355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Еременко » Дождаться утра » Текст книги (страница 9)
Дождаться утра
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 23:11

Текст книги "Дождаться утра"


Автор книги: Владимир Еременко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 26 страниц)

Уход

Все было собрано и связано в узлы, но нас пока не выгоняли из блиндажа, а сами мы не спешили уходить. Бабка Устя заявила, что никуда не уйдет, будет здесь ждать наших. Ее никто не разубеждал, теперь все хотели остаться поближе к своим. Мы, мальчишки, уже стали шептаться – «может, пронесло, и про нас забыли», хотя видели, как из других блиндажей выгнали несколько семей и повели к полотну железной дороги. Сидели тихо, затаившись, как мыши в норе.

Но нет, не пронесло. К вечеру появился у блиндажа немец и начал орать:

– Гей, гей, шнель, шнель!

Все кинулись вытаскивать узлы из блиндажа и грузить на двуколку, но немец стал сбрасывать вещи на землю и как оглашенный орал: «вэк» и «шнель, шнель».

Мы растерялись. Узлы большие, и, чтобы нести на себе, их надо перевязывать, а когда? Фашист орал и замахивался автоматом, гнал нас всех от блиндажа. И вдруг на немца пошла бабка Устя. Она распрямилась во весь свой высокий рост и, ухватившись руками за края своего платка, шагала прямо на немца. Тот отскочил и потянул на себя затвор автомата. Бабка остановилась перед ним и громко спросила:

– У тебя есть мать? Мать, спрашиваю, есть? Мать есть?

– Мутер, мутер, ист, ист, – не то передразнил, не то повторил вслед за бабкой немец, но стрелять не стал. Бабка повернулась и стала складывать узлы на двуколку. Немец закричал:

– Фюнф минутен, – и показал свою грязную пятерню.

Мы все бросились помогать бабке. Быстро погрузили узлы и начали увязывать их веревкой. Немец стоял в стороне, отвернувшись от нас, и курил. Когда закончили и все уже были готовы двигаться, бабка Устя вдруг спустилась в блиндаж. Мы все замерли.

– Она остается, – захныкал Витька. – Сейчас туда спустится немец и застрелит ее…

Прошла напряженная минута. Немец уже докурил и с любопытством поглядывал на вход в блиндаж. Наконец она появилась с корытом.

– Бабушка, – кинулся к ней Витька, – он тебя застрелит! Поедем…

Но бабка Устя стала прилаживать корыто впереди узлов. Немец ждал, хотя его пять минут уже истекли. Умостив корыто меж узлов, бабка Устя взяла из рук тети Нади Люсино одеяльце, расстелила в корыте, а потом посадила туда Люсю.

– Ну, с богом, – сказала она тихо и сама встала сбоку, поддерживая девочку.

Мы потащили двуколку вверх по засыпанной щебенкой и битым кирпичом улице.

Нас согнали к железнодорожной платформе. Между изрытой насыпью с исковерканными бомбами и снарядами шпалами и рельсами и разрушенным зданием завода образовалось что-то вроде ущелья. Сюда-то всех и втиснули.

– Куда же нас гонят? Куда? – все спрашивали друг у друга. – Куда? В Германию?

– Да зачем им старики и дети?

– Детей и молодых женщин они как раз и угоняют, – отозвался какой-то старик, и все окружили его. Я опасливо отошел.

Был ранний вечер. Солнце пряталось за тучами у самого бугра, куда нам предстояло идти. Высокий и худой немец в грязном серо-зеленом френче и еще более грязных штанах, заправленных в короткие сапоги, показывал автоматом на бугор и что-то кричал. Моих школьных знаний хватило, чтобы разобрать два слова: «мюссен» и «геен». Немец сильно картавил, и я сразу назвал его Картавым.

В опущенной правой руке Картавый небрежно держал автомат. Немец один, но для нас и одного было много. Я никак не мог поверить, что со всего нашего района набралась только эта горстка людей: десятка четыре, не больше. Представил, какая уймища народу жила здесь прежде, и мне стало страшно. Только в одной нашей школе училось почти шестьсот человек, а ведь она была неполная средняя. Старшеклассники занимались в средней школе в центре города. А сколько народу провожало рабочий батальон! Тогда весь овраг запрудили люди. Где же они сейчас? Куда подевались? Нельзя же такую массищу людей убить. Наверное, они прячутся, не хотят уходить отсюда, как не хотели уходить мы и особенно бабка Устя.

Картавый перестал кричать и размахивать автоматом. Он стоял метрах в пятнадцати от нас и, видно, кого-то ждал. Я рассматривал толпу, выискивая знакомых, и узнавал всех. Только две семьи – женщину с двумя мальчиками да старика со старухой – видел впервые. Они скорее всего были из эвакуированных.

Витька разговаривал с Таней Зуевой. Она жила где-то у мебельного завода, но училась в нашей школе, годом младше нас. Я подошел. Таню не узнать. Худущая, лицо почерневшее, с выпирающими скулами, все время лезет рукой под грязный серый платок и скребет пятерней свалявшиеся нечесаные волосы. Не знаю, каким был я (месяца два не смотрел на себя в зеркало), но, видно, не таким, как она. Мы все-таки умывались… Витька начал расспрашивать про наших ребят.

– Ой, Витьку Красильникова еще двадцать третьего, – тихо сказала Таня. – Их тогда… всю семью. Даже не откапывали…

– А Решетковых? Борьку их знала?

– Знала. Они на Продольной жили. Борьку раненого видела. У него рука перебитая. Куда они подались, не знаю. А Наташку Силину помните?

– Помним, – ответил Витька.

Он знал всех девчонок из старших классов. Я не знал Наташку.

– Ну как же, – удивился он. – Рыжая такая, с глазищами – во! – И он поднес к своему лицу два кулака. – Да знаешь, с Машкой Новоселовой дружила.

Но я не знал и Новоселову.

– Память, что ли, отшибло? Пионервожатой у вашего Сережки в классе была…

– Ну и что с ней? – спросил я.

– Вчера ее зарыли…

– Как зарыли? – переспросил Витька.

– Ранили еще месяц назад, в ноги – миной… и все мучилась, а вчера только умерла. И в нашем дворе ее закопали. Там такая воронка была…

Я вспомнил Машу Новоселову – жаловалась мне на Сергея, а потом вспомнил и Наташку Силину. «Закопали». Хотел спросить про Новоселову, да побоялся. Пусть хоть она остается живой. Но Таня сама заговорила о ней:

– А Маша тоже двадцать третьего погибла. У них тогда вся улица сгорела…

Я отошел от Тани к нашей двуколке.

Охранял нас сейчас другой немец. Тот только прошел с нами несколько шагов, махнул рукой – идите прямо, и ушел, видно, выгонять из развалин и блиндажей другие семьи.

«Куда же нас погонят и что с нами будет? – тревожно отстукивало сердце. – На работы? Но какие же мы работники? Дети, старики, женщины…»

Я еще раз огляделся. Из-за туч прорвалось уставшее за долгий день солнце, и от людей упали на землю длинные тени. Вскоре эти тени начали таять. Солнце огромным раскаленным диском падало за бугор, оставляя нас с тем, что случилось за сегодняшний страшный день, и с тем, что еще нам предстояло пережить в эту первую ночь в неволе.

К нашей группе присоединили еще четырех человек: двух молодых женщин, старуху и мальчика лет десяти.

– Санька! – крикнул мальчику Сергей. – Санька, давай сюда! – Но тот испуганно ухватился за руку старухи. Старуха недобро посмотрела в нашу сторону. Мама тряхнула Сергея за плечо:

– Ты чего лезешь к людям?

Сергей виновато опустил голову.

– Чего он? Это ж Санька Говоров…

– У них маму и сестренку убило, – тихо сказала Таня Зуева. – Они одни теперь с бабкой.

– Алес! Алес! – закричал издали тот немец, который выгонял нас из блиндажа.

Я припомнил и это слово и перевел нашим.

– Значит, собрали всех, – отозвалась бабка Устя. Я же был уверен – не всех. Когда на майские или октябрьские праздники выходили на демонстрации, то улицы нашего района надолго заполнялись народом, яблоку негде было упасть. И даже 23 августа, когда немцы зажгли город, сколько людей было! У каждого горящего дома – люди, люди. Где же они теперь? Зычный окрик немца-охранника оборвал мои мысли.

– А-а-п, лёс, а-а-п, лёс! – заорал он, точь-в-точь как кричат пастухи, когда трогают с места стадо.

Этих слов я не знал, но все поняли и поспешно подняли свои узлы, мешки и чемоданы. Завизжали и заскрипели тележки. Как и мы, несколько семей были «на колесах». Но такой двуколки не было ни у кого. Я впрягся в шлейку и шел рядом с тетей Надей, самой молодой из наших женщин, ей еще и тридцати не было. Она в упряжке «коренная», а мы с тетей Нюрой в «пристяжных». Нам было куда легче, чем тем, кто нес поклажу на себе.

Шли вдоль железнодорожного полотна, той же дорогой, что и уходивший на фронт рабочий батальон. Где они теперь, те ополченцы, и где тот фронт? Они двигались на Мамаев курган, но оттуда уже давно не слышно стрельбы. А сейчас и у нас тихо; только время от времени глухо стучит крупнокалиберный пулемет – бу-бу-бу, бу-бу-бу – да гремят разрозненные взрывы мин, и снова непривычная тишина. Стрельба в стороне элеватора.

Но и она же какая-то вялая: то затихнет совсем, то вновь вспыхнет, будто кто-то бросает остатки сухого хвороста в догорающий костер. Сгребет и бросает на угли – пламя вспыхнет и тут же погаснет, и он, тот невидимый, снова собирает по прутику, по щепочке. И только пулемет ритмично, через каждые три минуты, разрывает тишину своим простуженным: бу-бу-бу, бу-бу-бу.

Совсем стемнело. Миновали развалины мебельного завода. Больше года назад отсюда уходил на войну отец. Сколько за это время событий! Страшно подумать. У меня прошла целая жизнь, а может, и не одна, и я, наверное, уже состарился. Это оттого, что мне будто связали руки. Всех нас подхватил поток и несет, бьет о камни, заливает с головой, но все мы еще живые, барахтаемся. Я тоже живой, и мне остается только смотреть и думать, думать.

Чернеют и дыбятся в небо развалины отцовского завода. Где он сам? Если бы он знал, что с нами стряслось!

Жарко, снял свое пальтишко и бумазеевую куртку. Когда уходили, все натянули на себя по нескольку одежд, чтобы меньше было поклажи. Снял и фуражку, а пот все равно заливает глаза, рубаха и майка прилипли к спине, и плечо под шлеей саднит. Наверное, растер. Надо спустить лямку ниже. Вот так будет хорошо, теперь уже легче. Совсем здорово, я не задыхаюсь, и шлея у меня теперь точь-в-точь как у того бородатого бурлака на репинской картине.

Нет, воз наш тяжелый. Это только поначалу казалось, что двуколка бежит сама. Сейчас дорога пошла в гору, растянувшуюся колонну круто повернули на бугор, и, по всему видно, дело наше – табак. Через каждые десять-пятнадцать шагов останавливаемся. Все дышат как загнанные. Огнем горит бедро, иногда боль прихватывает так, что начинаю спотыкаться, и тогда на меня покрикивает тетя Надя:

– Чего ты дергаешься? Иди ровнее!

В темноте ей не видно, как я припадаю на ногу. Остановились. Никак не могу успокоить дыхание. А бедро горит. Сунул руку под пояс брюк, бинт мокрый и съехал. Хочу поправить, но не успеваю. Раздается негромкий голос бабки Усти:

– Ну, пошли…

Теперь она командует – когда нам останавливаться, и сколько отдыхать, и когда трогать. Налегли. Колеса еле вращаются. Опять залезли в песок. Вдоль колонны время от времени проходит немец и лениво, точно засыпая на ходу, выкрикивает: «шнель», «шнель» и «гей», «гей».

В начале пути он кричал резво и бормотал что-то. Я прислушивался и угадывал лишь отдельные слова: было забавно знать, о чем он думает, и досадно, что мало угадываю слов.

Все чаще останавливаемся. Уже не слышно окриков немца. Он, кажется, исчез. Может, уснул. Мне тоже хочется спать. Люсю и Вадика сон сморил давно – спят на двуколке. Сережка с Витькой упрямо идут и помогают нам. Я забыл про свои часы. Сейчас бабка Устя скомандует «передых», и посмотрю. Сейчас, сейчас, сейчас…

Мы уже стоим, но никак не могу отдышаться, повис на мягких узлах, и кажется, нет сил потянуть за цепочку. Наконец часы в руке, смотрю – и глазам своим не верю – еще нет и десяти часов. Испортились, сломались? Подношу к уху – нет, идут. Неужели прошло только два часа? Хочу спросить у тети Нади, но уже раздается: «Пошли!» – и мы молча наваливаемся на двуколку.

Когда же конец этой проклятой горе или мы так и будем всю жизнь подниматься по ней? Куда нас гонят? Я слышал, как мама обронила: «Похоже, на Песчанку идем».

Я знаю дорогу в это село. Подъем уже давно должен кончиться, а мы идем и идем…

Где-то я уже слышал или читал про это. Люди вот так шли, шли, они долго взбирались в гору, и все поднялись на небо. Надо попросить бабку Устю сделать «передых», перевязать бедро… Надо… Немец исчез, бабка согласится…

– Андрей, Андрей, – дернул меня за руку Сережа, – ты смотри, трассирующие летят, смотри.

Оказывается, я задремал, прижавшись к теплым узлам. Мы вроде бы на Ельшанском бугре. Отсюда днем в ясную погоду виден почти весь город. Но сейчас ночь, и иссиня-черную темень прорезают огненные линии трассирующих пуль. Словно выскакивая из земли, линии эти прерываются, ломаются и вновь уходят в нее, в землю, или тают в черной хмари, которая тяжело придавила мертвый город.

Повернул голову влево, туда, где светло проступает полоса Волги, и увидел, что город не мертв. Это только наш район почти до самого Лапшина сада молчит, а там, в центре, у самой кромки берега непрерывно вспарывают темень ракеты и огненными шмелями летят то в одну, то в другую сторону трассирующие пули. Видны сполохи и в районе нефтебазы и там, где прижались к Волге заводы-гиганты: «Баррикады», «Красный Октябрь», Тракторный…

Небо низкое, беззвездное, и я нахожу на нем одно зарево от вспыхивающих ракет. Оно где-то за Тракторным. Держится Сталинград, хотя эти красные и белые хвосты уже и не над городом. Там, за Тракторным заводом, есть какой-то поселок. Сейчас вспомню… У него спортивное название. Мы ездили туда с Виктором, старшим братом, в День воздушного флота – на праздник. Летали самолеты, прыгали парашютисты. Вспомнил!

– Там Спартановка, – обрадованно кричу подошедшему Витьке. – Там Спартановка!

– Да, Спартановка, – не понимая моей радости, отозвался он, – там речка Сухая Мечетка, она за заводом, а за нею Спартановка и еще одно село…

Я уже не слушаю Витьку. Оказывается, вот что мне нужно: надо было взобраться на эту гору и все увидеть. Увидеть, что город живой, что в нем есть люди, наши бойцы, которые дерутся с фашистами.

Мне уже не хотелось спать, и, хотя усталость сотрясала мое тело и горело бедро, я мог идти дальше в гору и тащить нашу колымагу.

Выискиваю огоньки и сполохи, прислушиваюсь к стрельбе. Потом показываю Витьке и Сергею, где может проходить линия фронта.

– Там наши. Там!

Смотрим на юг, в сторону, Бекетовки, туда мы собирались пробиться. Огненные пунктиры трассирующих пуль прочерчивают небо над Лысой горой и у Лапшина сада. Там же вспыхивают и гаснут ракеты, а где-то совсем далеко, может, уже за домом отдыха «Горная поляна», повисли осветительные ракеты. Их бросают немцы с самолетов перед бомбежкой. Спускаясь на парашютах, они освещают огромные пространства.

Стоим, прислушиваемся, ждем взрывов, но их не слышно. Наверное, бомбят слишком далеко отсюда. Около нашей двуколки останавливаются люди и, сбросив с плеч узлы, валятся на землю. Но, странное дело, через несколько минут они поднимают головы и смотрят туда же, куда и мы.

Многое забылось за эти десятки лет: стерлись имена и даты, совсем утратились детали, целые эпизоды и отдельные события, но память сохранила те давние ощущения. Наверное, в человеке есть еще какая-то особая память, может быть, та, которую хранит наше тело.

Именно такими были для меня те мгновения октябрьской ночью сорок второго года на Ельшанском бугре. Вокруг немцы, они захватили большую часть Сталинграда и продолжают вгрызаться в него, а в меня входило чувство свободы и раскрепощения: свободы от четырех стен в подвалах и блиндажах, свободы от полного неведения, что творится за этими готовыми расплющить тебя стенами, раскрепощение от постоянного страха. После той ночи (а она только начиналась, и ее еще надо было пережить) в моей жизни было всякое, но я помню, как именно в те минуты и на том бугре в меня постепенно начало возвращаться все то мое человеческое, что из всех нас война.

Не помню, сколько мы пробыли там, скорее всего несколько минут, потому что откуда-то появился «пропавший» немец и начал всех гнать дальше, но я и сейчас вижу, как все долго не могли тронуться с места. Немец бегал, орал: «Вэк, ауфштейн!», даже бил кого-то сапогами, а люди неторопливо поправляли мешки и узлы на плечах, топтались на месте, но не шли вперед. И только когда заскрипели и завизжали колеса тележек, вся сбившаяся в кучу колонна тронулась и медленно побрела, втягиваясь в лесопосадки «Зеленого кольца», которое по бугру, подковой, огибало город.

Двигались опять молча, и, хотя теперь дорога уже шла по равнине, нашу колымагу тащить стало еще трудней.

К моему удивлению, деревья в лесопосадках во многих местах каким-то чудом уцелели. На них сбросили столько бомб, выпустили с обеих сторон столько снарядов и мин, что, казалось, здесь ни одному деревцу не выстоять. А они выжили. Природа, видно, как и человек, беспредельно живуча. В темноте нельзя было рассмотреть, как иссечены осколками деревья (это мы увидели, когда стало рассветать), но по обе стороны почти сплошной стеной темнели полосы молодых лесопосадок. И только там, где зияли огромные воронки от бомб, полосы прерывались, и в этих просветах видна была колышущаяся, чернильная синь степи.

У прогалин мы обязательно останавливались, чтобы хоть немного перехватить свежего воздуха: из лесопосадок окатывало тяжелым трупным запахом. Все мы знали сладковато-липкий запах развалин, под которыми погребены люди. Но то, с чем столкнулись здесь, было страшно. Многие падали на свои узлы, корчились в рвотных конвульсиях.

Нас терзал песок. Те, кто был «на колесах», теперь будто поменялись с «пешими». Все время шли впереди колонны, а сейчас оказались в хвосте. Исчез немец-конвоир, но мы и без его окриков тащили поклажу из последних сил и, если бы не страх умереть голодной смертью или замерзнуть зимой, бросили бы все и убежали бы куда глаза глядят из этого могильника. Наконец лесопосадки кончились, лишь поодаль дороги темнели отдельные деревца и заросли кустарника, от них шел тот же смрадный дух, но уже можно было дышать и жить.

Бедные сталинградские деревца, и кустики, и те несчастные, кто в них прятался! У нашего степного города никогда не было леса. За несколько лет перед войною по бугру и за бугром, который прижимает город к Волге, сталинградцы стали сажать лесополосы, возводить «Зеленое кольцо». В сухой, безводной степи деревья росли плохо, гибли, но их из года в год подсаживали, и это «Зеленое кольцо», хотя и не сплошь, а обозначилось.

Гитлеровцы бомбили лесополосы нещадно, прочесывали пулеметными очередями с самолетов, засыпали минами и снарядами. Уже после войны я узнал, что в течение всей Сталинградской битвы, длившейся больше полугода, с обеих сторон участвовало несколько миллионов.[9]9
  В напряженных боях на отдельных этапах (с обеих сторон) воевало свыше 2 миллионов человек, насчитывалось До 25 тысяч орудий и минометов, более 2 тысяч танков и свыше 2300 самолетов (История Великой Отечественной войны Советского Союза. 1941–1945, т. 2, с. 224).


[Закрыть]
Мне кажется, вся эта гигантская масса людей прошла через чахлые лесочки, и больше половины тех, которые погибли в Сталинграде, остались именно в них, а остальные вместе с тысячами и тысячами мирных жителей полегли в развалинах города.

…Со мною случилась новая беда: сон валил с ног, так захотелось спать, что я уже ничего не соображал и несколько раз, задремав, спотыкался, и только шлея удерживала от падения. Никогда не думал, что на ходу да еще в упряжке можно заснуть. Как мне хотелось спать! Наверное, если бы сказали: ладно, ложись и спи, а проснешься – тебя убьют, я бы согласился. Как из подземелья, до меня доносились слова тети Нади: «Не спи, Андрей, не спи!» Останавливались на короткий отдых, и моя свинцовая голова падала на узлы.

Подошла мама и впряглась в мою шлейку, а меня отправила к Витьке и Сергею подталкивать двуколку. Но и это не помогло. Я валился с ног, все мое тело, каждая клетка в нем кричали, нет, вопили: спать, спать, спать!

А наши мамы решили не останавливаться: и так отстали от других, а с одними нами может всякое случиться. Выхода не было – не мог же я, когда малец Сергей и раненый Витька толкают повозку, взобраться на нее и улечься рядом с Люсей и Вадиком. И вдруг пришла счастливая мысль: видно, ее, как спасение, высекло мое отчаяние.

Все равно от меня нет никакого толку, так не лучше ли побежать вперед, насколько хватит сил, упасть на дорогу и заснуть. Наши будут идти и разбудят меня. Сказал Витьке и Сергею об этом и побежал вперед. Когда пробегал мимо мамы, боялся – остановит, но она, наверное, и не заметила меня. Видно, и ее силы были на пределе…

Приказал себе пробежать столько, чтобы наши до меня смогли дважды остановиться на отдых. Бабка Устя подавала команды теперь примерно метров через двести. Значит, надо пробежать метров четыреста и тогда падать. На школьных соревнованиях много раз бегал на стадионе, сохранилось чувство времени и расстояния. Взрослые будут отдыхать и меня не хватятся: головы к узлам – и дышат, как выброшенные на берег рыбы.

Значит, четыреста – всего один круг стадиона, четыреста! Стучит в висках кровь, сердце вот-вот лопнет. Ноги как ватные, а левую не чувствую и припадаю на нее уже не от боли, а по инерции. Еще, еще… Уже выхожу на финишную прямую. Последние сто метров… Только бы не упасть, только бы дотянуть стометровку. Еще, еще… Вот уже вижу: Костя Бухтияров, Сенька Грызлов, Красильников… Все они пришли на стадион болеть за меня. Кричат, но я их не слышу. Я оглох, ослеп, я падаю… Но падаю не сам, до финиша мне осталось всего несколько шагов, меня сбивают с ног, и я лечу в яму.

Оказывается, это одиночный окоп; мой родной одиночный, который уже спасал мне жизнь, когда мы с мамой попали под залп наших «катюш», спасет и сейчас. Какой же он удобный, как люлька, можно даже вытянуть ноги и привалиться спиной, как на высокие подушки…

Проснулся сам, как и загадал, видимо, через пятнадцать-двадцать минут. Открыл глаза и увидел метрах в десяти от себя наших. Они, наверное, только остановились на «передых», и я еще мог несколько минуток «понежиться» в своем кресле-перине. Так делал дома, когда мама будила в школу. Лежу и наслаждаюсь.

Наши двинулись, и, когда поравнялись со мною, я вскочил. Вскочил на удивление легко и, подойдя к двуколке, попросил у мамы шлею.

– Давай, я поспал и теперь могу…

– Где поспал? – удивилась она.

– Вот здесь, – указал я на обочину дороги, – в окопе.

Мама коснулась ладонью моего лба. Так она делала всегда, проверяя, не забелел ли я. Она, наверное, принимала мои слова за бред.

– Не заболел?

– Нет.

Мама сняла с себя шлею и, передав ее мне, отошла в сторону, пережидая, когда мы проедем. Она тоже выигрывала секунды для отдыха.

А со мною произошло чудо. Мою голову и тело кто-то очистил от той смертельной усталости, которая валила с ног, и я понял, что это сделал мгновенный сон, в который я провалился.

С тех пор я знаю, как снимать любую усталость, – надо всего на десять-пятнадцать минут уснуть, но уснуть мертвецким сном.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю