заглаживая свою вину, поспешно сказал:
– И правда, мы с тобой завтра делом займемся.
Он выпряг Дончака и повел его в конюшню, а нам приказал идти в кухню.
День прошел, а я еще не видел села. Мы так закрутились в делах с дедом, что только сейчас вспомнил про немцев. Ведь они не только в селе, но и в дедовом доме. Но немцы здесь были какие-то странные – они словно не замечали нас. К дому то и дело подъезжали легковушки. Из них выходили офицеры (у одного были какие-то чудные, плетеные погоны), все они видели, что мы что-то мастерим во дворе, чем-то заняты, но никто даже не поглядел в нашу сторону.
Вечером за ужином я сказал об этом деду, но он тут же возразил:
– Ты, Андрюха, осторожней ходи-поворачивайся. Не смотрят потому, что за скот нас всех считают. – Дед помолчал, пожевал своим беззубым ртом и добавил: – Да и хвост им там, в городе, видно, прижали, не до нас сейчас. А когда в августе пришли сюда, куда какие прыткие были, а теперь морозы начинаются. Где какой шарф, где какая поддевка из кожушины, носки шерстяные – все забирают. А первое – платки бабьи, пуховые, наматывают на себя…
Мы слушали деда молча, только изредка мама или тетя Надя спрашивали у него о ком-либо из деревенских знакомых, но дед отвечал односложно, будто не хотел отвлекаться от своего рассказа о «новом порядке» (он так и сказал: «новый порядок»), какой здесь завели оккупанты.
– Колхоз они вроде бы разогнали и вроде б он есть. Старшим у нас теперь Митька Кривой. Счетовод наш.
– Прибытков, что ли? – переспросила мама.
– Он. Так в своей конторке при счетах и сидит. Они его старостой величают, а он сердится. Да… – Дед опять делает паузу. – На работу люди ходят. Сначала выгоняли, а теперь идут охотно. Все больше за колосками… Сколько кто соберет – все домой и тащат. Попервах-то, когда в колхозный амбар сдавали, так охотников мало было: тот больной, тот слепой, – не видит колосков, а теперь и малый и старый все с утра в поле. Приезжал тут какой-то важный немец из Карповки. Митька говорил – ихний комендант. Так ходил и каркал: «Арбайт карашо, арбайт карашо». Всем надо работать, говорил. Всем. Митька у него за толмача. Он же в германскую у них в плену был. Там и глаз свой потерял. Так вот, кое-что вспомнил по-ихнему и тоже лопочет. Немец тот сказал ему, что будут они всех нас, русских, учить работать, а кто не захочет, тех постреляют. А Митька ему тоже по-ихнему: «Карашо, карашо». Немец-то и уехал с тем, с чем приехал. А Митька собрал всех односельчан и говорит: «Домой носите колоски. Домой. Зерно надо сушить, а в амбаре оно погнить может, да и мыши…» – Дед хитро улыбнулся и подмигнул мне. – Теперь колхозный амбар у каждого дома. Митька даже и трудодни за работу начисляет. Всякая работа, говорит, свою оплату должна иметь. Отчаянный мужик оказался.
– Ну, а если немцы собранный хлеб потребуют? – спросил я.
– А сколько там того хлеба? – опять загадочно улыбнулся он. – Много ль по колоску-то наберешь… Да и в амбаре у Митьки немножко есть, гниет… Вот завтра поедем на эту работу. Ртов-то теперь вон сколько. – И он весело повел глазами по кухне.
– А сколько ж за день набирают? – спросила мама. – Вот мы все поедем – и сколько?
– Да попервах-то много… выходило и по полмешка и по мешку семьей набирали. Уборка-то какая была, через пень-колоду. Многие поля и вовсе остались. Так что хлебом запаслись кто попрытче.
Ночью я лежал под старым дедовым тулупом. Постелью была солома, которую мы насыпали на земляной пол кухни. Тело жгли блохи (сколько же здесь этих тварей?). Через неплотно прикрытую дощатую дверь заползла леденящая сырость. Маленькая Люся, Вадик, Сергей и с ними тетя Надя спали на одной койке. Вадик оглушительно кашлял, Люся время от времени вскрикивала и, хныча, жаловалась:
– Меня кусают. Кусают…
Как только мы легли, я сразу уснул, будто провалился в яму, а сейчас проснулся – тело будто огнем жгло, да и сырой холод донимал, ужом полз по земляному полу и забирался под овчину. Лежал без сна, ворочался с боку на бок и думал, что ж это за люди, которые пришли в наш край и устанавливают здесь свой «новый порядок». Кто они, если всех других считают ниже себя и смотрят на нас как на рабочий скот? Кто вот тот немец с плетеными погонами и что он думает про всех других, про меня, про маму, про деда? Неужели он нашего деда, который всю жизнь трудится и все умеет делать, собирается учить работать?
За колосками
Дед осторожно трясет меня за плечо, я слышу его ласковый, бархатный голос:
– Андрю-ю-х-ха, Андрю-ю-х-ха, вставай.
А мне снится, что я на рыбалке, в ночном. Когда мы приезжали в Гавриловку летом к деду в гости, всегда просили, чтобы он пошел с нами, мальчишками, в ночь на рыбалку. Дед любил ловить рыбу, у нас к столу всегда была рыба. Не раз дедушка привозил ее и нам, в город. Завернет в мокрую тряпку линей и карасей, и они у него живые до самого нашего дома, а вот ночью с нами идти рыбалить не соглашался.
– Ночью надо спать, – отшучивался он, – а рыба будет ловиться сама.
И она у него всегда ловилась. Мы просыпались, продирая глаза, выбегали на крыльцо к кадушке с водой, а там плавали холодные скользкие лини, широкие золотистые караси и черноспинные, быстрые, как молнии, щуки. Дед ловил рыбу в Червленой вентерями, а для нас, «для баловства» на земляной крыше кухни, которая поросла травой, держал удочки с огромными ржавыми крючками и толстыми лесками, сплетенными из конского волоса. Вентери у него часто воровали, он, чертыхаясь, иногда седлал лошадь и ехал по петляющему руслу Червленой искать пропажу, но чаще садился и плел их заново.
И вот теперь мне снилось, что мы в ночном, на рыбалке. К утру всех сморил сон, и мы улеглись у костра. Вначале было холодно даже под дедовым тулупом, а сейчас костер разгорелся, чувствую, как в лицо пышет жаром. Ох, как не хочется подниматься, а дед трясет, трясет за плечо.
– Вставай, вставай, Андрю-юх-ха…
Я на рыбалке, наконец-то дедушка согласился взять в ночное. Как же это здорово! Но только еще бы чуть-чуть поспать, пусть поднимется солнце и подсушит холодную росу…
Открываю глаза, и волна той радости, теплой мальчишечьей радости, которая захлестнула меня с ног до головы и которую так боялся расплескать, сразу обрывается.
Жарко горят кизяки в зеве печи, мама их мягко помешивает ухватом, собираясь сунуть туда большой, ведерный чугун. Сергей и Вадик уже встали. Я опять в том же проклятом мире, который занесла сюда, в тихую Гавриловку, война. А ее притащили к нам вон те люди в лягушачьей форме, которые бродят по двору. Вижу их через единственное окошко в кухне. Больше года война катилась впереди них по нашей стране, а теперь – и она и они здесь.
– Просыпаемся, и горе просыпается вместе с нами, – кому-то говорит мама.
– Дедушка, а рыбу ты теперь ходишь ловить? – неожиданно спрашиваю я. Дед не удивился моему вопросу.
– Нет, теперь не хожу.
– Вентери украли?
– Припрятал, да шест пропал. Вода стала холодная, а без шеста не поставишь…
– Я сплаваю, – отзывается Сергей. – Я уже ставил, правда, дедушка?
– Правда, правда, – положил ему на голову ладонь дед, – ты уже большой. Если вода выгреется в речке, то можно и сплавать. День вроде сегодня разгуливается.
– Я тебе сплаваю, я тебе так сплаваю, – зашумела мама, – что не будешь знать, на что садиться. И вы, тато, как маленькие. Какая сейчас речка, какая рыбалка?
Дед смешно, как птица крыльями, замахал руками и, заговорщически подмигнув нам, «вылетел» из кухни во двор. Мы все прошмыгнули за ним, даже маленькая Люся заспешила вслед, но у самого порога ее поймала тетя Надя. Однако Люся заревела так, что нам пришлось возвращать Вадика, чтобы тот ее успокоил: только Вадик находил на нее управу.
За завтраком дед сказал, что дома остаются мама и Люся, а мы все едем собирать колоски.
– Двуколка добрая, на ней далеко можно уехать. Мы вас оставим, а сами с Андрюхой поедем на ячменное поле. Коням ячмень нужен.
– Сейчас людям нечего есть, а вы за коней, – начала мама. Но дед сердито оборвал ее, дав попять, что здесь хозяин он – как скажет, так и будет.
Выехали за село, свернули с наезженной и разбитой машинами дороги на заброшенный, поросший травой проселок, и нашего Дончака словно подменили: он перешел на размашистую рысь и даже перестал прихрамывать. Дед захохотал.
– Смотри, Андрюха. Он у тебя научился: знает, когда хромать.
Я хотел обидеться, но у деда было такое смешное, лукавое лицо, что я тоже рассмеялся. Дед, как заправский ездовой, по-турецки скрестив ноги, восседал впереди и в одной руке, в натяжку, держал вожжи. Видимо, эта езда доставляла ему еще большее удовольствие, чем нам, мальчишкам. Вот только вожжи веревочные подводили, но и их дед держал по-особенному, ухарски.
Мне вспомнилась смешная семейная история. Когда дядю Ваню избрали председателем колхоза, дед, уже года три возивший старого председателя, не захотел расставаться с «выездными» лошадьми, которых он вырастил. Дядя Ваня, в свою очередь, не мог позволить, чтобы отец был у сына кучером. Нашла коса на камень.
По полям колхоза и в соседние села дядя Ваня ездил верхом или в пролетке, хотя это, с точки зрения старых колхозников, унижало его председательское достоинство, а вот в район или в город ему обязательно нужно было ехать на «выездных, правленских» лошадях.
– Какой же ты председатель, если приедешь верхом или в пролетке на одном коне? – говорили колхозники. – Тебя и слушать никто не станет. Тут надо подкатить не меньше чем на паре вороных, и чтобы пена изо рта, и кони как огонь, на вожжах не удержишь. Вот тогда ты хозяин, тогда председатель!
В колхозе были такие кони, но дед их никому не доверял. А раз дед сказал, значит, все. Он не только был старшим в селе, но еще ходил в «вечном колхозном начальстве». Председатели, бригадиры менялись часто, а вот деда как выбрали в 1929 году в первое правление колхоза, так он и оставался его бессменным членом. Список каждого нового правления колхозники начинали со старшего конюха Лазаря Ивановича Четверикова. И только в последние годы дед попросился в рядовые – кучером на «правленские, выездные» и отсюда никуда не хотел уходить, несмотря на скандалы в доме.
Конфликт разрешался всякий раз так. Когда дяде Ване нужно было ехать в район или в город, он говорил деду:
– Запрягайте!
(В семье деда, да и в нашей, родителей называли только на «вы».) Дед запрягал «своих, как огонь, жеребцов» и лихо подкатывал к правлению колхоза. Дядя Ваня выходил из конторы и предлагал отцу пересесть с кучерского облучка на его, председательское место. Дед не спешил.
– Вот простынут, тогда и пересяду. Смотри, еле сдерживаю.
– Надо было на базу выгуливать, – сердито замечал дядя Ваня.
– Выгуливал.
У правления собирались любопытные, начинали подавать ехидные советы. Дядя Ваня прыгал к отцу на облучок, и нетерпеливые правленские кони в клубах пыли уносили председательскую тачанку.
Домой дед всегда возвращался, развалившись на мягком председательском сиденье. Он дремал.
– Кого везешь, Иван Лазаревич? – снимая шапки, подшучивали старики. – Уж не отца ли нашего председателя?
Дядя Ваня тоже не лез за словом в карман, но домой приходил злой.
– Вы хоть бы одевали его поприличнее! – кричал он, сердясь на мою бабушку, свою мать. – Где его одежда нормальная?
– Да я ему не говорю, что ли, вот она лежит, – отвечала бабушка. – Так ему ж хоть кол на голове теши.
– И не буду выряжаться, – взъярялся дед. – Я при конях.
– Так стыдно ж, как старца какого везу.
– Я при конях, мне не стыдно, – повторял дед. – А кому стыдно, пусть пешком ходит.
Когда дядю Ваню уже перед самой войной избрали председателем сельского Совета, говаривали, что Лазарь Иванович перевел Ивана Лазаревича на другую работу: мол, тот ему не понравился.
А дед так и остался конюхом при своих «выездных, правленских» конях.
– Дедушка, а где твои выездные сейчас? – спросил я.
– В Красной Армии служат, Андрюха. Сразу ж, как война объявилась, их и забрали. Добрые были кони… Дончак наш тоже строевой, да, видно, в перипетию попал…
Мы уже были километрах в трех за Гавриловкой, на той стороне Червленой. Речку переехали вброд в километре ниже села и теперь выехали к полям, где колхоз сеял пшеницу. Поворачивая из стороны в сторону свою исхудалую, морщинистую шею и оглядывая изрытые окопами поля, дед сокрушался:
– Что творится, что творится. Так испоганили землю.
Когда выбрались на край пшеничного поля, дед распорядился:
– К окопам близко не подходить! К той балочке тоже не надо. Там мины могут быть. Собирать только по бугру. Хоть и меньше колосков, зато надежнее.
Дед снял с повозки брезент и расстелил его на стерне. Потом сбросил на него мешки, наши сумки, корзинку с харчами, бачок с водой и какую-то странную палку. Даже две, но сцепленные сыромятным ремнем. Одна длиною в мою руку, другая в полруки.
– Что это?
– Цеп.
– Цепь? – удивился я.
– Цеп, – поправил дед, но я не понял. – Вот наберем колосков, тогда объясню, – добавил он и, накинув на шею лямку здоровенной, в полмешка, сумки, бросил: – Пошли.
– Это цеп, – шепнула мне тетя Надя. – Им молотят зерно.
Мы подхватили свои парусиновые сумки с такими же, как у деда, лямками и пошли вслед. У Вадика была сумка от противогаза. Еще дома я облюбовал ее себе, но дед высмеял меня:
– Что ж ты детячью берешь? Сереге отдай. А тебе вот. – Он достал большую сумку из крепкой мешковины. – Эта мужицкая.
Но Сергей тоже отказался от «детячьей», и теперь с ней щеголял Вадик. Он был довольнёшенек. Вышагивал впереди деда и повторял:
– Я командир, я командир!
Однако дед скоро урезонил его:
– Ты, командир, колоски пропускаешь. А ну, иди сюда. Смотри, сколько их здесь. Видишь, а ты прошел.
Так они шли, старый и малый рядом, и старый учил малого, как люди добывают свой хлеб.
Это, пожалуй, был самый легкий из всех существующих способов добычи хлеба и, может быть, больше всего подходивший для нас, мальчишек. Хлеб уже выращен кем-то, а ты только иди, подбирай колоски и клади в сумку, которая мягко постукивает тебя по коленям.
Вначале сбор колосков вообще шел как игра. Вадик и Сергей бегали по полю и выхвалялись друг перед другом и дедом, кто сколько набрал в сумку. Показывали, какие большие колоски им удалось найти, но потом и они уморились и уже ходили, как и мы, молча, подолгу оставаясь на корточках, делая вид, будто сидя ищут колоски.
К обеду, высыпав из своей сумки на нагретый солнцем брезент колоски, дед разгреб весь наш общий сбор, чтобы он лучше проветривался и просыхал, потом объявил:
– Полпуда добрых будет. Теперь, работнички, отдыхайте, готовьте обед, а мы с Андрюхой подскочим до Кривой балки, глянем, что там эти супостаты от ячменей оставили.
Я сдернул с ящика двуколки уздечку и побежал в конец поля, к лощине, где пасся спутанный Дончак.
Конь покорно опустил ко мне голову и дал надеть уздечку и даже легко разжал зубы, чтобы я вставил удила. Потом он так же покорно подождал, пока я развяжу у него на передних ногах путы. Когда все было готово, Дончак бойко тряхнул головой, будто приглашая меня: ну а теперь давай садись!
Сергей и Вадик чуть не умерли от зависти, когда я подскакал к ним, и закричали, бросаясь к деду:
– Нас тоже, нас тоже верхом.
Доскакать-то я доскакал до нашего «стана», а вот с коня меня снимал дед. Левая штанина опять намокла. Тетя Надя уложила меня на брезент и стала разматывать бинт. Дед растерянно топтался рядом, приговаривая:
– Ах ты ж, батюшки. Да чего ж тебя понесло, казак несчастный. Чего? И я-то старый…
Дед впервые увидел мою ногу в крови и испугался, а я молчал и даже начал изображать на лице «геройское страдание». Пусть, мол, видит и не подсмеивается!
Но тетя Надя тут же испортила мой спектакль.
– Хватит рожу корчить, а то еще ниже спущу штаны да как отстегаю вот этим кнутом. Прешь, куда твои очи не лезут. – И, повернувшись к деду, успокоила его: – Ничего страшного, тато, нет. Тут и ранка-то с мышиный хвостик. Поглядите. Все уже зажило, так он опять, негодный, расковырял.
Дед немного успокоился, но на мои просьбы ехать с ним к Кривой балке и искать ячменные поля отказался.
До вечера собирали колоски и, как за ужином объявил дед, «набрали больше пуда чистой пшеницы».