Текст книги "Дождаться утра"
Автор книги: Владимир Еременко
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 26 страниц)
Ищу отца
Машин и людей входило в хутор много. По дороге втягивались подводы. Выбежал навстречу этому обозу. Мне почему-то казалось, что отец может быть там. «Стариков определяют в обоз» – застряла в моей голове чья-то фраза. И хотя я не мог согласиться с тем, что мой отец старик, но его недоступные моему пониманию сорок шесть лет толкали к этому обозу.
– Ты кого встречаешь, хлопчик? – остановил меня красноармеец в заиндевевшей шапке-ушанке. Он шел рядом с подводой, и вожжи в его руках повисли почти до земли.
– Отца, что ли? Эй, малец!
Я кивнул.
– Ну ищи, ищи… А фамилия как?
– Чупров.
– Не попадалась такая. Ты погоди. Слышь, погоди. – Он бросил вожжи на телегу и, не останавливая лошадей, которые были такие же заиндевевшие, как и он сам, стал рыться на дне брички. – Вот, на, – достал он большую банку. – Тушенка!
Подвода уехала. Я стоял с банкой в руках, и меня вдруг будто обожгло воспоминание: да это же тот самый пожилой красноармеец с ручным пулеметом, которого я видел у нашего сгоревшего дома! Летом. Тогда он мне тоже дал вот такую же вымазанную в солидоле банку тушенки. Точно, он! А где же его второй номер? Тот молодой, стриженый, с оттопыренными ушами. Где он? И где же все они так долго были?
Хотел догнать, спросить, но навстречу ехали другие подводы и машины, шли группами и в одиночку красноармейцы, и я скоро забыл про этого пулеметчика, бежал дальше, останавливался, заглядывал в лица людей, искал родное лицо.
Кто-то сунул мне в руки кирпичик мерзлого хлеба, кто-то дал пачку горохового супа-концентрата, я уже не шел, а стоял на обочине, а мимо двигались люди, машины, подводы, и у меня падали из рук пакеты и банки, и я совал их за пазуху, под телогрейку, в карманы. Я был словно в бреду. Меня отрывало от земли и несло куда-то, будто я попал в вихревые потоки. В голове стучала одна радостная мысль: «Выжили! Выжили!» И что бы теперь с нами ни случилось – рядом свои, родные. А немцы покатились за речку, за тот бугор, в сторону Карповки. Да, меньше месяца они были здесь, а показалось, что прожита долгая страшная жизнь, которая была дурным сном и кошмаром.
В этом дурном сне и кошмаре сейчас застряли и барахтаются «супостаты». Они ходили по этой земле, жили в дедушкином доме, а потом сожгли его. Сон и кошмар теперь там, у них, и им расхлебывать ту кашу, которую они заварили. Отольются им наши слезы и муки.
Я брел домой и бессвязно шептал: «Выжили… наши слезы… выжили…»
ДНЕВНИК (продолжение)
1 декабря. С питанием дело обстоит так: сначала продовольствие получают офицеры, они берут себе все, что хотят; затем остатки – унтер-офицеры, остальное достается рядовым. Штаб заставляет привозить для себя масло и другие продукты из далеких тылов, а все другие могут лишь смотреть им в рот. Иногда на меня нападает ужасное настроение.
2 декабря. Непрерывно садятся Ю-88 и доставляют необходимое. Как долго мы будем еще в окружении? По Гумраку стреляет дальнобойная артиллерия русских, с едой становится плохо, особенно с хлебом.
4 декабря. Сильный артогонь. Говорят, окружение прорвано. Съел порядочную порцию конины.
7 декабря. Дико холодно. Вчера пришлось застрелить одну лошадь. Утром нашли еще двух мертвых лошадей в хлеву, а одну застрелили. Несчастные лошади больше не выдерживают. Еще месяц, и у нас не останется ни одной. Наш продовольственный паек тоже сокращается. На семь дней – буханка хлеба и конина…
9 декабря. В одной листовке офицерам предлагают сдаться вместе со своими людьми. Идиотская мысль. Вдали пробегала свинья. Все десять человек бросились за ней. Это пойдет на колбасу.
10 декабря. Опять распространяются слухи: Гитлер передал по радио, что до рождества он нас освободит. Тимошенко, со своей стороны, заявил, что его войска больше не отступят. Сегодня были сбиты три Ю-88. У меня опять отвратительное настроение. Когда поразмыслишь о войне, приходишь к печальному выводу: ведется она для немногих. Как это всегда бывает, бедные должны проливать кровь за богачей.
11 декабря. Опять напряженные воздушные бои. Два русских самолета сбиты. Русские летчики очень дерзки. Они сбрасывают листовки и бомбы. Каждый вечер прилетает «кофейная мельница» (По-2. – В. Е.) и сбрасывает бомбы.
12 декабря. Русские летчики становятся все более нахальными. Они сегодня стреляли из бортовой пушки. Наш маленький Фогт убит. Кто будет следующий? Настроение у меня все не улучшается.
14 декабря. Я слишком впал в уныние, снова очень печален. К сожалению, мне не с кем поговорить откровенно. Мучает мысль, что я навсегда останусь в России. И все же надеемся, что в ближайшие дни кольцо будет прорвано. Утром под прикрытием танков и орудий поедем доставать продовольствие. Не хочется провести рождество без всего.
17 декабря. Многие находятся в подавленном настроении, так как мы все еще в окружении.
19 декабря. Повсюду арт-стрельба. Наши это или русские? Бортольд и Рункель погибли вслед за Фогтом. Двадцать процентов раненых. Из пятнадцати человек, пришедших 3 ноября в запасную роту, семь уже выбыли. Когда придет конец нам?
22 декабря. Русские опять прорвались на участке итальянцев и находятся около Миллерово.
25 декабря. Наш праздничный вечер прошел неплохо. Сначала – старая немецкая песня «Тихая ночь, святая ночь». Почтили наших павших товарищей. Все вспоминали родину. На обед были котлеты и пудинг с яблоками. Каждый получил немножко покурить. Несколько дней назад поблизости от нас пленные одного лагеря убили часового, и все убежали. Причина этого, вероятно, голод.
28 декабря. Мы все здесь становимся немножко пессимистами. У всех болят головы. Только бы не заболеть. Тогда все потеряно. Здесь нет ни одного врача. Чувствуешь себя забытым богом и людьми.
В дедушкиной кухне холодно, тесно, мы здесь вместе с бойцами из второго расчета дальнобойной гаубицы. Батарея за селом. По ночам солдаты поднимаются, натягивают на себя белые маскхалаты и уходят в разведку – «высмотреть, куда им стрелять завтра». Мы лежим, не спим, ждем их возвращения. И так почти каждую ночь. Старший среди них сержант Митя – здоровенный моряк-подводник с Дальнего Востока, под солдатской гимнастеркой у него тельняшка. Он говорит мне всякий раз, когда уходит в ночь:
– Ну, договорились, Андрей. Значит, на флот – не пожалеешь. Лучше пять лет на флоте, чем три в пехоте. Держи. – Митя обнажает ослепительно белые зубы и подает мне широченную, как лопата, ладонь.
В тревожной тоске я всегда смотрю на его могучую спину и потом долго прислушиваюсь к удаляющимся шагам за дверью. У разведчиков жизнь опасная, но интересная. Я завидую им, но всегда, когда они уходят, боюсь за них. С ними хорошо, народ они щедрый и веселый, без шутки слова не скажут.
Жизнь у нас нормальная, сытая. Такой уже не было до конца войны. Не было потому, что ранней весной и еще раньше, в январе и феврале, воинские части стали отбывать из Сталинграда.
Уезжали и наши артиллерийские разведчики… Это было перед новым, 1943 годом. Фронт отодвинулся куда-то под самую Песчанку, и их «хозяйство» тоже собралось в дорогу. Митя пришел прощаться в новой форме. Ворот, как и прежде, распахнут, и на груди синие полоски далекого и милого ему моря. На крепком, продубленном нашими степными ветрами и морозами лице тугая улыбка, а глаза печальные.
Как же крепко люди прирастают друг к другу, когда рядом смертельная опасность! Слабый к сильному и сильный к слабому, дети к взрослым и, может быть, еще больше взрослые – к детям.
Митя в резком замахе поднимает руку.
– Ну, держи, Андрюха, – бьет он своей широкой ладонью в мою, – как уговорились, на флот. Юру или Гришу твоего найдем обязательно. Слышь, найдем! Как только где прослышу, так сразу дам знать. Ну, еще раз держи. – И он опять, с потягом, шлепает в мою ладонь.
Изо всех сил держу удар, даже в зажившем бедре отдалось. Предательские слезы комком ползут к горлу.
– Ну, силен! – непривычно громко хохочет Митя. – Отъелся на армейских харчах, воробей. Ишь шея, ишь щеки… – Он похлопывает меня по плечам. – Набирай форму, для флота пещь необходимая. Не вешай носа и жди вестей!
ДНЕВНИК (окончание)
29 декабря. Вчера русские прорвались на участке 208-го пехотного полка. Манштейн, который спешил нам на помощь, кажется, окружен сам. Все повесили головы. Но нам нельзя распускать нервы! Поражения Германии нельзя допустить. Быть зарытым здесь, в России, – мысль неутешительная. Хотя, пожалуй, и на это надо рассчитывать. Нам нужно защищать нашу Германию от русских!
30 декабря. Настроение все хуже. Манштейн тоже окружен. Сменят ли нашу дивизию? На участке 208-го полка русские прорвались потому, что нашим солдатам запрещено стрелять. Сильно голодаем. Из еды – только конина.
31 декабря. Никогда бы я не подумал, что конец 1942 года застигнет меня в бесконечной приволжской степи у Сталинграда. Путь был через Киев – Харьков – Оскол – Чар (вероятно, Чир. – В. Е.) – на Дон и теперь в Гончара. Мы все еще окружены, но не надо отчаиваться. Сегодня узнали, что будем получать ежедневно по 100 граммов хлеба.
1 января 1943 года. Сегодня Гаммерс пришел с известием, что русские пленные будут расстреляны. На это никто не имеет права. Если мы еще имеем надежду на прорыв, то пленных следует взять с собой или оставить их где-нибудь в одном месте. Тогда мы бы показали нашему врагу, что мы не трусливые убийцы, а сражаемся честно. У меня мало надежды на возвращение из России.
3 января. Почти все, за исключением нескольких ремесленников, идут в пехоту. У всех крайне подавленное настроение. С одним я крупно поговорил. Он хочет при первой же русской атаке пустить себе пулю в голову. Я ему объяснил, что нужно подороже продать свою жизнь. Кто из нас увидит родину? Кто виноват во всех страданиях, лишениях и нужде, которые испытывают наши близкие в тылу? Сегодня вернулся один из строительной роты. Он был у русских, его продержали два дня, хорошо с ним обращались, хорошо кормили, потом отпустили, сказав, чтобы через две недели и мы были бы тоже у них.
4 января. Сложил вещи и написал последние письма, На днях пойду в пехоту. Я иду охотно – за свою Германию и моих близких. Мне не хочется умирать, но, если придется, я умру солдатской смертью по девизу нашей части: «Храбрый и верный».
5 января. На кладбище нашей дивизии в Сталинграде больше 1000 убитых. Это просто ужасно. Люди, которые уходят из обоза в пехоту, могут считать себя приговоренными к смерти.
6 января. Получаю направление в 208-й полк. С богом, в бой! Хороший прием в полку – бомбы рвались совсем рядом. Грязь и осколки пролетали над нами.
8 января. «Красный Октябрь» стал для 79-й дивизии Верденом. Необычайно большие потери с нашей стороны. Говорят, что дивизию сменят, штаб дивизии выбрался из окружения на самолетах и должен получить новую задачу. Из 208, 121 и 226-го полков сформировали один полк – 79-й.
9 января. Подготовка к стрельбе из пулеметов очень плохая. Люди измождены и невнимательны. Вся жизнь здесь держится на нервах. Ждешь и ждешь. Наконец меня вызвал капитан Филь, и вот я – командир взвода во 2-м батальоне. 11 января пойду на передовую. А пока я хочу хорошенько подучиться.
10 января. Направился во 2-й батальон… Ночью был передан ультиматум, который нам предъявили русские. Мы все должны сдаться, и с нами будут хорошо обращаться. Офицеры могут сохранить даже свое личное оружие. Но наше командование, естественно, отказалось от ультиматума. Русские обстреливают из всех видов оружия и бросают бомбы.
11 января. Русские вклинились в нашу оборону. Вчера произошла паника. Вечером был на кладбище. Ужасно! Многие мертвецы лежат непогребенные. Большинство не имеют крестов. Завтра в шесть утра идем на передовую. Тяжелый марш по снегу до белых домов. Беда с румынами. Одного пришлось полтора километра почти тащить на себе, так как он все время падал. Наконец достигли белых домов. Чертовские беспорядки и неорганизованность, ничего не приготовлено.
12 января. Сидим в погребе, очень скудный свет. Русские снова перешли через шоссе. Через несколько часов начнется атака. Получили пополнение из артиллеристов: два унтер-офицера и двадцать два рядовых. Все – пушечное мясо. Русские снова активизировались.
13 января. Когда я докладывал подполковнику Айхлеру, пришло сообщение, что наша 9-я рота окружена. Нужно было сейчас же отправляться в путь. Невероятно трудная работа – вести людей на передовую, а мы к тому же не знаем, перешли русские за железнодорожную линию или нет. По пути один румын не хотел идти дальше. Я его прибил… У нас неплохой дзот, но пришел безумный приказ, и мы его оставили, оказывается, надо быть всем вместе. Теперь на двадцать человек – две маленькие щели. Все нервничают и справедливо ругаются. Укрытий почти нет, это означает верную смерть для нас. Были в восьмидесяти метрах от русских, пули свистели вокруг. Один русский крикнул: «Иди сюда, немецкий солдат!» Спать, конечно, нельзя. У меня сильно болят пальцы на ногах и руках. Я, вероятно, их отморозил. Русские продвигаются дальше. Они сломя голову рвутся вперед. Артиллерия и минометы не дают нам покоя. Виноваты в этом румыны, которые без маскировки пробегают по дороге…
14 января. Артиллерийские расчеты, бывшие с нами, вчера понесли большие потери (свыше двадцати человек). Русские прорвались, и там остался наш пулемет. С остатками своего взвода вернулся фельдфебель Янзен. У него большие потери. У меня во взводе на сегодня десять человек. Сегодня один убит и шесть ранено. Наша артиллерия стреляет по своим же рядам. Наша рота потеряла три четверти своего состава. Прибыло пополнение из семи саперов. Мерзнем и голодаем.
15 января… Как долго будет продолжаться наша ужасная жизнь и будет ли вообще улучшение? Нас все время подкарауливает враг. Один другому желает смерти. Мы в окружении. Нам не хватает боеприпасов. Мы вынуждены сидеть смирно. Место, которое мы хотели занять, все еще не очищено. В полночь его должны очистить штурмовые орудия. То там, то тут рядом с нами бьют минометы…
На этом записи в дневнике неизвестного немецкого офицера обрываются. Как погиб этот человек? И погиб ли? Случилось ли это в день его последней записи, 15 января, или он еще протянул несколько дней? Район заводов и особенно металлургический завод «Красный Октябрь», где оборонялась 79-я немецкая пехотная дивизия, были одним из последних очагов сопротивления гитлеровцев в Сталинграде, и автор дневника, видимо, мог пробыть там еще несколько дней. Но вряд ли… Последнюю неделю он делает свои записи ежедневно, его только эти строчки и связывают с жизнью, оборвать их могла скорее всего смерть.
Война покатилась на запад
А наша жизнь катилась дальше. Вестей от Мити мы так и не дождались, а вот о Юре, точнее Грише Завгородневе, прослышали. Но это было позже, почти перед самым завершением разгрома гитлеровцев, когда мы наконец попали в Бекетовку, куда так долго рвались.
Гриша оказался бекетовским пареньком. Уже когда шла война, окончил ремесленное училище на СталГРЭС и работал слесарем-наладчиком на этой электростанции, а придвинулся фронт к городу – пошел в ополчение, а из него попал в разведчики. Все это рассказал Васька Попов.
– В Бекетовке нашлись общие знакомые, – загадочно сказал он, – вот и прояснилось, кто наш Юра.[10]10
В районе Сталинграда партизанскими группами было уничтожено: 15 складов противника, 2 эшелона с воинскими грузами, около 900 вражеских солдат и офицеров, подорвано свыше 20 танков, 57 автомашин, два железнодорожных моста, заминировано 12 участков дороги, выведено из плена и окружения более 3 тыс. бойцов и мирных жителей («Сталинградская правда», 1953, 30 января).
[Закрыть]
Но по всему было видно, что он знал Юру и раньше и знал как Гришу Завгороднева.
Он же мне рассказал, что Гриша, когда исчез из Гавриловки, удачно перешел линию фронта. Был недолго на отдыхе дома, а когда началось наступление, вернулся в свою часть. Участвовал в боях и где-то под домом отдыха «Горная поляна» был тяжело ранен, наверное, умер в госпитале.
Эта весть оглушила меня. Был в самом пекле, за нос немцев водил – и ничего, а здесь, у своих, не уберегся!
– Ранен был давно, – сокрушаясь, пожал плечами Васька, – еще в конце ноября, когда только окружили немцев. Я был у его матери – от него ни одного письма… А сейчас январь… – Васька на мгновение умолк, будто его печальный рассказ кто-то оборвал. – На отца пришла похоронка еще в сорок первом. Грише из-за него и в армию разрешили в шестнадцать… Мать убивается: он ведь у нее один.
Вот такую печальную историю узнал я о судьбе нашего Юры-Гриши, когда мы со многими погорельцами перебрались из Гавриловки в Бекетовку.
Меня поразило, что в Бекетовке, на СталГРЭС, в Сарепте и других южных районах города целые улицы не тронуты войной. Казалось непостижимым, как в двухсотдневном смерче огня и взрывов могла выжить южная окраина города, состоящая преимущественно из деревянных строений. Центральная и северная, каменные, погибли, а южная, деревянная, осталась.
Ходили слухи (их, видно, распустили сами немцы), будто когда начались массовые бомбежки города, фашисты оставляли южную часть для своей полумиллионной армии на зиму. Если в этом и был какой-то смысл, то только в самом начале Сталинградской битвы. Но, вероятнее всего, и тогда у них просто не хватило сил на весь город. А уж когда они увязли в его центральной и северной частях, а тем более когда попали в окружение, им было уже не до этого.
Я бродил по улицам, заходил во дворы и дома. Здесь все, как до войны, было целым. Непостижимо! Казалось, попал в другое время, и будто бы я – все тот же довоенный мальчишка и в мире нет потерь и нет смерти… Только кое-где зияли разрушенные дома и строения от упавших бомб, но это лишь небольшие островки среди нетронутого моря одноэтажных деревянных домов. Плешины разрушений были такими же редкими островками, как и целые дома в сожженном и разоренном Сталинграде.
Домик бабушки Натальи, отцовой матери, тоже цел, Он маленький, всего на две крохотных комнатки. В одной жили солдаты, а в другой – семья младшего брата отца, дяди Феди. Трагична судьба этого человека. Он был тяжело ранен под Одессой, долечивался месяца три дома, а весною с искалеченной рукой пошел служить санитаром и погиб при бомбежке санитарного поезда на станции Поворино.
В семье дяди Феди четверо: двое сыновей (на год младше меня и Сергея), его жена тетя Феня и наша дорогая бабушка Наталья, которую дед Лазарь Иванович за кротость нрава и редкую доброту ко всему живому на земле называл «святой».
Когда мы трое со своими узлами втиснулись в их десятиметровую комнатушку, то оказалось, что нашей маме нет места даже на полу. Тогда для нее соорудили специальную люльку. На ночь люльку подвешивали к потолку, и там мама спала.
Но теснота не была самым большим и самым страшным нашим неудобством и испытанием. Наоборот, она даже экономила нам топливо, которое доставали с таким трудом. Голодать мы тоже сильно не голодали: рядом солдаты (теперь уже солдаты, а не красноармейцы!).
Самым тяжелым было то, что война, как ненасытный Молох, уносила людей. Унесла она и нашу бабушку – «святую Наталью». И двух недель не прожили мы вместе с нею.
Она была все такая же непоседливая, постоянно, как челнок, снующая по дому, двору, огороду. Сколько помню ее, бабушка никогда не была без дела. Вставала затемно, топила печь, стряпала, управлялась со скотиной, нянчила детей, стирала, шила, вязала, убирала дом, содержала огород…
Ей приводили и приносили соседи малых детей.
– Присмотри, бабушка.
– Присмотрю, присмотрю, милая. Иди с богом!
Бабушка не разгибала спины. И когда ей пытались помочь, она поспешно и как-то всполошенно вздрагивала:
– Я сама. Сама, сама, – и мягко отводила «помощника» в сторону. – Иди занимайся своим делом. Я управлюсь. Управлюсь.
Но только ей случалось присесть и взяться за вязание, как уже через пять минут из ее рук выскальзывали спицы, и она засыпала. То же случалось, когда она садилась у зыбки с ребенком. Уже через несколько взмахов рука замирала, сухонькая ее голова, аккуратно обтянутая стальным чепцом гладких волос, падала на грудь, и бабушка тихо, как сурок, спала. Так засыпать она могла на день по нескольку раз.
Просыпалась быстро – посвежевшая, бодрая – и опять принималась за бесконечную работу, которой, как она говорила, не было конца-краю. Видно, этот короткий сон помогал ей сохранить силы в течение долгого дня, который у нее начинался и кончался затемно.
Бабушка дожила до окончания Сталинградской битвы. Когда с улицы донеслась музыка духового оркестра и мы, высыпав со двора, увидели, что по шоссе со стороны СталГРЭС в сторону центра города идут колонны людей, несут знамена и флаги, за нами медленно вышла и бабушка.
– Хочется? – сузив лучики глаз, кивнула она в сторону колонн. – Ну и бегите, а я мамам скажу. Давайте! Когда еще такое посмотришь. – И она подалась вперед своим потемневшим и сухим, как наша земля, телом, подбадривая нас.
Мы побежали вслед за колоннами, которые шли в город, где на площади Павших борцов должен был состояться митинг в ознаменование победного окончания Великой (как ее сразу назвали) Сталинградской битвы. Все пятнадцать километров туда и столько же обратно мы шли вместе с рабочими и военными пешком.
А потом, уже ночью, когда вернулись усталые, продрогшие и голодные, но радостные и счастливые от всего, что видели и пережили за длинный февральский день, и, перебивая друг друга, начали рассказывать обо всем нашим, бабушка смотрела на нас своими добрыми, но мученическими глазами «святой». Боясь помешать нашему сбивчивому рассказу, она прижимала руку к своей иссохшей узкой груди, в которой «что-то пекло, как огнем», словно хотела смягчить эту боль. Добрейшие, полные боли и тоски глаза нашей бабушки и сейчас передо мною. Как же ей тяжело и трудно было расставаться с белым светом, со всеми нами и ее великой, никогда не убывающей работой, которую она так и не могла всю переделать.
Бабушка Наталья умерла через неделю после того, как смолк последний выстрел в нашем истерзанном Сталинграде. Утром она позвала мою маму и тетю Феню и стала перебирать одежду в своем сундуке. Выложив стопку белья и одежды, сказала:
– Это все мое. Наденете потом. А это, – она устало повела рукой по жалкому барахлу, оставшемуся в сундуке, – все раздадите.
И стала называть, что кому надо отдать.
Я почувствовал недоброе и выбежал из избы.
Бабушка истопила печь, нагрела воды и помылась («Чтобы вам потом не возиться…»). Одеваться ей уже помогала мама, и, может быть, за всю ее трудную жизнь, длиною в восемьдесят лет, она впервые не отказалась от посторонней помощи.
А жизнь у нее была действительно трудной.
У бабушки пятеро детей. Старшему шел двенадцатый, а младшей не было и года, когда умер от тифа ее муж, наш дед. Ей было двадцать семь. Она больше не выходила замуж, сама воспитала всех пятерых, а потом нянчила почти всех внуков, которых было тринадцать.
Бабушка легла на свой сундучок (спала она теперь на нем, подставляя под ноги табуретку) и умерла ночью, не потревожив своей смертью наш сон. Мы все спали, входили и выходили в прихожей солдаты, сменяясь с караула, а бабушки уже не было в живых…
Мы, ее внуки, пошли на Отрадинский бугор, который и до сих пор все называют «Клюкой», рыть могилу. Место выбрали высокое, хорошее, откуда виден почти весь город. День выдался морозный, но солнечный, про такие дни бабушка говорила: «Зима спорит с летом». Земля глубоко промерзла, и мы долбили ее ломами и киркой, которая все время соскакивала с рукоятки.
Я требовал от своих двоюродных братьев рыть яму глубокую, не мельче двух метров. Почему двух? Не знаю. Мне казалось, что я где-то слышал, может, от той же бабушки – умерших собственной смертью по-христиански хоронят в могилах глубиною не менее двух метров. И я сквозь слезы, всхлипывая, выкрикивал:
– Надо два метра, два метра!
Прикладывал метровый черенок лопаты к стене ямы, а потом хватался за лом или кирку и запаленно долбил землю.
На следующий день из Гавриловки пришел Лазарь Иванович (тогда люди только ходили, ездить было не на чем). С нами в Бекетовку он не поехал, а жил вместе с тетей Надей, Вадиком и Люсей все в той же промерзшей насквозь кухоньке, ожидая из эвакуации свою дочь Варвару, которая работала дояркой и зимовала с колхозным скотом где-то в Заволжье.
И опять был такой же хороший, с легким морозцем солнечный день. Когда выносили бабушку со двора, дедушка сказал:
– Она заслужила такой день. – Две крупные слезы выкатились из его покрасневших глаз и спрятались в сивой, нечесаной бороде.
Опускали бабушку в могилу, а дедушка тер своими чугунными кулаками глаза, и через его сомкнутые, подрагивающие губы прорывался булькающий хрип:
– На-та-а-ли-я-а… Свя-та-а-я…
Ее смерть среди пугающей тишины умолкнувшего Сталинграда, к которой мы никак не могли привыкнуть, отозвалась во всех нас такой болью, была такой невосполнимой утратой, что мы долго не могли прийти в себя. Она была последним нашим потрясением в этом кошмаре, который длился более полугода, и она же, эта утрата, делила нашу жизнь на жизнь на войне и жизнь, в какую мы возвращались опять. Война покатилась на запад.
И ее ой как еще было много…