Текст книги "Дождаться утра"
Автор книги: Владимир Еременко
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 26 страниц)
Уходить!
Это была, пожалуй, первая ночь, когда мне не хотелось спать. Даже во время бомбежек и обстрелов, выставив своих сторожей-хранителей, я ухитрялся спать. А теперь проходил час за часом, а сна не было.
Ночь выдалась спокойная. Где-то, конечно, грохотало и ухало – без этого теперь вообще не было жизни на земле. Бедро мое тоже унялось, ранка не пульсировала, казалось, ничто мне не мешало, а я ворочался с боку на бок, и тягучие, цепкие думы разрывали, разламывали мою голову.
Я думал о войне, о Косте, Степаныче, девчатах с Украины, о Сеньке и всей их семье, о себе, матери, отце, Сережке… Думал о тех, кто приютил нас в этом блиндаже: тете Нюре, бабке Усте, Витьке, дяде Мише, который с ополченцами нашего района бьется на Мамаевом кургане и не пускает сюда немцев, о наших защитниках-красноармейцах, которых оставалось все меньше и меньше там, за полотном железной дороги.
Думал о старшем брате Викторе – ведь он только зимой сорок второго начал воевать, а в мае уже оборвались от него письма, думал обо всех и всем сразу, потому что все сплелось в один тугой, запутанный клубок, и в его центре был я сам, связанный по рукам и ногам. Как выбраться?
Если бы я знал, что ничего не случится завтра, не случится послезавтра и мы все выживем в этом земном аду… если бы знал, по-другому бы глядел, дышал, по-другому жил. Весь мир для меня не сошелся бы на этой проклятой мышеловке – блиндаже. Я мог бы думать, например, о том, что придет время, когда все кончится – и наш страх и наши муки, я мог бы думать, что настанет час, когда немцев отобьют от Сталинграда, когда кончится война, и я бы терпел, ждал. Я всегда думал об этом, в нашей семье даже были часы, когда мать возвращалась с работы и мы садились ужинать, тихо разговаривали о том, как мы заживем после войны. Но это было давно, еще до 23 августа, тогда вокруг нас шла жизнь, а теперь она вместе с нашим поселком и городом, да, наверное, и всем миром выгорела, забилась в блиндаж и лишь теплится в этой норе – под тройным накатом бревен.
Сейчас я знаю всю панораму Сталинградской битвы, знаю, какое в ней место занимали бои за наш рабочий поселок, прижатый к крутому берегу реки, знаю, каким было все сражение на Волге. Знаю, что осенью сорок первого бои шли не только здесь, но и на Кавказе, и под Воронежем, Смоленском, Ленинградом и Мурманском, и, зная все это, могу увидеть себя, четырнадцатилетнего мальчишку, в том гигантском развороте событий. А тогда? Тогда, не ведая, что творится в мире, я был поглощен только своей бедой, подавлен той страшной катастрофой, которая разразилась над нашей узкой полосой волжской земли.
«Неужели война со всеми так?» – спрашивал я себя, забившись в угол на нарах. И с отцом так, и с Виктором, и с дядей Мишей, который сделал этот блиндаж, и с тем парнем-рыбаком, который ушел в рабочем батальоне ополченцев?
«Так! Со всеми так, – кто-то говорил мне. – Война, она вся такая».
«Тогда детям нельзя быть на войне, нельзя!» – хочется крикнуть мне. Сережка наш во время налетов зеленеет и заходится в плаче так, что у него набивается пена у рта. А мой пятилетний, двоюродный братишка Вадик, когда нас бомбят, в поисках защиты тянет трясущуюся руку ко лбу. Ему нечем защититься от режущего воя летящих в нас бомб, и он тянет свою тонкую, как стебелек, руку, сведенную страхом, к потному лбу. Она всегда дрожит у него на уровне переносицы, и он никак не может дотянуться до лба, а когда разражается грохот взрыва, падает на скрюченный кулачок, плачет, нет, – кричит так, как не должны кричать люди. Для меня этот крик страшнее бомбы.
«Детям нельзя быть на войне! Нельзя!» – хочу крикнуть я, но рот, нос и уши забиты удушливой гарью взрыва, опять засыпало землей…
Меня трясет мама.
– Ты чего, чего? Спи. Все тихо…
Оказывается, я в блиндаже, лежу на нарах с открытыми глазами. В голове, как молоток, стучит одно-единственное слово: «Война, война, война».
«Какая же это война, если мы не знаем даже, где фронт?» – вновь потихоньку закипает во мне злость. Дубасят и дубасят. Из орудий и минометов стреляют по одному человеку. Только вылез кто из блиндажа, сразу палят. «Мессера» по головам пешком ходят, из блиндажа в блиндаж перебежать нельзя. Все, как кроты, зарылись в землю. Все затаились…
И люди стали непонятными, злыми, жадными. Даже тетя Нюра, добрейшая тетя Нюра, которая никогда не различала, где я, а где Витька, вчера потихоньку сунула Витьке кусочек сала с пышкой, а он, забившись в темный угол блиндажа, стал жевать. Мне было стыдно и за Витьку, и за себя, жалко, что не могу уйти из их блиндажа. Идти некуда. Там, на улице, смерть, а я боюсь всего: боюсь, что нас убьют, что мы умрем с голоду или замерзнем в этом горюновском блиндаже. Боюсь не один я, боятся все… Затаив дыхание, Витька глотает куски пышки и сала. Он даже не жует, боится – я услышу. Ой как плохо. А как же дальше?
И мама моя стала не такой. Как только меня ранило, мама сразу забыла о своей контузии, речь у нее теперь почти выправилась, но нам с Сергеем не стало житья. От себя нас – ни на шаг. Сергея, бедного, даже по нужде не выпускает из блиндажа. Приспособила ведро и сама выносит за ним. Про отца и Виктора почти не вспоминает. Только мы и мы. Сергей как-то спросил у нее: «Где наш папка?» – и она тут же зло накричала на него.
– Лихоманка забрала бы твоего папку: мы тут погибаем, а он… Где он воюет, твой папка?
Сергей даже голову втянул в плечи и пригнулся, как это он делал, когда рядом свистел или рвался снаряд.
Что же происходит и что будет дальше? Как мы будем жить? Вопросы, вопросы. И нет на них ответов. Жизнь наша уперлась во что-то непреодолимое. Куда-то она должна свернуть, потому что это уже и не жизнь. Куда же дальше? Разве может быть хуже?
Вон каким гоголем пролетел над нами тот немец. Прямо как у себя дома, паразит. Еще и зубы скалил. Теперь уже и я готов был поверить, что видел этот хищный оскал белых зубов. Да, увидел, и произошло это вчера. У меня немножко путается в голове, но это было вот как. Вечером, перед закатом, из-за Волги прямо через наш поселок, сотрясая гулом небо, прошли шесть наших тяжелых бомбардировщиков. Они шли медленно, без прикрытия истребителей и, как только перевалили через бугор, сразу начали метать бомбы. Во мне все задрожало от радости. «Ну, гады! Это вам за все!» Самолеты скрылись за горизонтом, а волны взрывов все еще доносились из-за бугра.[8]8
Всего в период боев в городе наша авиация произвела 45 325 самолето-вылетов (в среднем ежесуточно 676 самолето-вылетов), сбросив более 15 400 тонн бомб. За период боев за город было уничтожено и повреждено 929 самолетов противника (Вторая мировая война. 1939–1945 гг. Воениздат, 1958, с. 322).
[Закрыть]
И вдруг через несколько минут опять натужный гул. Три самолета вынырнули и стали падать прямо на наш поселок. За ними гнались два «мессершмитта». Наши стали расходиться веером в стороны. «Мессершмитт» зашел сбоку, и наш самолет, продолжая снижаться, стал дымить. Немец отвернул и погнался за другим. Это был тот летчик, который пролетел над нами с Витькой. Я узнал его по оскалу зубов. Смотреть больше не мог. Заплакал и ушел в блиндаж.
Лежу час за часом без сна, а мысли мои вертятся бесконечным колесом, цепляются одна за другую. Я не знаю, как их оборвать, как выйти на прямую дорогу. Ведь надо же куда-то идти, необходимо до чего-то додуматься, а я верчусь, как белка, в этом заколдованном колесе. И нет из него выхода. А он должен быть. Я это знаю. Война меня тоже кое-чему научила. Только надо искать, искать, надо что-то делать, куда-то идти.
Я ухватился за эту мысль: «Именно идти! Не сидеть в мышеловке! В ней обязательно прихлопнут. Надо идти. Идти всем. Горюновы тоже с нами. Мы с Витькой старшие мужчины в доме. – И тут же возразил себе: – Домов-то нет!» «Все равно, – ответил, – мы старшие в блиндаже. Отцы нас оставили здесь за себя, – нам и решать. Надо уходить». «Куда?» – снова спросил я себя. «Туда, где нет войны». «Она сейчас везде, на всем свете, кругом только война, и больше ничего нет». «Уходить туда, где есть наши красноармейцы. К ним, к людям…»
Я все-таки выбрался на дорогу. Выбрался. Решено главное.
«Так. Куда? – снова спросил себя. – Уходить, и все. Хуже, чем здесь, не будет. Мама тоже говорила: хуже не бывает». «Как уходить? Мама никогда не бросит ни продукты, ни одежду. Нельзя. Дело к зиме». «Ну, и как же быть?» «А все взять с собой». «Как?» «На тележку. В овраге даже дрожки есть. Там и лошади раньше бродили – и раненые и здоровые. Теперь, конечно, поубивали. А может, где-нибудь какая спряталась. Можно поискать. Вот бы на лошади!» «Куда?» «Куда, куда! – передразнил я своего двойника-спорщика. – Куда глаза глядят. Только подальше отсюда».
Настырный спорщик опять сбивал меня, толкал в беличье колесо, но я уже вцепился зубами в спасительное «Уходить!». Уходить, и все! Надо сейчас же обдумать, как мы это сделаем. Как будем уходить от войны… Я, кажется, начинаю дремать. Явь путается со сном. Надо все хорошо продумать.
Так. Правильно: мы едем все на дрожках. На тех, что я видел в овраге. Вот они. Да, мы едем по степи. И с нами отец. Он в майке, в той, в которой любил ходить дома. А на мне костюм. Откуда костюм? Он же сгорел на пожаре. Нет, целенький, без дырок. В руках у меня вожжи. Впереди стреляют. Вырастает лес взрывов. Кричу отцу: «Надо поворачивать. Там война!» Он смеется: «Езжай, езжай!»
Он ничего не знает, он не был на нашей войне и напрасно смеется. Взрывы катятся на нас. Ближе, ближе. Сейчас накроют. Кричу. Но крика не получается, голос сел. Только хрип, удушье. Такое уже было со мной. И не во сне. Сейчас тоже не сон, потому что слышу, как ухают и сотрясают землю взрывы. Вот-вот они накроют нас. Отца уже нет. Нет и дрожек, а есть разрастающиеся режущий свист и взрывы, от которых глохнешь. Блиндаж встряхивает. Что-то падает с полки. Вскрикивает тетя Нюра.
– Господи, господи, да что же это?
Я тяну на голову одеяло. В блиндаже уже никто не спит. Сергей жмется ко мне, испуганно сопит, вот-вот захнычет. Три дня назад его контузило волной от взрыва тяжелого снаряда.
– Не успел добежать до блиндажа, – плакал оглохший Сергей. – Не успел…
Сейчас глухота его прошла, но его все еще сотрясала дрожь. Она какими-то волнами пробегала по его телу, и это пугало меня.
Прижимаю его рукой, он, напрягаясь, ждет нового взрыва, потом шепотом спрашивает:
– Ты чего стонал? Опять нога заболела?
– Нет, лежи.
Еще плотнее прижимаюсь к брату. Он успокаивается, вдвоем не так страшно. Заворочался на нарах и Витька. Он что-то шепчет Сережке. Теперь совсем не страшно. А главное, я знаю, что делать.
– Мы уходим, – шепчу Сергею. Витька высовывает голову из-под одеяла и тянется к нам. Застонал, видно, неловко повернулся, – у него все еще болит грудь. Его ранки заживают хуже, чем моя. А все оттого, что ленится делать перевязки. Тетя Нюра замаялась с ним.
– Куда уходим? – дышит мне в лицо Витька. Он уж залез под наше с Сергеем одеяло, горячий, как печка. Наверное, опять температурит.
– Уходим отсюда. Понимаешь, надо к нашим…
Витька молчит, а потом вновь шепчет:
– А как же мы пойдем?
– Я зна-а-аю… – за меня отвечает Сережка. – Нам к бабушке надо. У них дом…
«Мудрый у меня брат, конечно, к бабушке, в Бекетовку. Слухи доходили, что у них там и дома целы».
– А как к бабушке, кругом же немцы?
Теперь Витька шепчется с Сергеем, они продолжают мой спор с самим собой. Понимают: пока живы, надо что-то делать.
– А мы по берегу Волги, – говорит Сергей, – прямо под кручей и пойдем.
«Ты гляди! Ай да Серега!» Мне уже и спать не хочется, и обстрел вроде бы стихает.
– Как же мы пойдем, ведь стреляют?
– А мы ночью.
– Ночью тоже стреляют. Слышишь, как бухают?
Сергей сопит. Он думает.
– А мы переждем. Когда перестанут…
– Надо утром все высмотреть, – соглашается Витька, – все подготовить и идти всем вместе… Надо сказать Костиной матери.
Нет, Витька – хороший парень. Он не виноват. Ему, наверное, и самому стыдно за то сало. И тетя Нюра хорошая. Это все война.
Она людей гнет.
– Вы чего колготитесь? – тихо спрашивает мама. – Спите! Теперь до утра стрелять не будут.
– Мы спим, – отвечает Сергей. И, повернув голову ко мне, шепчет на ухо: – Нам только до оврага добежать. А там прямо к Волге. И по берегу…
«Нам только пережить эту ночь, – думаю я, – дождаться утра. Обязательно пережить эту длинную ночь, и тогда все будет по-другому. Мы уйдем отсюда все: и Сергей, и мама, и Витька, и тетя Нюра, и Костина мама с маленькой Катькой… Нас осталось немного, но мы уйдем, мы выживем. Только бы дождаться утра».
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Германцы
Меня разбудил крик тети Нюры. Когда открыл глаза, увидел: она спиной прижимала дверь блиндажа и кричала так, будто ее хотели убить. Все соскочили с нар и бросились к ней. Первой подоспела бабка Устя, отстранила сноху, распахнула дверь и шагнула по ступеням вверх.
Тетя Нюра оборвала крик, потерянно глядя вслед бабке Усте, словно та шла к пропасти. Мы сбились у выхода, боясь выглянуть за порог. Сергей испуганно захныкал, мы с Витькой тоже были готовы удариться в рев.
Тетя Нюра опомнилась и начала теснить всех от двери.
– Уходите, уходите, туда нельзя.
Ничего не понимая, мы пятились, а тетя Нюра, расставив руки, подталкивала нас к нарам.
– Да что там случилось? – дрогнул мамин голос. – Что? – И она, пошатываясь, пошла к выходу. Навстречу ей по ступеням уже спускалась бабка Устя.
– Там германцы, – тяжело переступив порог, выдохнула она и прошла в свой закуток.
Все смотрели на нее, даже шатнулись ей вслед, ждали, что она скажет еще, будто от ее слов теперь зависела вся наша жизнь. Но бабка молчала. Постояла у нар, привычно поправила свою постель и вдруг, резко повернувшись, опять пошла к выходу.
– Надо воду слить.
– Какую воду? – вскрикнула тетя Нюра. – Вы что, мама?!
– Там дождевая вода набралась. – И ее галоши уже зашлепали по порожкам.
Сергей тормошил меня за плечо.
– Там немцы, что ли? Немцы?
Я отстранил его руку и осторожно выглянул за дверь. Потом сделал еще несколько шагов.
Все было так же, как и вчера. Доски двери холодные, в белой росе. Седая изморозь на камнях и щепках вокруг блиндажа, только появились небольшие лужицы стылой воды. Ведь ночью шел дождь. Я глянул на заволжский лес – там тоже все было таким же. Через темную полоску поредевших деревьев и низкие рваные тучи, повисшие над ними, тяжело пробивались лучи просыпающегося солнца. Перевел взгляд на развалины и пепелища и вдруг метрах в шестидесяти увидел грязного серого мужичка. Он сидел на каком-то коробке, повернувшись невидимым мне лицом к полоске Волги, и что-то бормотал.
«И это немец?» – чуть не вскрикнул я, и тот испуг, который вошел в меня там, в блиндаже, вместе с криком тети Нюры, стал проходить.
Рядом со мною вынырнул Витька и тоже молча уставился на серого мужичонку. Я, осмелев, огляделся: через развалины Нижней улицы, согнувшись, быстро шли двое – в руках автоматы почти касались земли, за спинами, как у школьников, плоские ранцы. Шагали, озираясь, а потом опять, низко пригнувшись, затрусили к оврагу. Больше никого.
Витька все еще смотрел на мужичонку, который теперь повернулся к нам лицом. Он уставился на нас, но без интереса, словно слепой.
– Что он здесь делает? – наконец выдавил из себя Витька. – Он кто?
– Наверное, немец…
Только сейчас я рассмотрел на нем серовато-зеленый френч, такой грязный, что определить цвет было трудно. Немец сидел на таком же ранце, как у тех солдат, которые скрылись в овраге. Рядом лежал автомат, а на нем – темная пилотка.
Это был какой-то странный и непонятный немец, а может, и не немец вовсе. Бабка Устя ходила вокруг блиндажа и сливала в ведро воду, а он сидел на своем ранце, поджав под себя ноги, и что-то бормотал. Потом вдруг начал размахивать руками, будто дирижировал, и мы услышали:
– Вольга. Во-ль-га. В-о-о-ль-га!
В его бормотании я еще понял слово «мутер».
– Да он пьяный, как свинья, – сказала бабка и пошла с ведром в блиндаж.
Наконец солдат обратил на нас внимание.
– Гей, гей, комм, – вяло махнул он рукой, что, видно, означало приказ подойти к нему. Но мы и не подумали двинуться, а по-прежнему, высунув головы из входа в блиндаж, молча смотрели на него. Витька, видно, как и я, все еще никак не мог согласиться, что вот этот тщедушный, заморенный и грязный мужичонка и есть тот самый немец, который спалил город и порушил всю нашу жизнь.
– Да такого можно камнем пришибить.
– Нет, это какой-то приблудный немец, – отозвался я. – Как он сюда попал?
О тех двух, которых видел на Нижней улице, думать не хотелось (они тоже могли быть случайными!). И тогда страшная беда – «нас захватили немцы» – уже не была непоправимой. Не мог же такое сделать этот мозгляк и заморыш. Не мог! Да он скорее похож на подростка-нищего, чем на солдата.
Теперь он, отвернувшись от нас, как заправский пьянчуга, принялся рыться в своих карманах.
– Наверное, деньги ищет, – хохотнул Витька, – чтобы выпить еще.
– У-у-у, фашист! – замахнулся рукой Сергей. – Камнем бы его…
– Да на него и камня жалко, сам помрет, – осмелев, распрямился Витька.
Да сколько у немца карманов? Зачем одному человеку столько? Два на груди, два большущих внизу френча, карманы на брюках спереди, карманы сзади, и все они набиты разным барахлом. Целый магазин в его карманах. Нет, с этим немцем не соскучишься. Опять начал петь и размахивать руками.
– Вольга, Вольга, – передразнил Сергей немца, – распелся тут! – Сергей вел себя смелее нас. Он, видно, еще не понимал всего, что случилось.
– О, кляйн кнаббе, кляйн, гей, гей, комм, – залопотал немец и опять стал рыться в карманах.
– Это он тебя, – толкнул Сергея Витька.
– Да пошел он!.. – сердито отозвался брат. – Его надо прогнать отсюда. – И опять указал глазами на кучу битого кирпича.
Немец нам надоел, и мы спустились в блиндаж.
Только сейчас, глядя на притихших и совершенно растерявшихся наших матерей, мы, мальчишки, начинали понимать, что с нами случилось худшее из того, чего мы могли ожидать: нашу часть города захватил враг, и, значит, мы все теперь у него. А где же наши? Неужели за Волгой? Не может быть! Ведь стреляют еще и слева и справа. Правда, стрельба откатывается все дальше и дальше…
Мой слух настроился на удаляющуюся стрельбу уже давно, сразу, как только я увидел этого несчастного немца. Но ведь еще стреляют. Стреляют!
Теперь я держался за это спасительное «стреляют», потому что все вдруг потеряло свою цену, лишь одна стрельба оставалась реальностью.
Особенно сильная канонада и захлебывающаяся пулеметная трескотня доносились со стороны элеватора. Там она уже много дней, но сегодня стрельба остервенело-злая. Там наши. Нам надо туда. Но как? Как доберемся все мы: мама, Серега, бабка Устя?
Меня накрыли залпы этих раздерганных, без начала и конца мыслей, и я сидел оглушенный, не зная, что делать, что предпринять, куда бежать, что ответить Сергею. А он, видно, начав понимать наше положение, испуганно смотрел то на меня, то на маму.
Все оборвалось, все сломалось, и наша жизнь теперь уже и не жизнь, потому что красноармейцы там, за элеватором, за Лапшиным садом, а мы здесь, у немцев, или немцы у нас. Разве сейчас поймешь? Конечно, это ненадолго, пытался я найти оправдание, наши могут поднажать и погнать, как уже не раз отгоняли их под самый бугор и дальше, но все-таки как же их пустили сюда, к самой Волге, и где наши были все последние дни. Где? Может, все они погибли там, у полотна железной дороги, где держали фронт?
А ведь еще вчера нам казалось, что жизнь налаживается. Именно вчера во всем Сталинграде было затишье после многих дней непрерывных артобстрелов и бомбежек. После долгого сидения в блиндаже мы, мальчишки, вылезли на волю и словно ошалели. Вели себя так, что бабка Устя взяла хворостину и уже перед вечером стала шутливо загонять нас в блиндаж.
Днем мы с Серегой бегали в овраг – посмотреть на разбитые дрожки. И вот тут я дал волю своим занемевшим мышцам. Рванулся по склону вниз, выбежал на взгорок, потом с размаху прыгнул через забитую сухим бурьяном канаву и, почувствовав ожог в раненом бедре, свалился на бок. Я не упал, а именно свалился и, видно, не от боли, а скорее от радости, которая разрывала меня.
Перевернулся на спину и затих, пережидая привычную боль. Сейчас она пройдет, сейчас… Да и что эта боль в сравнении с той свободой и простором, в которых я плыву, как рыба. Надо мною не доски блиндажа, закопченные, черные, а высокое синее небо и белые редкие облака. Жалко, что они похожи на разрывы зенитных снарядов, но все равно это настоящее синее небо и настоящая теплая земля.
Придавив спиною сухую, ломкую траву, слышу, как в меня возвращается тепло того мира, в котором я родился и прожил свои долгие четырнадцать лет. Как же мне было хорошо! Могло ли быть что-либо прекраснее этого бездонного неба и этой затихшей земли? Этой свободы и этого покоя?
Сергей трясет меня за плечо, дергает за руку, но я не отзываюсь. Боль в бедре прошла, и только остро пульсирует ранка. Над головою высокое небо. Его не замутили неожиданные взрывы, взметнувшиеся где-то под самым бугром (из-за Волги бьют гаубицы!). Прижимаюсь спиной к нагретой скупым осенним солнцем земле, оттягиваю свое возвращение в блиндаж, в эту «мышеловку», где холодные стены и тяжелый, спертый дух – от сырости, запаха человеческого пота, немытых тел, преющего тряпья, от постоянного страха за свою жизнь.
Серега продолжает ныть. Бубнит про лошадь.
– Какая лошадь? Какая? – кричу я ему в лицо. – Где она? Смотри!
Он испуганно отшатнулся и сник, потом опасливо осмотрел пустынный овраг и, поморгав своими длинными, девичьими ресницами, словно смахивая с них соринку, сказал:
– Ладно. Сами потащим. Впряжемся и… Потом, может, и лошадь где раздобудем.
Я не хотел возвращаться в сегодняшний день. Если не думать о том, что мы видели там, на дворе, а смотреть на закопченный потолок и скользкие, в пятнах плесени стены блиндажа, то можно подумать, что все как и вчера. Над головою те же темные доски, через которые при взрывах сыплется земля, а там, за полотном железной дороги, бьются наши красноармейцы.
Перевожу взгляд на наших мам. Они рядом, притихшие и печальные, как птицы перед грозой. О чем они думают? Наверное, все о том же: «Что будет дальше?»
Мне тяжело смотреть на их беспомощную растерянность, и я отворачиваюсь к закутку, где хлопочет бабка Устя. С ней легче. Она уже перелила дождевую воду в бачок, а теперь перетряхивает постель. Все как всегда. Сейчас достанет из-под нар веник, смочит его, побрызгает на пол и начнет мести. Мамы смотрят на бабку Устю отрешенно, а меня ее деловитое спокойствие опять возвращает во вчерашний день.
Мы в овраге. Рядом разбитые дрожки – наша надежда и спасение. На них мы укатим от войны. Дрожки легкие, аккуратные. Правда, разбито переднее колесо, но это не беда. Можно сделать тележку на двух колесах. Я даже знаю, как она называется – «двуколка». У древних египтян и греков были такие колесницы.
Мы уже с Сергеем все решили: завтра придем сюда с инструментом. А сейчас, перед возвращением в блиндаж, я лежу на нагретой солнцем траве и медлю. Нам обоим не хочется возвращаться. От кого-то я слышал, что птицы, выпущенные на волю, почти всегда возвращаются в свои клетки. Мы с братом не из этих птиц. Но у брата бредовая идея: дрожки есть – теперь нужна лошадь. Он предлагает искать ее сейчас же здесь, в овраге. Раньше тут действительно бродили раненые кони, но теперь… когда в поселке не осталось даже собак?
Наш Серега настырный. Низко присев на корточки и просунув свое исхудалое, перепачканное лицо между коленей, отчего оно стало похожим на мордочку мышонка, он продолжает хныкать:
– Пойдем искать лошадь. Пойдем. Лошадь… Ну…
Я обрываю его. Он умолкает, всхлипывая, и тут же опять принимается за свое:
– Вон в кино дядька-цыган ухватился за оглобли и вез, да еще по песку…
Сергей говорит о «Последнем таборе». Этот кинофильм шел в нашем клубе перед самой первой бомбежкой. Но когда это было? Тысячу лет назад. Совсем в другой жизни. И все-таки мне теплее от этих воспоминаний. Ах, как лихо дрался на кнутах крепкий, красивый цыган с толстым вожаком табора! А потом, когда у него забрали лошадь, он сам впрягся в повозку. Колеса глубоко вязли в песке, а он тащил, тащил…
В блиндаж возвращались тем же кружным путем. По оврагу спустились почти до самого берега Волги, потом свернули налево, прошли под кручами и оказались напротив нашей улицы. Теперь надо выбираться наверх и метров двести бежать по открытому месту, до первых развалин.
Через этот пустырь всегда возвращались из школы. Вон там, левее, где сейчас громадная воронка, на дне которой стоит вода, мы часто резались в футбол. Идем из школы, Костя Бухтияров заскакивает домой, берет мяч, сооружаем из портфелей ворота… Теперь это место надо пролетать пулей.
Уже добрались до самой кромки бугра, лежим. Набираемся сил. За нами пустая, свинцовая Волга. Я смотрю на темную кромку заволжского леса. В нынешнем году, кажется, лес дальше, чем обычно, отступил от берега. Тускло и одиноко блестит осиротевшая песчаная коса. Ни одной живой души вокруг.
– Видишь затопленную баржу? – спрашиваю Сергея.
– Вижу.
– Вон там, чуть правее, мы с Костей выловили того летчика…
Сергей смотрит не отрываясь, будто ждет, что и сейчас там кто-то появится. Я тоже молчу.
Река словно чужая: ни пароходов, ни плотов, ни лодок. Она уже отстонала, откипела и даже отгорела гигантскими кострами, которые сползали с крутого правого берега, где несколько дней рвались белые баки нефтебазы. Волга, как и люди, наверное, смертельно устала, несет в низовья свои потемневшие осенние воды отчужденно и сердито.
Наш правый берег тоже пустынен и тих. На нем уже давно не стало не только лодок, барж, катеров, от которых здесь всегда было тесно, вокруг ни одного бревнышка, ни одной доски, исчезли даже топляки, замытые на берегу песком. Все пошло в ход. Все, что могло плавать, уплыло с ранеными на тот берег. Слухи доходили – раненых переправляют выше, у Банного оврага и у Сухой Мечетки. А ниже, за Лапшиным садом, где-то в районе Бекетовки и Красноармейска, есть постоянные переправы. Да как туда добраться?
Сергей трогает меня за плечо и молча кивает: «Давай, мол!» Но я молчу, медлю. Всматриваюсь в чужие, опустевшие берега, хочу понять, куда же подевались люди. Ведь столько их было здесь, везде, по всему берегу, на десятки километров – люди, машины, повозки и опять люди… У дебаркадеров, крохотных пристаней, причаленных к берегу плотов – везде беженцы с узлами, чемоданами, ящиками, мешками.
Все, на чем можно писать – на дощатых заборах, стенах, – везде надписи; перила, столбы, сходни и те были испещрены. «Надя, Коля, Петя, Марина» – и дальше фамилия, а затем прямо крик: «Мы уезжаем за Волгу! Ищите нас в Красной слободе (до такого-то числа), потом в Ленинске…», «Ищи в Верхней Ахтубе, в Николаевске, Палласовке, Энгельсе, Черном Яру…», «Уезжаем (число), ищи» – и сразу несколько названий пунктов и сроки. «Уезжаем, ищи…»
Этими «телеграммами»-криками было исписано все не только возле переправы. Незадолго до 23 августа мы с ребятами ездили в центр города, и тогда меня поразил забор нашего центрального стадиона «Динамо». Он тоже был весь испещрен и изрезан надписями. А за забором, на трибунах и прямо на футбольном поле, – тысячи беженцев, прибывавших ежедневно в Сталинград.
Здесь люди дожидались отправки на левый берег. Куда они теперь все подевались? Хорошо, если переправились за Волгу. Но уже тогда, до 23 августа, в городе не хватало переправочных средств, и люди по нескольку дней, а то и недель ждали своей очереди.
На правом берегу скопились десятки тысяч голов скота. Скот тоже ждал переправы, и я видел, как однажды утром эти гигантские гурты коров, бычков и волов пастухи стали загонять в воду. Страшное зрелище, по крайней мере для нас, мальчишек. Мы были уверены, что скот решили утопить в Волге, чтобы он не достался врагу.
Берег оглашался рвущим душу мычанием и ревом, коровы не хотели идти в воду, упирались, поворачивая назад, и, задрав хвосты, карабкались на кручи, а пастухи стегали их кнутами, били палками и гнали в воду.
И вдруг рев и невообразимая толчея оборвались. От стада оторвалось с десяток коров, и, задрав морды и пригнув рога к спинам, они поплыли. За ними легко, рассекая воду, пошли другие, потом еще и еще. Мы замерли, а Костя даже присел на корточки, словно его уже не держали ноги. «Неужели переплывут? Неужели? Ведь это же Волга, ширина больше километра…»
Но первые сотни задранных над водой голов уже подхватило течение и легко понесло вниз. Теперь все стадо бесстрашно шло в воду.
Это было удивительное зрелище: только темные головы над водой да тусклый стальной блеск рогов – целый лес голов с прижатыми к спинам рогами. И тишина, даже слышен плеск рассекаемой воды. Пастухи перестали бить бичами и тоже замерли. Они, как изваяния, стояли на берегу, молча провожали глазами уплывающий скот. Думаю, и сама Волга не видывала такого.
Мы стояли над кручей до тех пор, пока первые темные точки не стали появляться километрах в четырех-пяти от нас на том берегу…
И вот теперь передо мною совсем другая река. Все будто смел огненный смерч. Все погибло? Нет, не все. Есть и живые. Они зарылись в землю и воюют, держатся по берегу реки. Раз немцы не идут дальше, значит, еще много живых. Только их не видно, они с головой зарылись в землю.
Тихо переворачиваюсь на живот, трогаю Сергея за плечо.
– Пошли! – вырывается сдавленный хрип из моего горла, и мы летим через пустырь.
Сергей легко обгоняет меня, а в моих глазах – горячие радужные круги, бедро пылает. Нога деревенеет, но я бегу и наконец падаю на кучу мусора, так и не добежав до развалин. Падаю и чувствую, что опоздал с этим падением. Надо мной уже завывают и по-поросячьи противно хрюкают мины. Это бьют с бугра, от немцев. Разгребаю мусор и ужом ползу к развалине. Там скрылся Сергей. Взрывы встряхивают воздух и засыпают меня землей. Удушливая вонь сгоревшего тола, отдающего огуречным рассолом. Ползу. Ничего, сейчас и по тем, кто бьет сюда, шарахнут из-за Волги. Ни-че-е-го…