Текст книги "Дождаться утра"
Автор книги: Владимир Еременко
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 26 страниц)
Вадик зашелся в крике, будто его ошпарили кипятком. Всех встряхивает и засыпает пылью. В блиндаже темно. Многометровая толща земли вот-вот рухнет. Молочный от пыли просвет в проеме выхода загораживает чье-то тело. Это выбежала Шура, за ней мелькают еще фигуры. Срывается с места Сергей, за ним мать. Они ныряют в грохочущую тучу пыли и гари. Перелетая через скрюченных и распластанных людей, я выскакиваю за ними и во всю мочь, сколько позволяют мои ноги и легкие, бегу прочь от блиндажа…
В эту бомбежку погибли наши квартирантки – девушки с Полтавщины. Они только днем бывали в нашем блиндаже, а на ночь уходили в свой – вырыли в том же овраге, где был и наш. На следующее утро мама уже сготовила завтрак, а девушки все не шли.
– Сбегайте, разбудите их, – бросила нам мама.
Мы с Сергеем побежали и увидели на месте блиндажа кучу развороченных бревен.
Чувствуя недоброе, я спустился вниз. Из земли торчала стеганая фуфайка Шуры. Я осторожно потянул за воротник и отшатнулся…
– Ночью не бомбили, – горестно рассуждала мама. – Значит, их убило еще с вечера.
Только на следующий день, когда немного стихло, мы поспешили туда с лопатами. Откапывать блиндаж бессмысленно. Да и не было у нас на это сил. Второпях закидали землей Шурину фуфайку, развороченные бревна и доски блиндажа и побежали к своему. Небо уже надсадно гудело.
– Сколько же их там, сердешных, было? – вытирала слезы мать. – И передать-то некому, некому рассказать, где их, бедных, поубивало… – Она умолкала, а потом начинала опять плакать, будто уговаривала себя. – А может, одна Шура там осталась, а те повыскакивали?.. – И, помолчав, в раздумье добавляла: – А может, к ним еще кто вскочил?..
Так и не узнали, скольких присыпало в том блиндаже. Видно, долго ждали наших квартиранток-девушек в полтавском селе… А может, ждут их там и до сих пор.
Убитые
Это было, пожалуй, первое большое затишье после измотавших всех обстрелов и бомбежек. Не стреляли вечером и ночью, не стреляли утром, и я почувствовал, что начинаю оттаивать. Меня потянуло из душного блиндажа, а когда вылез на воздух, понял – не могу сидеть.
– Уже навострил уши! – крикнула мама.
Но это был безобидный крик, который давал мне свободу. Прибежал Костя.
– Знаешь, «Культтовары» сгорели. Сейчас там пацаны шуруют. – Костя отвернулся и хвастливо шепнул мне: – Я кой-что притащил.
Мы побежали. Бог ты мой! Да тут сгорел не только магазин. Верхней улицы как не бывало. И наша школа теперь – вот она. Прямо через пепелища можно к ней. Ну и дела. Поселок будто выклеванный воробьями подсолнух, только кое-где торчат серые дома-семечки. Людей не видно. Лишь старик Глухов сидит на лавочке перед своим домом.
Заскочили в блиндаж к Витьке, заглянули в убежище к Сеньке Грызлову и побежали смотреть то, что Костя раздобыл в «Культтоварах». Костино «кой-что» оказалось ерундой. Обгоревшие внутренности патефона да проекционный фонарь.
– Можно починить, – не сдавался Костя. – Вещь – что надо.
Но на нас его находки впечатления не произвели, и Витька предложил:
– Вот к полотну бы прорваться, там можно достать…
Полотном мы называли полотно железной дороги. Там стояли разбитые вагоны, и оттуда, рассказывают, несли все.
– Прямо сахар и конфеты в мешке тащил дед, – не моргнув, соврал Сенька. – А одни таранили ящик папирос. Эти, знаешь, «Пушки» – папиросы.
Мы засмеялись. Ничего там, кроме разбитых и сгоревших вагонов с пшеницей, не было. Да теперь и горелую пшеницу растащили. И все же мы наддали к полотну. Я знал: если что-нибудь принесу домой, мать не станет сильно ругать. «Нагрести хоть пшеницы в карманы».
Новой дорогой через сгоревшие дворы быстро проскочили к железной дороге. Платформа сгорела. На ее месте серыми пнями торчали низкие бетонные столбики. Вдоль полотна дороги и на самой насыпи нарыты свежие окопы. Их не было. Может, фронт уже здесь?
Нырнули вниз и начали шарить. Сенька поднял над головой бутылку. Передо мной на дне окопа тоже лежало несколько темных бутылок, я хотел поднять, но Костя заорал:
– Не тронь! Они с горючкой! – Сенька перепуганно швырнул свою бутылку, и она, ударившись о рельс, полыхнула ярким костром. Мы выпрыгнули из окопов.
– Ну, шалопай, ну, шалопай! – задыхаясь, кричал Костя. – Колька ведь от нее сгорел. Ты соображаешь? – И он врезал Сеньке такой подзатыльник, что того бросило вперед. Сенька удержался на ногах. Он не заплакал, хотя веснушки на его раскрасневшемся лице еще долго подрагивали.
Перешли на шаг, опасливо оглядываясь на огонь, который все еще лизал стальной рельс. Меня тоже напугала эта бутылка. Оказывается, от такой погиб Колька Маслов. Два дня умирал от ожогов.
Сенька виновато сопел. Все молчали. Я вспомнил Сенькин рассказ о том, как страшно кричал обожженный Колька…
Мы и не заметили, как перемахнули овраг и выбежали в поле. Вокруг было удивительно пусто, нигде ни души и, главное, не стреляли. Мы уже на территории строящегося завода, где когда-то работал Сенькин отец. Завода, собственно, нет, есть пустырь (здесь раньше сажали бахчи), огороженный забором. У самой шоссейной дороги стоят два или три здания. Они разбиты, да и забор во многих местах повален. Мы идем к оврагу, там кусты боярышника.
– Нарвем барыни, – предлагает Костя. – Уже, наверно, спелая.
В стороне, ближе к оврагу, несколько землянок. Рядом – железные бочки, разбросанные ящики, разбитая повозка. Там, кажется, было нефтехранилище стройки. Решительно сворачиваем: даже если есть керосин, и то дело. Сейчас мы, мальчишки, добытчики, тащим в свои блиндажи и подвалы все, что может пригодиться в хозяйстве.
Подходим к первой землянке. Рядом со входом лежит на спине красноармеец. Одна рука закинута под голову, другая вытянута вдоль тела.
– Спит, – шепчет Сенька. – И карабин бросил…
На петлицах красноармейца по два темно-красных треугольника. В шею врезался белый целлулоидный подворотничок. Что же он не расстегнул ворот? Ведь задохнется.
Лицо у сержанта темно-коричневое и какое-то неестественно полное, даже лоснится.
– А вон еще, – говорит Костя. – Гляди, вон…
Я отрываю глаза от сержанта и вижу, что за повозкой у раскиданных ящиков тоже лежит красноармеец, а дальше, под крышей другой землянки, – еще два человека.
«Они убитые…» – догадываюсь позднее всех.
Молча обходим землянки и вдруг, будто сговорившись, отворачиваем в сторону и бежим к знакомым кустам боярышника.
Здесь мы дома, но рвать ягоду расхотелось.
– А я думал, они спят…
– А я сразу увидел. Смотрю, все валяется: шинель, вещмешок. А карабин новенький…
Сенька с Витькой шепчутся, а у меня что-то случилось с горлом. Перед глазами кипенно-белый подворотничок сержанта, врезавшийся в шею. Он и мне сдавил горло.
В кустах боярышника – окопы, маленькие, одиночные, меньше метра глубиной. Обходим их.
– Только вырыли, – кивнул головой Сенька на рыжий суглинок.
Прошли к большому, развесистому кусту. Здесь всегда рвали особенно крупную ягоду. Куст почему-то похудел, стал прозрачным. Вон оно что: под ним подкова глубокой траншеи. Конец подковы уходит к оврагу. Траншея отличная. Костя спрыгнул на дно ее и скрылся с головой.
– Смотри, – донесся его голос, и над траншеей, в стороне, вынырнула винтовка. – Видал?
Мы подбежали. Винтовка не наша. Приклад у нее немного другой формы. Рукоятка затвора не торчит, как у нашей, а загнута, прицельная рамка и мушка тоже другие. Подхватываем с Сенькой эту диковинную винтовку и начинаем лихо щелкать затвором. Костя опять в траншее.
– Ух ты, немецкая! – рвет у меня из рук винтовку Сенька.
– Ищи патроны. Ищи! – кричу Косте.
– Нет патронов! – Костя вылез из траншеи у кромки оврага. В руках у него такая же винтовка.
– Давай поищем, – ноет Сенька.
Я понимаю его желание – пострелять из немецкой винтовки – и прыгаю в траншею. Но патронов нет.
Покружили вокруг кустов и идем к поселку. Убитых красноармейцев обходим стороной. Притихли. Замечаю тревожные взгляды ребят. Они смотрят, где лежат солдаты. Что же здесь случилось? Как они погибли? Наконец Сенька спрашивает:
– Неужели немцы были здесь?
– Ты что? – возражает Костя. – Не видишь, окопы наши!
– А винтовки?
– Принесли бойцы. Патронов нет, они и бросили их.
Костя все знает. А вот знает ли он, что эти винтовки домой не принесешь? Ишь закинул за спину и вышагивает. Сенька семенит рядом. Он держит свою винтовку в руках и без конца щелкает затвором. Доиграется, будет то, что Кольке Маслову с бутылкой!
Все же догадались: винтовки спрятали в развалинах четырехэтажного дома, что близ завода.
– Теперь мы с оружием, – заговорщически сверкнул глазами Сенька. – А патроны раздобудем…
Но Костя так сердито посмотрел на него, что тот тут же умолк.
– Может, из этих винтовок тех красноармейцев…
До самых блиндажей мы больше не говорили.
В овраге
С нами случилось то, чего больше всего боялись. Как это произошло, объяснить не могу. Когда бомбы стали рваться совсем близко от нашего блиндажа, через меня начали прыгать люди: уже так было однажды. Я знал, надо сидеть, но не выдержал. В проеме двери увидел цветной мамин сарафан, потом Сережкину темную курточку и тут же сиганул в грохочущий овраг.
Куда и как бежал, не помню, все затмило событие, которое разразилось через несколько минут. Свист бомб повалил меня, и я, как крот, стал закапываться в землю. Где-то рядом упал Сергей, впереди полыхнул красный сарафан, потом земля вдруг накренилась и, расколовшись, опрокинулась на меня. Нос, рот и уши забило удушливым смрадом…
Когда открыл глаза, то увидел, что надо мной стоит Степаныч. Он стучит о землю лопатой и, как в немом кино, открывает и закрывает рот. Рядом, припав на корточки, беззвучно хнычет Сергей. Он тянет Степаныча за руку в сторону, и до меня вдруг сквозь ватную тишину начинают прорываться его всхлипы.
– М-м-а-ма, м-м-а-а-ама гд-е-е?..
Теперь я уже слышу и слова Степаныча:
– Куда бежали? Куда?
Поднимаюсь. С меня осыпается песок. Волосы на голове забиты грязью. Это я обнаруживаю, когда дотрагиваюсь до них рукой. Головы, шеи и плеч не чувствую, будто с них содрали кожу. Поворачиваюсь, как волк, всем туловищем.
Передо мной целый вал свежего, почти речного мокрого песка. Когда падал, его здесь не было. Помню, повалился в ломкую траву, и ее корни мешали мне зарыться в землю…
И вдруг до меня доходит смысл слов Сергея и Степаныча: «Где мама?» Она была впереди… Вон там мелькнул ее сарафан, и нас накрыло. Но теперь там тоже свежий песок. Им засыпано все вокруг.
С ужасом смотрю на воронки. Их две, нет, три. Они по правому краю дна оврага, а мы бежали ближе к левому. Вот откуда этот песок: вал вывороченной земли от первой воронки лег здесь, а мама была дальше. Там должна быть канава. Мой мозг вдруг начинает работать, как машина. Срываюсь и, обогнув первую воронку, бегу к тому месту, где я видел мамин сарафан. Здесь тоже повсюду мокрый песок, но уже из другой воронки. «Эта бомба небольшая, – с радостной надеждой определяю я. – Земли много, потому что грунт мягкий. Почти все осколки застряли в земле. Дальше, метрах в двадцати, такая же. Она тоже от бомбы не больше ста килограммов».
– Ну, – тормошит меня за плечо Степаныч, – соображай, соображай, где она бежала?
– Здесь была где-то канава. Ее надо найти. Вот там, кажется.
Степаныч настороженно замирает и смотрит почему-то не туда, куда я показываю. Он даже вытянул шею, словно пытается рассмотреть что-то. Потом срывается с места и, обежав воронку, ложится на вывороченный из нее песок, прижимаясь к нему ухом.
Я наконец нахожу канаву. Она наполовину засыпана.
– Здесь надо искать маму! – кричу я. – Здесь!
Но Степаныч, прильнув к земле, грозит кулаком, потом кричит и машет рукой, зовет нас с Сергеем к себе.
Я опять ничего не слышу. В ушах тягучий, будто через вагу, звон. Меня начинает тошнить, и я, обхватив руками живот, сгибаюсь до самой земли…
Мимо пробегает тетя Маруся Глухова. В руках у нее лопата. Она что-то кричит, но слов ее я тоже не слышу. Бегут еще люди, и мне кажется, что все они прыгают через меня, распластанного на земле. Я вцепился руками в мокрый песок, а он плывет…
Мне уже легче, только прошел бы этот густой, тягучий звон. В овраге быстро темнеет, я еле различаю людей. Они столпились по ту сторону воронки, куда нас звал Степаныч.
«Ведь они ищут маму!» – обжигает меня мысль, и я тут же вскакиваю. Хочу бежать, но ноги дрожат, не слушаются.
…Мама полулежит на самом гребне воронки. Ее за голову поддерживает тетя Маруся и платком вытирает лицо, шею, грудь. Сарафан у мамы разорван, и она одной рукой старается стянуть прореху на груди, а другой упирается в землю, пытаясь встать. Сергей помогает ей, но тетя Маруся отстраняет его:
– Пусть ветерком обдует, не трогайте ее.
Мама жива. Но что у нее с головой? Не волосы, а сплошной ком глины. Мама смотрит по сторонам. Кого-то ищет. Слежу за ее взглядом. Оказывается, здесь не одна мама. Чуть поодаль на боку лежит красноармеец. Он без пилотки. Почему его так неудобно положили? Заглядываю сбоку. Ах, вот оно что: гимнастерка на спине у красноармейца изорвана, с налипшими комьями мокрой земли. Я знаю, что это такое, и отвожу глаза.
Люди хлопочут возле другого красноармейца. Он лежит на спине. Ему, как и маме, растирают грудь, делают искусственное дыхание. Лицо землисто-серое, и я не могу понять, молодой он или старый.
А поодаль люди лихорадочно орудуют лопатами. Они раскапывают траншею. Так вот откуда эта глина. Вспомнил! Здесь в крепком суглинке была вырыта щель. В ней прятались зенитчики. Потом отсюда стреляли «катюши». В этой траншее всех и засыпало… Сколько же их там?
Смотрю на маму. Наконец-то она узнала меня, и на ее измученном, усталом лице проступает жалкая полуулыбка. Бросив стягивать прореху на сарафане, она простирает руку. Подставляю плечо, и мама начинает подниматься. Тетя Маруся и Степаныч опасливо поддерживают ее сзади. Она, пошатываясь, стоит. Держась за меня, начинает отряхивать с себя землю. Отряхивается долго, пытаясь что-то сказать мне. Потом поворачивается к Сергею и, поманив его взглядом, хочет сказать что-то и ему, но слова у нее не складываются. Из горла вырывается лишь прерывистое мычание. Мы не знаем, как ей помочь. У Сергея ходуном ходят плечи, сейчас он опять разревется. Я и сам готов зареветь на весь мир. Закричать так, чтобы провалилась эта земля, которая не может укрыть и спасти людей, чтобы разверзлось ненавистное небо, откуда все наши беды. Заорать так, чтобы лопнуло мое сердце, разлетелась на черепки голова… Но мне жалко мою полуживую маму, перепуганного братишку, и, сцепив зубы, я молчу.
Мама притянула наши головы к себе, и я почувствовал, что мой лоб становится мокрым. Так мы стояли несколько минут, пока не подошли Степаныч и тетя Маруся.
– Жива, Лазаревна, и ладно! – прокричал на ухо маме Степаныч. – Ребята целы. Чего тебе еще? Не убивайся. Пошли помаленьку… – Они взяли маму под руки и тихо повели через овраг. Мы с Сергеем молча двинулись за ними.
Пока выбирались из оврага, стемнело. На дымном небе робко проступили крохотные звезды. Они мерцали над Заволжьем, загорались в южной половине неба, куда вела свое русло Волга, а на севере и западе их не было. Там горизонт заволокло дымами, сквозь которые пробивались багровые отсветы пожаров. Оттуда доносились глухие удары. Они то почти затихали, то вдруг разрастались в громовые раскаты.
В поселке – редкая тишина для последних дней, даже нет пожаров. Значит, сегодня не бросали зажигалки.
Вышли на нашу улицу. Здесь та же затаенная тишина, нигде ни огонька, словно все вымерло. Подошли к нашему дому. Мне показалось, что он, как и все на этой земле, сжался и затаился. Темная крыша придавила маленькие, незрячие окна, и весь он словно врос в землю. Сейчас для всего одна защита – земля, но и она уже отказывается служить людям и всему живому. Не спасла она девушек с Украины, не защитила тех красноармейцев, которых мы видели на пустыре у склада горючего, не укрыла земля и этих солдат, что лежат там в овраге с иссиня-темными лицами.
Когда повернули к глуховскому дому, Сергей спросил:
– Мы ведь у них жить будем?
Я не ответил. Он потянул меня за руку и, поднявшись на цыпочки, прокричал:
– У Глуховых жить будем? Ты опять не слышишь?
Я слышал. Глухота моя прошла, но я не хотел говорить.
Страшная ночь
С вечера нас отбомбили «юнкерсы», и все вроде бы стихло. Правда, где-то непрерывно ухало, но это никто не принимал всерьез. Измотанные тяжелым, нервным днем, люди в подвале стали засыпать. Я нырнул в свое логово – под койку – и тоже сразу уснул.
В последние недели спать я научился по-особому: сплю и слышу все, что происходит вокруг меня. В моей голове будто несколько сторожей-хранителей. Главный следит за самолетами. Он настроился на их гул, и, как только гул переходит в свист падающих бомб, сторож меня будит. Другой хранитель следит за артобстрелом. Он меня почти никогда не будит, стены и свод глуховского подвала выдержат любой снаряд или мину. А третий сторож наблюдает за всем, что происходит в подвале. Усиливается обстрел, и подвал начинает стонать. Я уже привык к стону старух и монотонному плачу детей. Самолеты гудят убаюкивающе далеко, и мой главный сторож дремлет. Сплю нормально, мне не так душно под койкой. Это лучшее место в подвале. Здесь даже можно вытянуть ноги. Как хорошо, что я его открыл первым. Если бы еще утих этот обстрел.
И вдруг страшный сухой треск, белая вспышка, и воздушная волна опрокидывает все в подвале. Меня вышвыривает из-под койки и тут же мягко заваливает узлами с одеждой. Сейчас рухнут перекрытия. Весь сжался, жду и, как черепаха, втянув голову, замер, готовый ко всему, только не к смерти. «Я не умру, не умру, я останусь!»
Позже я бы мог презирать себя за эти мысли. Почему только я? Ведь рядом мать и младший братишка. А как же они? Но тогда мой мозг, все мое существо вопило: «Не умру, не умру. Я останусь!»
В меня нацелены все бомбы и все снаряды, которые есть на земле. Сейчас рухнет свод, разлетится в щепы наш подвал, и ничто меня не спасет. Уже не чувствую своего тела, страх сжал, спрессовал его в одну точку, с меня будто содрали кожу, я устал дрожать и бояться. И вот я уже не кричу, а, сцепив зубы, шепчу: «…Я буду, я буду…»
Сколько продолжалась бомбежка? Час, два, а может, всего полчаса. Время замерло. Надо оборвать этот кошмар, выскочить из него. Я пошевелился. Жив. Еще движение, еще. Высунул голову из-под вороха одежды, и сразу стало не так страшно.
В подвале люди, живые. Я их вижу. Свет идет от двери, она распахнута. Выбрался совсем, но разогнуться не мог, голова упирается в холодное и твердое. Ползу на четвереньках к выходу.
«Ух ты… Дверей-то нет!» Осматриваюсь, ищу мать и Сережку.
– Вон они, – толкают меня. Это тетя Маруся. – Видишь?
– Не-е.
Я ослеплен бьющим в провал дверей светом, и меня неудержимо тянет туда.
– Где ж ты, где?.. – Хриплый голос матери прерывается, как в испорченном репродукторе. Ползу на ее голос, упираюсь руками в чемоданы, узлы, ползу. Горячий мамин шепот у самого уха:
– Мы дав-н-н-о зо-в-вем. А т-ты…
Мама странно растягивает слова. Это от контузии. Она не слышит, что я ей говорю. Прижала мою голову к теплому животу и шепчет:
– Думала, убежал. Не н-н-а-до-о…
Дрожь проходит. Теперь я понимаю, о чем она думает, и шепчу Сережке:
– Не надо больше бегать.
Он тоже уткнулся в мамины колени и всхлипывает.
– Надо сидеть, сидеть, – гладит мою голову мама. Рука горячая, мягкая. Вот что мне нужно было там, когда я умирал, заваленный узлами, – мамина рука, мягкая и теплая. – Что будет, то и будет… – тихо шепчет она.
Взрывы то удаляются, то вдруг обрушиваются на нас откуда-то сверху, и тогда мама накрывает наши головы своим телом, и мы в тоскливом ожидании замираем, перестаем дышать. Но теперь уже во мне нет того страха. Надо только выждать, перетерпеть, и гул взрывов отойдет. Еще немного, и он отпустит наши души.
– Неужели я первым выбежал тогда из блиндажа?
– Ага, ты, – шепчет Сергей.
– Да ты что? Когда бомба ахнула, вы все стали прыгать через меня. Я ж видел, как ты побежал, а мама за тобой.
– Нет, нет, ты, – хнычет братишка.
Почему Сергей говорит такое? Ведь они побежали первые. Я уже могу думать. Думать не о снарядах и бомбах, которые вот-вот растерзают мое тело, могу думать о другом. Значит, выжил, выжил.
И вдруг все обрывается, будто лопается струна. Ее долго и безжалостно натягивали, и она лопнула. Все сидят в тех же полуобморочных позах, засыпанные кирпичной и известковой пылью, не двигаются, ждут – не начнется ли опять? А я уже знаю. Все! Гитлеровцы выбросили все, что припасли на этот раз для нас. Мы остались живыми, надо вылезать из этого гроба.
Хочу вскочить, но мама цепко держит мою голову. Ее руки словно закаменели. Рассвело. В развороченном проеме двери – приземистая фигура Степаныча: он очнулся первым, сгребает сапогом к стене камни и щепы, ощупывает развороченную стену.
Степаныч ходит в своей праздничной военной форме. Он так и не снял ее после проводов ополченцев рабочего батальона. Обычно бережливый, старик сейчас не жалел даже хромовые «комсоставские» сапоги.
Осторожно высвобождаю голову из-под рук мамы и пробираюсь к выходу.
Оказывается, тяжелый снаряд угодил в угол нашего подвала. Воронка почти в мой рост, выворочено два ряда камней. Но толщина стен глуховского подвала больше метра.
Взрывная волна прошлась, видно, вскользь. Она сорвала и раздробила тяжелую дубовую дверь и обрушила штукатурку до кирпича. Какое же чудо спасло нас? Смотрю под ноги – массивная дубовая дверь разбита в щепы. Действительно, чудо! Она прикрыла нас всех.
Выглянул во двор и остолбенел. Вокруг завалы кирпича, обрушенных балок и расщепленного дерева. Не могу понять, где же наша улица. Простор такой, аж дух захватывает. Карабкаюсь на груду кирпичей. А где же наш дом? Черное пепелище, закопченная гора кирпича. Так это же наша горбатая печь. Во мне будто что-то оборвалось. Куда же все делось? Надо сказать матери и Сергею. В животе заныло, не могу сдвинуться. Даже сел на кучу кирпича. Как же это? Что же мы теперь будем делать?
Вокруг сиротливо-пусто, все повалено, нет заборов, да что заборов! Домов нет! Только кучи угля и золы, обгорелые головешки, какие-то прутья железа…
Смотрю на улицу. И здесь прибавилось воронок, ям. Метрах в пятидесяти от нашего дома свежий окоп. Из него торчит ствол ручного пулемета. Высовывается пилотка, потом еще одна, глянул на красноармейцев, они – на меня. Красноармейцы поднимаются над окопом.
– Ты откуда взялся? – спрашивает тот, что постарше. Он уже сидит на краю окопа, подставляя свое в черной щетине лицо солнцу, вырвавшемуся из-за заволжского леса.
Молодой красноармеец машет мне рукой. Он снял пилотку, обнажив мальчишечью стриженую голову и смешно торчащие большие уши. Лицо у красноармейца в потеках пота. Ослепительно блестит полоска зубов. Больше всего меня манит пулемет. Спрыгиваю с груды кирпичей к окопу. Завороженно рассматриваю пулемет. Даже забыл про сгоревший дом. Ствол толще моей руки, весь в дырках. Ну и машинка!
– Ты откуда взялся? – недоуменно повторяет старший. Теперь мы все трое сидим на краю окопа, свесив вниз ноги.
– А вон, – указываю я в сторону подвала, – там много людей.
– А чего ж за Волгу?
Я молчу, потом выпаливаю:
– У нас есть две немецкие винтовки. Мы их спрятали, только патроны нужны… И стрелять умею. Нас в школе учили. Даже из автомата…
– А из «дегтяря» не пробовал? – хитро щурит воспаленные глаза молодой красноармеец.
Я обрадованно поворачиваюсь к пулемету, но пожилой останавливает меня:
– Нельзя! Нашел игрушку! – Он недобро посмотрел на молодого и добавил: – С оружием не балуют.
Я глянул на пепелище нашего дома. «Где ж мы теперь будем жить? Мать и Сергей еще не знают. Что же будет с нами?»
Пулеметчики о чем-то заспорили, засуетились. Я вскочил вслед за ними. Вокруг удивительная тишина, будто нет никакой войны. Даже летит паутина. Паутина не первая. Значит, осень… Пулеметчики уже стоят во весь рост. Старший вскинул «дегтяря» на плечо, а младший поднял тяжелый зеленый рюкзак с дисками.
– Вам бы надо туда… за Волгу. – Он указал рукой на темную кромку леса. Припрыгивая, они потрусили к разбитому дому. На секунду остановились, словно проверяя свою ношу, и, еще больше согнувшись, побежали вдоль нашей улицы, тесно прижимаясь к развалинам.
Я смотрел вслед, пока они не скрылись в овраге. Если бы не свежий окоп да банка тушенки в моих руках, можно было бы подумать, что пулеметчиков и не было.